С одной легко и безответственно брошенной фразы началась эта история. Шло обсуждение плана предстоящих эфиров. Бурлили и выплескивались обжигающим потоком страсти. Что-то срывалось, что-то не тянуло, что-то признавалось откровенной халтурой. Начальник орал безостановочно, стараясь доораться до Всевышнего, который нет-нет, да и регулировал проблемы, хотя относился к нашей деятельности с явным пренебрежением. Рыдала Любочка Соколова, которой от главного достались самые уничижительные характеристики. Нервно затягивался сигаретой Валерка Грум. Не сдерживая гуляющие желваки, отрывисто втягивал едкий плотный дым, потом с усилием вдавливал окурок в грязную полную мусора пепельницу, вскакивал, выкрикивал что-то про объективные обстоятельства, безнадежно махал рукой и снова выбивал из пачки очередную сигарету. Я внутренне не был согласен ни с теми, ни с другими. Ор в конторе был явлением повседневным. Нынче разошлись, пожалуй, чересчур громко, но, понималось, и это пройдет. Предназначенный моей голове ушат помоев был вылит в самом начале оперативки. В принципе вылит так, для общей острастки. А в целом к моей персоне претензий было существенно меньше, чем к несчастной Любочке, например, которая завалила свой участок, и которую «земля уже не должна была носить» как минимум последние пятьдесят минут. Любочке я почти сочувствовал. Идиотская идея взять эксклюзивное интервью у старой горгоны, которую Любочка обхаживала, ублажала, упрашивала и умасливала последние два с половиной месяца, принадлежала не ей. Но вина за срыв уже анонсированного эфира из-за капризов старой грымзы целиком и полностью лежала теперь на Любочке, и ее захлебывающиеся исступленные рыдания не могли изменить общий диагноз ситуации. «Апож», как говорят французы. В общем гомоне возбужденных голосов я умудрился уйти в себя, подумать о выходных, о том, что неплохо бы машину помыть. Хотя, что ее мыть пока сухо. Вымоешь – дождь пойдет, к гадалке не ходи. Опять же мыть в дождь – совсем глупо. Не мыть вовсе? Может и не мыть. Короче, такая заморочка с этой машиной. Я б и не мыл, но не солидно как-то на грязной… - Ладно, пусть Грехов. Деваться все равно некуда, - услышал я свою фамилию сквозь ворох посторонних пустых мыслей. – Грум, а ты не расслабляйся, не расслабляйся, готовь к эфиру свой сюжет про мхатовцев. Да знаю я, знаю, что недавно катали. Что прикажешь делать, если эта идиотка завалила все. Будем повторять. - Подождите! – встрепенулся я. – Что значит «пусть Грехов»? Что я должен делать? Главный взвился тут же: - А то и значит!!! Ты слышал, что мы тут говорили? Слышал, чем маемся уже полтора часа? Или тебе все равно, что все валится на хр…? Ты - «острое перо программы», «мозг эфира», «жопа драная» - это уж от меня! Запомни, ты пойдешь и уговоришь старую каракатицу, чего бы это ни стоило! Хоть женись на ней, а у меня должен быть эфир, понятно? Всем понятно?! Да уберите вы эту истеричку! Любка, пойди удавись, все одно толку от тебя нет. - Я не буду ни жениться, ни обещать. Кому это в голову пришло? Кто вообще решил, что грымзу надо извлекать из нафталина? Кто придумал эту дурость? Ее и так нет-нет, да и вспомнят. Что еще вы хотите узнать из ее столетней биографии? Там все читано-перечитано, еще и экранизировано вдобавок. Тупиковая тема. И если Любочка завалила эфир, я не собираюсь теперь носиться в цейтноте с выпученными глазами и вытягивать хоть что-то. У меня имя и авторитет. Халтуру гнать не приучен! - Ах, авторитет у тебя, «Ваша светлость»! Халтуру гнать не приучены-с, батенька! Да, наср….