Светы городские (стихи о Москве) В ясном небе В ясном небе стаю голубиную удержать на миг и навсегда, и коснуться жаркими рябинами голубого тающего льда, тонкий холодок осенней горечи ощутить в росистой седине, миновать и полчища, и сборища, чтобы быть с тобой наедине. А потом раскинется над городом темный плат холодного дождя, и машины понесутся ордами, масляными пятнами следя, и, расплывшись радужными лужами, хлынет сквозь асфальтовую хмарь неба золотеющего кружево, солнца застывающий янтарь. Вот когда и стерпится и слюбится - осени шумящие крыла, листопад, гуляющий по улицам, проводы последнего тепла… Падают, печалуя и радуя, смех и слезы наших юных лет на Москву, расцвеченную радугой, словно швабры Зверева портрет! На бульваре Кому поспать, кому пополдничать, кому – забудь, кому – прости, а небо судорожно солнечно, но сквозь него не прорасти… Бульвар алеющий всклокочен, растрепан и полураздет, и ветер гонит вдоль обочин клочки рекламы и газет. Кому шуршать сухими листьями в прозрачном холоде аллей, кому шептать пустые истины, сухие как столярный клей… Ни голосом, но взглядом юным не красоваться, не блеснуть, сыпуча, как песок на дюнах, осенняя седая суть. Кому в дожде унылом выплакать до дыр истертую молву, кому до судорог, до выкрика любить и поминать Москву, любить мучительно и больно, как давней молодости грех, как первый стих, слепой и вольный, сорящий златом из прорех! Недалеко от вокзала Из окон веяло майской ботаникой березовых рощиц, льняных полей, тихо позвякивали подстаканники с орбитами звездных кораблей. Вслед за трелями соловьиными репродуктор песней наполнил вагон, музыка – маршевая, лавинная, рванулась за стуком колес вдогон. Москва приближалась, утюжа масштабами глину проселков, сирень села, по котлованам карабкались крабами бульдозеры, все обдирая дотла. На поле, покинутое коровками, где земля мазутом пропахла давно, дома вставали спичечными коробками, или костяшками домино. А дальше – высились Гималаями башни, прообразы грозных ракет, и небо, звездами их опаляемо, соединяло закат и рассвет. И были эти гордые образы как шляпа взрослого малышу, как гиря мизинцу, как море глобусу, как фрески сикстинские карандашу… Но память об этой мечте несбыточной первым червонцем в копилку легла, и дальнее детство сверкающей ниточкой касается раненого крыла. В переулках Не все на свете покупается, есть то, что достается даром, - тебе расскажет Подкопаевский о времени, как полночь, старом. Пройди по осени и встреть его среди запущенных кварталов и переулков Рима Третьего, где кружится оно устало... В нем сладкий сон царя Тишайшего, чернолощёный, изразцовый, огнем пожара величайшего переплетен и окольцован, пьянит кремлевскими отравами, играет плахой да пенькою, и дразнит кознями лукавыми из душных теремных покоев... Но как бы ни была неистова Москвы земная сердцевина, за ней и Матушка Пречистая, и светлый образ серафима, и свет, нежданно возникающий из мрака Гога и Магога, и боль, идущая раскаяться и пасть у Божьего порога... Да, я не докажу не верящим Москвы истерзанную святость! Кто ценит лишь финты да зрелища, и крест вообразит ухватом... Но ты, сундучная, халатная, согбенная земным поклоном, в асфальт до темени закатана, укрыта рубищем зеленым!.. Как по любви томится жаждою твоя былиночка больная! Сама себя ты даришь каждому, о благодарности не зная... Вакханалия Распаренная, жаркая, мещанская Москва, отъевшаяся, яркая, веселая вдова, опять шумишь вокзалами, соришь огнями алыми, горда по-скоморошески, хмельная голова! Тебе служить рискованно – черт знает что творим! Тебя любить – роскошество. Ты