Там, в вездеходе, в кидающейся на окно снежной темноте мерещилась и Наташа Зенина, из другого класса той же шестой школы, балерина моя, третья по счёту любовь. Кроме музыкалки, я ж ещё играл и в оркестре Дома пионеров на балалайке. А она делала там свои «па» в балетном кружке. Скрутило меня здорово, кажется, класса с шестого, даже выкладывал на Шмидтихе из подручных камней «Наташа», а помогал мне в этой затее мой Лёшка. И правда, первую палку буквы «Н» было видно, если хорошо присмотреться, аж с места строившегося тогда бассейна, теперешнего Дворца спорта. Но на том и пар закончился. А потом, уже в восьмом или девятом классе от несчастной той любви выпил подаренный мне родителями набор «Юный химик». От которого избавила клизьма скорой помощи. Но я не искал лёгких путей, и полез в петлю. Да бабуня, жившая тогда у нас, помешала, не вовремя (или вовремя?) войдя в комнату: - «Ой, Галя, Галя, ты дывысь, шо вин робэ!..» А уж после школы, в студентах, как - то полубезразлично спросил у знакомого норильчанина в Воронеже, как там, дескать, Зенина? «Наташа не унывает, - был мне ответ из - под машины. - Эта девушка любит, чтобы у неё было много поклонников. И чтобы все они были у её ног.» На том и закончилась эта финита. Этому человеку я верю. Там же, в шестой, был на волосок от смерти: была чёрная пурга, 140 км/час, это скорость ветра больше 40 м/сек., актировка, а меня чёрт понёс в школу. И только дохожу до угла, а перед самым носом ка-ак брякнется с крыши огромная деревянная балка с куском железа, аж столб снега взвился из-под неё в и без того взбаламученный воздух. Я попробовал сдвинуть эту балку, но не смог. И только вечером всё захолодело у меня внутри. Любил в такую погоду ходить по улице, особенно в арку когда входишь, а тебя подхватывает ветер и несёт, только ногами успевай перебирать. А то и по земле катит. С тех пор, на материке, много лет не хватало этого упругого злого ветра с колючим снегом, не дающего дышать, залепляющего каждую клеточку твоего тела, когда приходится задерживать дыхание, чтобы не задохнуться от порывов пурги. А в морозы! 50 и ниже! да с ветерком, который обжигает… Бежишь, бывало, по проспекту, от магазина до магазина или что там подходящее, контора какая попадётся по дороге, чтобы перевести дух и отогреться хоть маленько. Отогрелся, выходишь, и опять как будто голый спешишь, промерзая до костей, сколько бы на тебе ни было одёжек. И морозный пар моментально замерзает на твоём лице, пальцы на руках и ногах всё круче забирает холод, и не чаешь уже, когда же доберёшься до своей цели, да и какого чёрта вообще ты высунулся на улицу… Красота! А автобусы? Что автобусы, битком набитые, хоть со старого города, хоть от нас, покачивающиеся со стороны в сторону от перегрузки, они даже не останавливаются на остановках. В лучшем случае проезжают подальше от них, чтобы высадить докричавшихся до водителя пассажиров, и побыстрее захлопывая двери, отъезжают. А если тебе повезёт, и ты, запыхавшись, успеешь втиснуться в заднюю дверь, то будь уверен, передавая кондукторше через десятки рук свою мелочь, что на своей остановке можешь и не выйти, всё равно придётся возвращаться пешком. И холодно в них так же, как и снаружи. А я ведь иногда щеголял в морозы в летних штиблетах и без шапки… Правда, не в ударные, а так, до 30. Заиндевевшие от мороза дома, улицы в белом молоке тумана морозного… А в двадцать второй школе я стал, к моему глубокому удовольствию, «чертёжником - деталировщиком общего машиностроения». Любил я это дело страсть как! Когда выводишь в карандаше, мягком, любимом шестерёнку какую, рассчитываешь её по линейке, всякие там тангенсы - котангенсы, изображаешь её в трёх проекциях, и особенно в натуральном виде с разрезом, а на десерт наносишь стрелочки размеров. А потом берёшься за тушь! как за деликатес… И на почти готовый уже в туши чертёж сажаешь жирную подлую кляксу… А завтра сдавать его, впереди только ночь, и начинаешь всё сначала. Помню, как на практике по черчению на ремонтном заводе стареющий лысоватый инженер, руководивший мной, школяром, весь осторожно - аккуратный и женоподобный, стоя за пульманом в своих нарукавниках, тоненьким голоском выводил полюбившуюся ему песню из «Операции Ы…»: «Его засосала опасная трясина. И жизнь его вечная игра.»… Первый и последний раз я встречал такую отстранённость от любимого, но отрицательного киногероя. Любили мы с ребятами - Колька Пуговкин, Сашка Скирдачёв, Вовка Козлитин, а часто и с девчатами - Лиферова Светка, Лесковская Валентина, Медведева Ольга и другие играть в баскетбол до уроков: набегаешься в спортзале за час, потом в мыле приходишь к восьми на первый урок, который весь и приходишь в себя. Так в октябре 64-го, выйдя из зала хлебнуть водицы, услышал по радио, что Хрущёва сняли за «волюнтаризм». До того увлекался волейболом, ходил на секцию. Особенно нравилось брать мячи в падении, на чём и специализировался. Нравился бокс, на секцию которого ездил в соцгород. На бокс ходил и в институте. И там и тут дослужился до юношеских разрядов. А уж каток был родным и любимым, как речка в Волчанске, местом: прожекторы освещают тихо падающий снежок, музыка из репродукторов, скользящие на коньках красивые девушки вокруг, и сладость парения и пируэтов на своих хоккейных. Потом бегал в хоккей с мячом уже в институте. Но особо прогрессировать в спорте не мог, музыкальная школа мешала. Или наоборот. Во всяком случае из меня и Мозгового Серёги наш учитель, Коловский Анатолий Иванович, сделал лучший в городе дуэт аккордеонистов. Одно время хотел перейти на фортепиано, с ума сходил по Шопену, Рахманинову, Чайковскому, спросил об этом репетировавшего у нас в музыкалке Эмиля Гилельса, знаменитого пианиста, гастролировавшеего тогда в Норильске, и тот одобрил моё стремление, но… Но Коловский настоял на своём, и мы по - прежнему играли с Серёгой дуэтом. Даже в Гнесинку пытались поступать, да конкурс нас отсеял. Так и не стал я музыкантом… Тогда же привык к выступлениям на публике, стал понимать своего зрителя - слушателя. А Анатолий Иванович внушил золотое правило: если ты соврал, не тушуйся и играй с улыбочкой дальше - пальцы выручат. Иначе каюк. Говорил, что аккордеон сохранил ему жизнь на фронте - жалели, берегли его бойцы. Я тогда здорово на него обиделся - за музыку прятался?!.. А как же те, у кого не было аккордеона? Потом только узнал, что не прятался Анатолий Иванович… В новой школе вместе с Рябцевым Сашкой, саксофонистом из десятого класса, создали первый в моей жизни эстрадный оркестр. На Валёк, на Надежду ездили с оркестром и певицами нашими, старшеклассницами, танцы для чуваков и чувих устраивали, особенно своих, школьных. ВИА наш я назвал «Бригантина», за которую мне и грамоту отвалили как организатору и руководителю… До сих пор помню преподавателя того по фортепиано в музшколе, с которого я и заболел фортепианной музыкой: как он вдохновенно прелюд Рахманинова исполнял, красивую его любовь к другой пианистке нашей, которой сопереживала вся наша музыкалка, его метания перед объяснением ей и, наконец, счастливая развязка… Ух! как это здорово и красиво было для меня, пацана, какая красивая эта пара была, какой Рахманинов потрясающий звучал всегда из-под его пальцев… Дружил и с известными школьными хулиганами - Коля