ть мне на твой авторитет и на твое достоинство. На вас всех, если плевое дело сделать не умеете. Что вы возомнили о себе? Привыкли по готовому в эфире лепетать. Глазки закатывать артистически, ручками помахивать вдохновенно. Работать будете! Я прикажу, а вы будете, как папы Карлы. Доходчиво объясняю? - Доходчиво, - вяло и бессильно покидали мы кабинет. Любочка уже не рыдала, и даже попыталась улыбнуться мне. Хорошо ей, поорать – поорали, но с нее проблему-то сняли. - А ты не резвись, Любка. Это ты, подколодная, меня подставила? - Что ты, Лешенька! Я просто подумала, ну кто кроме тебя вытянет эту ситуацию? Кроме тебя некому. - Ненавижу-у-у, - злобно прохрипел я. Любочка, как ворона на ветке, округлила свои глупые глазки, цепкими лапками подобрала полы пиджачка, кудахтнула что-то – огрызнулась - и юркнула в щель своего микрокабинетика. Я с силой долбанул по двери и на весь коридор взревел: - Давай хотя бы координаты или что там у тебя еще есть! Открывай, Любка, не то дверь вынесу. Вот так, на негативной и супер напряженной ноте попала мне в руки папка с многочисленными листами убористо набранной информации о жизни и творчестве легенды советского кинематографа, взбалмошной, капризной и уже, наверное, мало кому интересной Людмиле Осиповне Бертко. Среди бумаг было несколько факсов, объясняющих интерес нашей компании, ответных сообщений третьих лиц, которые по просьбе Людмилы Осиповны участвовали в переговорах от ее имени и заверяли в ее абсолютной готовности принять приглашение. И вдруг резкий поворот событий, отказ, нервно и отрывисто выписанный на очередном факсимильном сообщении рукой самой примадонны. Что там произошло, что изменилось - непонятно. А теперь нет времени – полный цейтнот, нет подходов и нет хоть мало-мальской надежды открутить все назад до момента «принципиального несогласия» звезды. Около часа я раскладывал пасьянс из визиток, телефонных номеров, фамилий и имен людей сколь-нибудь близких, вхожих, что называется, в круг. Дамочка была та еще, надо было с подходцем как-то определиться, иначе взбрыкнет, и позже уже не подступишься. На мое счастье среди давнишних записей нашлась-таки с адресом Всеволода Кравченко – бывшего, кажется, вторым или третьим, мужем Бертко. Ненавидели они друг друга люто. Поговаривали, что еще несколько лет назад, встречаясь на светских раутах, искрили и шипели издалека друг на друга как две взбесившиеся кошки. Но при этом Кравченко все и всегда знал о бывшей супруге, с какой-то маниакальной страстью собирал и хранил все опубликованные факты ее бурной биографии. Телефончик Кравченко удалось раздобыть быстро, но абонент упорно молчал. Время шло, я начинал накаляться и нервничать. Обзвонил всех, кто, по моему разумению, мог извлечь на свет белый Кравченко. Цепочка взаимосвязей росла с каждым звонком, но Кравченко в ближайшие дни ни с кем не встречался, водку не пил, презентаций не посещал. Уже дома, ночью, сидя на кухне и последним усилием напрягая мозг, я вдруг провалился очередным своим звонком на глухое: - Аллё, Кравченко у аппарата. Я засуетился, так как уже не ожидал услышать его голос, совершенно запутался в его имени-отчестве, которые никакой ни пьяный, ни трезвый человек выговорить без запинки не мог. - Ха-ха, хм-хм-хм, ха-ха, - довольно пробасила трубка. Что ты там блеешь, пьян что ль? - Не пьян, мне переговорить с Вами необходимо, Все-во-лод Авк-сен-тье- вич, - по складам сложил я уважительное обращение. Он был именно Авксентьевич - ни дать, ни взять, ни выговорить. Где имя-то такое нашли его отцу при крестинах? Я проверял – есть такое в святках. И ничего не попишешь, одно знай - ломай язык. - Вещай, - Кравченко был явно навеселе, но в пределах разумного и потому забавлялся моими потугами произнести его имя без запинок. Я собрался с духом, вывалил весь ранее заготовленный текст, не преминул пожаловаться на внезапный и непонятный пока отказ Бертко от участия в программе и на полное отсутствие выхода из создавшейся ситуации. - Ну, если Людке вожжа под мантию, то дело бесполезное. Что-то вы, ребятки, видимо пропустили в ее настроении, что-то не так брякнули, простите. А теперь уж что ж, вода спущена. Хм-хм-хм. - Уважаемый, дорогой Все-во-лод Авк-сен-тье-вич. Ну не мне Вам объяснять, что такое эфир горит. Ну, помогите, за ради Христа, пособите! – я ныл, явно переигрывая. Делал