снова Третий Рим, но только Рим языческий, во всем своем величии на сизые подглазия кладущий жирный грим. Попсовая, бессонная, не помнишь ни греха, под бархатом посконная, под мрамором труха, – ничем тебя, дебелую, не сжить со света белого, везде тебе, счастливице, меха и потроха. И как тебя ни стискивай очередным кольцом, ты снова прешь неистово за золотым тельцом, беснуешься, крамольная, рыдаешь, колокольная, – серебряное горлышко, но залито свинцом! А где-то там за окнами, за пазухой твоей, спелёнутая вздохами, и в путах до бровей, не слышана, не узнана, и никому не сужена, поет душа-печальница, что в клетке соловей. *** О, как тогда хотелось вырасти и встать, отряхивая голову от нашей плесневелой сырости, от неба, тусклого как олово, и жизнь, пустую и случайную, смести как пепел, как песок, как старую заварку чайную смывает свежий кипяток. И как сейчас жалеешь прошлое, пришедшееся не по возрасту, - все эти зерна непроросшие, просыпанные в мусор, попусту, и ангел горько улыбается над нашей мышьей суетой, а снег все валится и валится, сырой, хлопчатый и густой… Морозной зимой Вельможная щедрость морозной зимы, роняющей белую шубу на кладбищ квадраты, на свалок холмы, на ржавые рельсы и трубы... Кто хочет - исчисли ее январи, кто может - о звездах ее говори, разжав посиневшие губы. Не слышит она разговоров людских, не помнит она пустословий, присыпет порошей и эти листы опавших страстей и любовей, а сердце стучит все сильней и сильней, туманится свет городских фонарей, а тени в снегу все лиловей. Спешу что есть силы, молюсь на ходу, вдохнув обжигающий иней, смахнув со слезами ночную звезду, пропавшую в снежной перине... Как бабы и крепости детской поры, во прах ледяной разлетелись миры, развеялись пылью в пустыне. Исчезли, умолкли, и вновь родились узлами стихий и созвучий! Взываю из клетки - творись и продлись, мой выкрик, мой приступ, мой случай! Мое заблуждение, звонкая ложь, мой старый червонец, затертый как грош, мой воздух, и льдистый, и жгучий… Ангелы Белеют ангелы на кладбище за древней крепостной оградой, деревья сбрасывают рубища, везде бессилие распада. Идешь - чем далее, тем глуше, во мху гранит и кирпичи, и тишина прессует уши, хоть во весь голос закричи. Кому кричать? Здесь только ангелы, да и от них ты отгорожен. Так вирус из прозрачной ампулы к живому вырваться не может, - осталось только ждать и слушать как веют крылья за стеклом, - так посреди великой суши вдали угадываешь гром. И веришь ангельской гармонии, которая в столичном гаме рассеется - лишь только тронь ее неосторожными руками. Молчишь, и кажется, что дышишь сырой кладбищенской землей, и на душе все тише, тише, и все угадано зимой. Арбатские птицы «На Арбат прошвырнусь, пока спишь ты, К небесам запрокину лицо, Где нездешняя белая птица Положила на крышу яйцо» (Андрей Вознесенский) Слышишь мир за стеной и не спишь ты, и тоскуешь, не зная причины... Так в Шумере не спал Утнапиштим, слыша голос пучины. Воспаленно трепещут ресницы, и луна вырастает горбато, и кружится огромная птица над скорлупкой Арбата. Бьется ветер в окно, и, конечно, фонари отражаются в лужах, и дрожишь на пороге кромешной удушающей стужи. Словно заперта в субмарине, за вибрирующей переборкой чуешь мира сороковины так протяжно, так горько. Прошепчу я сквозь воды и скорби, через плиты панельных и блочных никакому ни urbi, ни orbi, но тебе, полуночной. Засыпай и не слушай стихии, и рассеются тучи и стаи, для тебя почитаю стихи я, так, как детям читают. Станешь ты мне любимой сестрою, стану я для тебя старшим братом, а наутро мы окна откроем и взлетим над Арбатом. |