Бондарев, например. Светловолосый, хрупкий, остроносый парнишка, хороший товарищ, любитель воли, лодырь в учёбе и гроза учителей. Как-то поспорил с его старшим братом, «бугром» какой-то там группировки городской, что выдержу его удар в мой пресс. А братец-то был ого-го! два таких надо сложить, как я, или как Колька. Он всё хвалился - «Пробью!..» Стал я у одной из деревянных стоек, разделяющих мальчуковый туалет на «кабинки», и опёрся об неё спиной. Пацаны, окружавшие нас, затаили дыхание. «Братец» развернулся и дал мне со всей своей дурацкой мочи правой кувалдой в живот… Стойка сломалась, а мне ничего! Пришлось ему под смех и аплодисменты зрителей отдавать мне пачку сигарет, на что и спорили мы с ним. А вот школу мы с этими Бондаревыми уже не заканчивали, потерялись они где-то по пути - сначала старший, а потом и младшенький… В том же туалете завуч наша как-то застукала меня за куревом. Стою, значит, получаю удовольствие на перемене. И тут она появляется в открывшейся двери, как всегда величественная и в очках - Клавдия Михайловна наша любимая. Я от неожиданности саданул сигаретой об стенку за собой. Искры полетели во все стороны. Так потом она на общешкольном собрании серьёзно, как всегда, говорила под общий смех: - «Надо же, Тихомиров докурился в школе, аж искры с него сыпятся.» Вообще-то она всегда поддерживала мои общественные инициативы, в том числе и «Бригантина» наша появилась не без её участия… Дома покуривал в подъезде, но холодно… Мать жаловалась отцу, он мне рассказывал, как сам бросил курить, что лёгкие сгниют в конце концов… Я молчал и продолжал в том же духе. И как-то мать пришла с работы и кинула на стол блок болгарских сигарет - «Кури!.. Только по подъездам не шляйся.» Так я обрёл официальный статус курильщика. Отец , приехав из тундры и узнав эту новость, только нахмурился. Но с доводами матери согласился. … Пишу вот, вспоминаю, а память всё извлекает и извлекает из своих глубин всё новые и новые эпизоды и испытанные когда-то чувства моей жизни, которой уже 24 года набежало. Кто знает, какое наслаждение испытываешь, когда снимаешь в дороге на камеру?! Из машины, на остановках в городах и деревнях, на базарах и наших перекусах? Общий план, средний план, крупный план… А какое чувство стыда испытываешь, когда видишь в городишках и сёлах, на высоком и «красном» месте, от Енисея до Невы оскоплённые, искорёженные церкви, превращённые в склады и конюшни, но не потерявшие и в поруганом виде своего изначального величия. Как Мамай прошёл по стране. И ведь не враг всё это сделал, а мы сами… И пусть ты давно уже не веришь в бога, но это же история, традиции твоего народа! Как же так можно!.. Как, переплывая на пароме Волгу, с упоением снимал красивейшие места, величавую реку, огромный железнодорожный мост. А на берегу мне преградил дорогу огромный пузатый детина в майке и форменных брюках: - «Я КГБ!..» И я оказался в крытой машине с решёткой внутри, где под замком сидели трое пьяных мужиков и один из них что-то кричал и пытался перегрызть себе вены. А потом меня представили перед очи моих родителей, переправившихся следующим паромом. А плёнка та так и погибла там… Как под Горьким, в Гороховце залез на колокольню и снимал с высоты потрясающей красоты исконно русские окрестности. И представлял, как из-за Волги в утреннем тумане на этот городишко надвигаются татарские орды… Как было больно смотреть на обшарпанные полузавалившиеся домишки в наших деревнях и сёлах, на полунищих дурно одетых колхозников… Как саданул обидчику по скуле снизу вверх на задворках шестой школы, и он брыкнулся в глубокий нокаут, а наблюдавшие за нами в кругу пацаны начали