это по инерции, как, впрочем, и звонил Кравченко. На самом деле уже полчаса назад решил для себя, что откажусь заниматься Бертко. Просто откажусь. - Слушай, парень, ты уж совсем как-то ненатурально хнычешь. «За ради Христа», «пособите». Где ты набрался этой старосветской хрени? Что дурака из себя корчишь? Собирайся и дуй ко мне. По дороге коньяку возьми пару. Подумаем, как Людку из окопа вытравить. Ах, шалава…!!! «Не могу принять ваше приглашение по причинам несогласия…» С чем там у нее несогласие, говоришь? - С концепцией программы… - Стервь, вот стервь. Слов-то каких набралась. Ты уже едешь? - Лечу… - Я армянского взял, правильно, Все-во-лод Авк-сен-тье-…? - я запыхался, почти бегом поднимаясь на шестой этаж его полнометражки. От этого грудь моя вздымалась и сипела, имя его оказалось совершенно неподвластным произношению. С трудом я выдохнул «вич» и почти упал на старый пуф в прихожей. - Коньяк хорош, уважаю. Я «наполеонов» не люблю, жесткие, воняют мерзко. А этот хорош, нечего сказать. Я тебе за это одну штуку скажу, хочешь? - Хочу, Все-во-лод Авк-…. - Да не тужься ты, эту штуку и скажу. Я Арсентьевич, понимаешь? Просто Арсентьевич. - А как же Авк-сен-тье-вич? Это же все знают, все! - Вот для всех пусть всё и остается. Ну, забавный я, балагур такой. Люблю попридуриваться. Вся Москва мое имя выговорить не может. Кто раньше меня знал, теперь не выдадут – коих нет совсем, кои умом тронулись. А молодым неудобно паспорт мой спрашивать, вот и калечат языки, мародеры, чтоб их! Ха-ха-хм-хм-хм… А Арсентий и Авксентий по святкам на двадцать пятое июня приходятся, оба, понимаешь? Вот я и чудю. Ха-ха-хм-хм-хм… Давай, снимай пальто. Заходи, у меня где-то лимон был и яблок пара. - Так может я до магазина, возьму чего-нибудь закусить. - Не-а, не надо. Так посидим. Говоришь, послала вас Людка? Ох, чума, ох яга старая! Был выпит коньяк – чуть меньше бутылки. Кравченко, оказалось, строго знал меру. Пил аккуратно, не торопясь, заедал пахучей долькой яблока. Прикрывал глаза, покуда янтарное коньячное тепло не скользнет глубоко внутрь и не согреет желудок мягким тягучим огнем. На столе громоздились старые альбомы, но все интересное и значимое из них – фотографии молодого Кравченко в Ялте, в компании друзей, рядом с аэропланом – было извлечено и веером разложено меж пузатых коньячных рюмок. - Ну, так вот, старина. Ничем более, пожалуй, помочь не смогу. Если понял что, почувствовал – дерзай. Она баба капризная, это правда. Взбалмошная – тоже соглашусь. Но есть в ней, чертовке, что-то особенное, что нельзя списывать со счетов, с чем расстаться она не может по сей день. Ей ведь семьдесят четыре стукнуло. Ты представь только! Семьдесят четыре, а она еще глазки строит. Ох, баба!... Нет, нехорошо сказал. Мамзелька она, дамочка, женщина, короче, но не баба. Баба там внутри, настоящая, которая «и коня …, и в избу», но до этого докопаться надо, дойти. За мамзелькой это увидеть. Хотя я не знаю даже, плохо ли это – мамзелька? С конем, с избой кому бы она нужна была – таких мильоны. А она одна. Иди, Лёха, разбередил ты меня. Расчувствоваться заставил. Если в программе своей хоть намеком, хоть полсловом проболтаешься, задавлю всех. Тебя в первую очередь. Понял меня? Хорошо понял? - Понял… Спасибо, Вам, Всеволод Ар-сен-тье-вич, - по привычке по складам произнес я уже очеловеченное отчество. – Спасибо за все. Что- то мы, правда, не углядели, видимо, не узнали о ней. Потому и сработали топорно. Попробую иначе. Прощайте. Коньяк или долгий ночной разговор дали себя знать, но наутро тупая изматывающая головная боль сопровождала меня, несчастного, на службу и одновременно отгоняла прочь ясные толковые мысли, которых вчера, казалось, родился целый сонм. Вчера я знал, как прийти к ней, как обратиться, что говорить. Утром же все казалось несуразным и глупым, не тем и не таким, как виделось накануне. Я мучился, пока не выпил пару таблеток цитрамона и не закимарил в кабинете на старом диванчике. Обнаружив себя спящим в полтретьего дня, с ужасом вскочил, долго вглядывался в циферблат наручных часов, не веря глазам своим. Полтретьего! Это же надо было заснуть! Я абсолютно выпал из действительности, не помнил, входил ли ко мне кто-то, вызывали ли меня куда-то. Вообще, кто-то осознал, что меня нет? И, главное, на фоне растерянности и неопределенности, на фоне практически затихнувшей головной боли меня пронзил ужас от содеянного. Я проспал практически весь рабочий день. Вчера было воскресенье, сегодня больше полдня потеряно просто так, ни на что. А в субботу эфир, к которому не сделано абсолютно ничего, ничегошеньки! Не взглянув в стекло книжного шкафа, обычно заменяющего мне зеркало, не заботясь выражением заспанного мятого лица, я поплелся к главному. Сдаваться. На пороге замешкался на секунду – надо ли прямо сейчас признаваться в отсутствии идей и договоренностей? Что сейчас начнется! Но вариантов не было – шагнул в приемную. Может быть, обычное ожидание, занятость и невозможность сразу принять остудили бы меня, я успел бы подготовить логичные объяснения, просто какой-то внятный последовательный текст. Но всего этого не случилось просто потому, что шеф метался по приемной, рычал на секретаршу, а увидев меня, сузил и без того небольшие глазки, побагровел, надулся изнутри: - Только не говори мне, что ты все проср…л! Вы все сговорились, все хотите подставить меня. Что тебе надо, где ты взял эту заспанную морду? Где ты вообще шатался целый день? Что сделано? Отвечай, собака! «Собаками» поочередно мы были все. Менялись определения. Собаки могли быть погаными, драными, облезлыми, шелудивыми, сра….ми, ехидными, безмозглыми – какими угодно. Если дело доходило до собак, значит, ему было очень хреново. Значит, свою порцию нагоняя он получил сполна. Значит, не представлял, как выкрутиться, чем отбиться перед начальством. Короче, ему было хуже всех. - У нас будет почти прямой эфир, - внезапно и, главное, неожиданно для самого себя выпалил я. - Прямой? – шеф опешил. – Почему прямой? Это же не наш формат. - А теперь будет наш. Обычно я из студии «вхожу» в кадр, и с этого начинается сюжет. Заметьте, заранее подготовленный, отснятый вне студии, смонтированный и анонсированный. Теперь будет иначе. Я из кадра будто с улицы войду в студию, где будет ждать она. - Ждать? – шеф не мог взять в толк, что происходит. – Она дала согласие? - Да, - соврал я и понял, что всё, пути назад нет. Мне больше никогда не работать ни на одном приличном канале. Мне вообще больше никогда не надо появляться на телевидении. Зачем я брякнул, что она согласна, объяснить не могу. Так случилось. - Ну, ты даешь! Она согласилась прийти сюда? Она, которая тысячу раз оговаривает место, которой всегда не подходит свет, которая предпочитает вечернюю съемку и все равно не приходит. Она, которой плевать на наши возможности, графики и договоренности? Она, которая заранее требует представить вопросы интервью, сама перекраивает их и выдает в эфир только то, что сама считает нужным – всегда одно и то же, что слышала вся страна тысячу тысяч раз? Ты хочешь сказать, что уговорил ее прийти к нам и отвечать на наши вопросы? - Боже мой, зачем он тянет из меня душу? – скулил про себя я. – Мне самому тошно от того, что я тут наобещал. Мне тошно настолько, что лучше повеситься или лечь под бульдозер. - Я уговорил ее на это, только сейчас мне надо бежать. Дел невпроворот. - А когда ты снимать ее будешь? - В среду. Вечером, конечно. - А где ты собрался это делать? Там сетка, знаешь, какая!? - Я и приходил сказать, что надо договориться и вклиниться на среду, - продолжал я свою линию. Врал бессовестно, сжигая мосты и теряя направления. - А если сорвет опять? - Ну, тогда Грум со своей темой. У него ведь все на мази, он ведь никуда не делся? - Нет, Грум-то, конечно, никуда не делся… Ты скажи, монтировать когда, если вечером в среду еще не будешь знать есть у тебя