хлопать меня по плечу. С того случая и пошёл на бокс. Как ходили цепью десятым классом по заснеженной тундре в поисках пропавшего сверстника, о чём с утра объявили по радио. Ходили долго и нудно, вконец устав от этого сверкающего на майском солнце до боли в глазах белого безмолвия. И потом долго мучился глазами и белизной, «заболев», как мне сказали, «белой болезнью». А попытки оживить мамонтёнка, найденного целёхоньким в вечной мерзлоте, о чём много рассказывали по телевизору? Но потом оказалось, что в тепле живые вроде бы ткани начинают рваться, и из затеи ничего не выходит. Похожий случай был и с ребятами, которых в морозы завалило сорвавшимся с обрыва снегом: через неделю откопали, но… Как штурмовали полярной зимней ночью во дворе надвинутую бульдозером огромную гору снега, скидывая вниз своих «противников», а следом сами оказывались под горой. Как в декабрьском чёрном небе безмолвно и медленно парит над городом газовый шарф Северного сияния, переливаясь всеми цветами радуги, и холодеет внутри от этой дикой, живой и неестественной красоты. А на медеплавильном разлетаются во все стороны золотые искры расплавленного металла из переворачиваемого огромного ковша, откуда льётся вниз слепящий ярко - жёлтый аж до белизны ручей меди. Как в морозы купался в озере Долгом у трубы, сбрасывавшей отработанную горячую воду с ТЭЦ. Распускающиеся листочки на деревьях в аэропорту Сыктывкара, а ты только что прилетел из зимы и заверюхи… Наконец , как стоял в Новгороде Великом перед памятником тысячелетней России, царём ещё поставленным огромным, с барельефами потрясающими колоколом. Стоял и думал, и почему же это у всех средние века были, а у нас «древняя Русь…» И, выходит, начались мы только с тех варягов рюриковых? История - то наша, вроде, только оттуда тянется… А где ж мы были в римские века, греческие?.. Неужели по пещерам сидели?! Быть того не может. Так где ж она, наша история до - несторовская, где те образцы древнего искусства нашего, которые нас так восхищают в древних Египте, Греции и Риме? Может, все эти памятники старины нашей смёл тот огонь татаро - монгольский?.. Скифы, сарматы - это мы, или не мы?!.. Кто скажет… Как, как… Господи, да мало ли этих «как»! Ведь всё написанное здесь, в этом дневнике есть лишь мизерная толика того, как жил, чем жил, что чувствовал и что запомнил. И кому оно нужно, кому интересно это «написанное»? Я только что окончил институт, впереди рабочая жизнь. И сумею, успею ли добраться когда-либо до этого написанного и что-то толковое сделать из него? А остальное, не написанное, уйдёт со мной в небытие и никто никогда не узнает, какое оно было?! Как жаль… А что ты знаешь о других? Ведь у каждого есть, и в голове, и в сердце всё то же самое, что и у тебя, своя жизнь, свои истории, свои ощущения. И всё это, безвестное, уходит в землю. Из века в век, из века в век. Зачем же тогда всё это?.. Где - то прочитал, что когда умирает человек, вместе с ним уходит целый мир, уходит целая непознанная планета. Как это верно! И лишь единицам из нас, разумных сапиенсов, Аристотелю и Шекспиру, Толстому и Есенину и их написавшим что-либо и пишущим коллегам удалось донести до всех нас, читателей, только малую, быть может, крупицу того, что было у них внутри. Они донесли словом, другие своими картинами, скульптурами, музыкой, театром, архитектурой… Счастливцы !!!.. А остальное ушло в небытие? А что там «остального»?! Написанное ими, эта «малая толика» есть квинтэссенция их головы и сердца. То главное, что и определяет любого человека, является его сущностью. А остальное приблизительно такое же, как «проснулся», «встал» и «пошёл в туалет…» Хотя