результат или нет. - Ну, это уж не мой вопрос. Ночью. Я ведь тоже выкручиваю ситуацию из состояния безвыходной. - Да, ты молодец… Не думал, что у тебя выгорит, - согласился он. - Я тоже, - вроде бы подтвердил я, но говорил совсем о другом. Весь конец дня и практически всю ночь я как шахтер перелопачивал имеющиеся материалы, добывал «интернетовскую» руду. Десятки материалов разных периодов ее жизни, масса отзывов и сплетен. Обсуждение высказываний, ролей, мужей, нарядов. Смакование подробностей личной жизни. Если бы «желтые» страницы по цвету действительно соответствовали наименованию, описание ее судьбы непременно приобрело бы лимонный окрас. В какой-то момент я поймал себя на мысли, что сочувствую Бертко. Чтобы выдержать такой поток «внимания», причем зачастую негативного, надо иметь стальные нервы и несгибаемый характер. «Мамзелька» - так называет ее Кравченко? Ох, хитрец! Мамзелька-то сталинской закалки получается. К пяти утра я в принципе понимал, что к чему. Я в целом знал, о чем спросить, чтобы вопрос был ей интересен, о чем умолчать, чтобы не вызвать ее агрессии, что подчеркнуть, чем одарить в качестве комплимента, где выдержать паузу, а когда вызвать на откровение. За прошедшую ночь я полюбил ее как героя своего будущего сюжета. Я горел нетерпением раскрыть и снять ее так, как представлял, каким в воображении видел сюжет - уже целостным, оформленным, лишенным ненужных пауз, шероховатостей, неопределенных эмоций. Я как скаковая лошадь бил копытом перед стартом. В запасе всего два дня. Кто бы мог подумать, что в пять утра есть другие индивидуумы, также за работой или просто в бессоннице коротающие время. Оказывается, есть. Я настолько углубился в себя, так впал в пучины воображения и фантазий, что внезапный телефонный звонок заставил меня подпрыгнуть на стуле. Я не мог сообразить, что происходит. Посмотрел на будильник, который продолжал дремать и только «усами» пошевеливал во сне, переводя их по кругу циферблата. Зачем-то кинулся к двери, хотя звук звонка явно не соответствовал. И только потом понял, что звонит телефон. Я настороженно отношусь к ранним внезапным телефонным звонкам. Они редко несут в себе позитив. Поэтому, взяв в руку трубку, еще секунду дал себе на последний вздох – что там, в этой телефонной дали, какие еще экстра важные новости, которые необходимо донести до меня в столь интимный час? - Слушаю, - я постарался сдерживаться в рамках холодного спокойствия. - Лешка! Спишь!!! – радостный, возбужденный, немного шальной, но знакомый и очень родной голос. - Маржа, ты что ли? Откуда? Где ты болтаешься ночью? - Какая ночь? Утро! Рассвет! Посмотри в окно. - Откуда ты такая восторженная? - У меня просто хорошее настроение. Все удается, поэтому у меня сегодня хорошее настроение, и вчера тоже, и завтра будет хорошее. -Да, я понял, что у тебя теперь всегда будет хорошее настроение. Звонила Маржа - мой добрый талисман, мой заряд бодрости и оптимизма. Она потому и была Маржой, что обладала удивительным свойством одаривать людей нематериальными дивидендами, в лучшую сторону менять их судьбу, возникать ниоткуда, но всегда впуская с собой свежий ветер перемен. Я до сих пор задумываюсь, почему не схватил эту жар-птицу, если с ней всегда чувствовал себя сильнее и увереннее. Наверное, слишком неуловимой казалась она, слишком свободной, чтобы иметь право претендовать на нее целиком. Я сожалел иногда, что она где-то далеко, что дарит своим присутствием других. Сожалел, но тем более радовался ее внезапным появлениям, ее вот такой безудержной восторженности, ее странным непредсказуемым идеям, как, например, эта – позвонить в пять утра, чтобы подарить мне рассвет. - Я рад, что ты позвонила. Ты ведь всегда к счастью, как трехцветная кошка. - Наверное. Знаешь, у меня сегодня премьера. Моя первая выставка, представляешь!? Я счастлива. - Поздравляю тебя, трудяга! Ты все-таки смогла, добилась своего! Почему раньше молчала, я пришел бы