стоп, Ларошфуко (или Монтень?) вон говорил, что именно в туалете он провёл лучшие часы свое жизни, там он выучил что-то и там же пришли в его голову лучшие и сокровеннейшие мысли. Что-то в этом роде. Я думаю, он не один такой, просто он единственный, кто сознался в этом. Так что похоже, не нам определять, где она, эта главная «мизерная крупица», в написанном, опубликованном, читаемом, созданном, сыгранном, нарисованном. Или осталась внутри человека невысказанной, засыпанной землёй… В этой же двадцать второй школе, однако уже в своём классе я втрескался и в четвёртый, увы, раз. Было это уже в десятом классе, когда мы, парубки, разобравшись по интересам, состроили вместе с дружившими между собой девушками Баржу. Чубатый Вова Черепков увлекался международной политикой и рассказывал нам в классе на политинформациях самые последние новости (с него я, наверное, и заразился газетой «За рубежом»). Козлитин Володя был просто хорошим парнем с красивым умным лицом, начитанный и мягкий. Я, и музыкант, и спортсмен, не менее начитанный, но не сахар. В общем, трое Вовок нас было. Медведева Оля, с пышными светлыми волосами и малюсенькими миленькими конопушками. Комиссар наш, т. с., наше молчаливое уравновешивающее всех начало. Мигунова Люда, с не менее пышными каштановыми волосами. И Торгунакова Галя, тоже с пышным начёсом чёрных волос, самая маленькая и кругленькая у нас. К нам примыкали иногда Кузмич Полина и Света, девушка Володьки. Нам было интересно друг с другом, несмотря на то, что в этой группе были и любовные пары, и треугольники, и более сложные фигуры, конфигурацию которых порой было трудно и определить. Но мы были вместе, и класс нам завидовал, так как больше ни у кого ни с кем ничего подобного не просматривалось. Наоборот, многие тянулись к нам. Мы со всеми дружили, но на палубу Баржи не пускали. И только классной даме нашей Тамаре Иннокентьевне позволяли иногда постоять на ней. А вообще учителя нам благоволили, это не то, что в шестой школе. Почему «Баржа»? Нравилось нам, мужикам, спрашивать друг у друга насчёт того лома из села Кукуева, который проплывал мимо той баржи… Да и Енисей мы любили, с его пароходами и баржами. Клин клином вышибают, и большие коричневые глаза Людмилы вытеснили, наконец, серый взгляд Наташи, с которой, казалось, Рубенс писал свой «Портрет камеристки». Но «камеристка» закаляла меня как железную чушку, поочерёдно и многократно засовывая то в огонь надежд, то в воду холодного безразличия, больше того, дикой ревности. А Люда обволакивала нежным и добрым взглядом своих чудных коричневых глаз. И я вылечился. И снова заболел. Такая вот диалектика. Иногда после уроков, или вместо них, а то и просто вечерком мы собирались на квартире у Козлитина, благо он рядом со школой жил, на проспекте (Володи уже нет, после школы он как-то быстро сгорел от туберкулёза костей), или у меня, тоже на проспекте Ленина, в доме, где кинотеатр «Победа», особенно на вечерние, а то и на ночные посиделки, когда готовились к выпускным экзаменам, редко у Мигуновой, жившей за школой, в глубине дворов. Редко потому, что у неё брат - инвалид, и лишний раз не хотели его беспокоить, хотя Боря всегда был рад нам. Собирались и говорили, говорили, говорили… А то фотографировались, изображая сценки казни с топором и «библией», конных скачек друг на друге с самоваром у морды «лошади», удушения «Дездемоны» в школьном белом фартучке и прочих хохм. Мы с Володей уже официально курили. Черепок, а тем более девушки этим не увлекались, и даже не баловались. Доставать или покупать спиртное и в голову не приходило. Это только в праздники по капелюшечке из родительских