посмотреть? Обязательно. - А ты и придешь, завтра или на днях, когда-нибудь. Я не хотела никому говорить. Я не верила сама себе. А сегодня ходила по залу, смотрела в витрины, слушала мнения. И, знаешь, мне не верилось, что это мои работы. Мне так хотелось закричать на весь свет, что это я, это я придумала! - Лягушка ты моя глупая. Да ты талантливая, как ангел! - Почему ангел? - Ну, на Бога не посягаю. А вот ангелы – это парни «с руками и душой». Все видят, все понимают, все умеют и делают быстро, незаметно, деликатно. От них всем радость. - Спасибо. - За что? - За ангелов. Я никогда не думала так о них… - Расскажи лучше, где же ты выставилась, с какими работами? - Стекло. Как всегда любимое мной, пластичное, воздушное, играющее со светом. Помнишь, я показывала тебе своих птиц? Решила доработать коллекцию в природной тематике. Птицы, жуки, цветы, фрукты. Там много всего. - Твоих пеликанов забыть невозможно. Я нигде ничего подобного не видел. Слушай, а давай снимем сюжет про твою выставку. Это же классно! - Давай. Только ты сначала приди и посмотри. Сам ведь знаешь, стекло не для телевидения. Там освещение подобрать сложно, не будет нужного эффекта. - Обсудим. Важно взяться. Профессионала я найду, не сомневайся. - Хорошо. Приходи на Стадниковскую. Знаешь там бывшую гостиницу? Внизу сейчас большой выставочный зал. Придешь? - Приду, моя птичка. Приду непременно. Вот только сюжет один к субботе замучу и приду. - Что на этот раз? Не спишь до утра, значит, пошло, мысли бурлят? Я думала, разбужу, перебуровлю тебе весь день. Сначала не решалась звонить, но понадеялась, что простишь. И видишь, оказывается, угадала. Так все-таки что у тебя на этот раз? - Да как всегда, сама знаешь, крутёж, цейтнот. Эфир в субботу, а у нас не у шубы рукав. Бертко отказалась в последний момент. Отдали мне – вытягивай любой ценой, добывай героиню хоть измором, хоть собственной честью. Представляешь, шеф так и сказал: «Если надо жениться – женись, чёрт тебя побери. Профессионал ты или целка?» - Он у вас в своем репертуаре. - Да он неплохой мужик. Просто возраст сейчас - его противник. В затылок дышат, всякий просчет суммируют в незачет. Сбивают с рыси. Он бесится, на нас орет. Но в целом, дай Бог каждому такого шефа. Он же талантливый, собака. - Слушай, ты даже говоришь как он. - Наверное. Мы ведь с ним уже давненько. Иногда ловлю себя на том, что гляжу его глазами. Идет программа, а я знаю, где он суетиться начнет, где колени свои мять, когда сделает стойку, как терьер, а когда сорвется и наговорит всем кучу гадостей. Я другой человек, с другими реакциями, но все, на что он так бурно реагирует, точно так же задевает меня. Я так же вижу фальшь, непрофессионализм, подмену естественной остроты сюжета откровенной грязью и дерьмом. - Ты сказал о Бертко. А она вчера была у меня, представляешь! Я даже не поняла, каким образом. Приглашения рассылались большей частью внутри наших, ну понимаешь – первый взгляд клановый. Официально выставка откроется сегодня. У меня и духу бы не хватило пригласить ее. И вдруг она с какой-то дамой. Пришла тихо. Пока мы сообразили, как ее представить, что сказать, также незаметно исчезла. Побыла минут двадцать – не больше. Но, уходя, оставила в книге отзывов автограф и какие-то по–настоящему человеческие слова. Я не ожидала. - Маржа! Мне Бог тебя послал! Слава Аллаху! - Что тебя так бацнуло, Лёшка? У тебя в башке, по-моему, все смешалось. Не богохульствуй с утра. - Да не бацнуло. Я ведь тебе главного не сказал. Про эфир понятно, ты только одного не знаешь – я ничего так и не вытянул, не уговорил Бертко, даже не нашел подходов к ней, понимаешь! Шефу я сдуру наврал, что все будет о-кей. А что будет, если я с ней даже не общался. Кравченко - бывшего мужа ее - разговорил, начитался о ней до не хочу. Кажется, знаю каждый ее шаг, каждый день ее жизни. Только она обо мне ничего не знает. И как мне затащить ее в программу, ума не приложу. Вернее, раньше