рук, на 7-е там, 9-е, 8-е, Новый год, дни рождения, ну ещё когда что случалось… Да на Талнахе вот, в балке отца, который он нам иногда презентовал весной на пару дней. Там уж и спиртик натуральный в горячке споров и разговоров пробовали, а девочки красное вино пили, а кто посмелее или с «горя» - не любит!.. - спирт разведённый по самое не могу пригубливали, и песни Высоцкого орали, и анекдоты двусмысленные позволяли себе. Но материться никогда не матерились при девочках. А какую строганину мы делали!.. с уксусом, с перчиком, просто ах! Батя нам для этого случая огромную рыбину припасал в сенях. Вот как раз строганиной - то и закусывали спирт - божественно! А наутро, умывшись снегом и хватанув лошадиную дозу горяченького кофе, шли на лыжах в распадок, жмурясь от нестерпимо слепящего снега, катались с головокружительной высоты, лазили по скалам, раздетые загорали на ярком майском солнце и перекусывали, чем бог послал. А посылал он нам яички, хлебушко и сальцэ, оцэ и всэ. Там, на Талнахе же, уже в студентах обморозил я руки, бегая ночью за дровами на улицу, а потом суя замёрзшие ладони поближе к огню гудящей печки. Думать было некогда, надо было обогревать быстро стынущий балок со спящими после спирта однопалубниками, да как - то тяжело и безнадёжно объясняться с Людой… Не клеилось у нас с ней, не было гармонии, потому что, увы, был я ниже её на полголовы. И эта - то генетическая оплошность моих родителей все школьные годы, сколько себя помню, бывало, жестоко терзала меня. Терзала она, видимо, и Людмилу, так как при всех взаимных фибрах мы так и не сошлись с ней в едином порыве. Да и был кто-то у неё, наверное, видел его как - то на кры-льце школы, высокий красавец… Наутро выяснилось, что руки мои распухли от ночной закалки свыше всякой меры. Перевязали их бинтами, и уже в городе врачиха скальпелем разрезала мои огромные волдыри, почти склеившие пальцы между собой. В Воронеж вернулся с забинтованными руками, а надо было играть с оркестром, и не раз, и кровавые пятна оставались на белых клавишах попадавших под руки пианино, органолы или аккордеона. … А тогда мы приехали домой неожиданно просто: из крутящейся снежной пелены вдруг высветилась большая лампа над входной дверью отцовского балка на Талнахе. Прощаясь, я долго и с чувством жал лапищу хитро улыбающегося Ивана Васильевича. Команда наша оценила, что я там «не скулил, не ныл», и мне было приятно. Потом ещё долго не мог взять в толк, как же это такие вот «водилы» ездят по тундре и находят свои дороги в этом бескрайнем, до океана и тайги, бездорожье? Хотя, говорил потом отец, бывало, что и не находили. Кому как повезёт. Главное, не угодить в пургу… Вон, в конце 30-х, говорят, паровоз долго не могли найти с его вагонами под снегом. И два машиниста в кабине той… А нам вот с Лёшкой, братишкой, повезло, когда пацанами в мае, уже по теплу пошли в тундру на лыжах, куда - то туда, далеко, за Шмидтиху. И потерялись. Долго брели без разбору, ели мороженые сладкие ягоды на оттаявших кое - где кустиках голубики. Пока вдруг, уже в сумерках, совсем в другой стороне, не увидели зарево от никелевого завода, сливавшего шлак в отвалы. А то ещё как-то по весне сплавлялся я на какой-то речушке в виду Шмидтихи на бревенчатом плоту, который надыбал на берегу. Сплавляюсь себе, красота вокруг, и вдруг вижу, что нас несёт, да быстро так, на ледяное поле, перекрывшее речку. Я еле успел запрыгнуть на него, пробежал метров 30 до окончания льда и с ужасом увидел, как из под него на вырывающейся быстрой воде вынырнули по очереди и унеслись дальше большие крутящиеся брёвна, только что бывшие моим надёжным кораблём… |