не знал. Выручай, Маржа. Выручай, голубушка! - Да что я сделать-то должна? - Звони, благодари за то, что она на выставку твою явилась. И в разговоре скажи, что хотела бы лично зайти поблагодарить. А вместо тебя я пойду. Все поклоны за тебя отобью, цветов ей притащу, каких любит. - А какие любит? - Фиалки пармские. - Ну, ты хватил! Где ты их за день добудешь? - Не знаю пока. Добуду, пусть не пармских, но фиалок добуду непременно. - Лёха, ты неисправимый лгун и романтик. С одной стороны фиалки, а с другой «звони, благодари, а вместо тебя я прибуду». Не делается так, мой дорогой. - А как делается? Мне ведь как бы ни делалось, лишь бы делалось! - Я вот что подумала. Я позвоню. У тебя телефон-то есть ее? - Есть, моя рыбка. Есть, моя птичка. - Ох, лис! Теперь слушай сюда. Ты сейчас составишь ей от моего имени короткое, но красивое письмо. Красивое, ты понял? Приедешь с ним ко мне. Я при тебе позвоню Бертко, скажу… Короче, я знаю, что скажу. Потом дам тебе подарок, с которым ты поедешь к ней, будешь галантен, учтив, обаятелен, неотразим и не уйдешь, пока не добьешься ее согласия. - Маржа, ты - солнце! - Слушай, ну почему для меня у тебя только одно дурацкое прозвище – Маржа? И эти бесконечные солнца, рыбки, птички. Ты помнишь, что я Женя, Евгения? - Я помню, Женька, но это не мешает тебе быть солнцем, двухвостой рыбкой, шестипалой кошкой! - Подхалим. Часам к двенадцати успеешь? - Успею, родная. А что за подарок-то? - Увидишь. Ровно в двенадцать я глубоко вдавил кнопку допотопного Женькиного звонка, дверь открылась и домашняя теплая ненакрашенная Женька встретила меня на пороге. Я обнял ее, на минуту прижал к себе крепко, как прижимают любимую женщину. Но, прожив вместе эту минуту нежности, отпустил и уже совсем иначе, пряча стеснение и внезапно выплеснувшееся чувство, рявкнул бодро: - Привет, Жека! Рад тебя видеть. Не вдаваясь в подробности, скажу, что Женька проявила чудеса дипломатии, прорвалась-таки через заслон приближенных Бертко, не желавших беспокоить свою госпожу, а попросту ревностно охранявших свой источник дохода. С деликатностью, но без самоуничижения, выразила слова благодарности, удачно вдвинула меня в поле зрения в качестве своего доверенного человека и договорилась о встрече сегодня, непременно сегодня для передачи небольшого презента легенде российского кино от начинающего одухотворенного автора. Когда главное было сделано, и я готов был пасть к ногам моей нечаянной спасительницы, Женька вынесла мне небольшую элегантную коробку. Потребовала предъявить письмо, которое я должен был написать от ее имени. Я тоже не сплоховал, был обязателен и достал художественно вымученный текст – действительно, вымученный, но красивый, литературно правильно сбитый, пронизанный чувством и толикой изысканной глубокой философии. Иногда мне удается такое. Сейчас я писал для Женьки и от имени Женьки, поэтому просто вошел в ее образ, будто полностью растворился, и написал слова, которые могли родиться именно в Женькиной умной талантливой неповторимой голове. Женька оценила. Глаза ее на миг увлажнились, к горлу подкатил ком, поэтому она просто, молча, открыла передо мной коробку. Я не могу передать своих чувств. Я – мужик, может быть специфически образованный, взрощенный на эфемерной смеси журналистики, искусства, литературы и тому подобном, но мужик, по сути, в основе, по убеждениям и реакциям, был поражен. На чёрном бархате сверкал и переливался букетик нежных фиолетово-сиреневых совершенно неповторимых фиалок. Несколько прозрачных капель росы будто на миг застыли на матовых темно зеленых искусно проработанных листьях. Не знаю, что это было – застывшая фантазия, чудом сохраненная природа, Женькина душа – этому не было определения, не было слов. - Женька! Женька, это ты?! – я смотрел на нее пораженный, я даже не искал слов, все было неуместно, недостойно стать характеристикой увиденному. - Лёшенька, спасибо. - Да за что спасибо? - За твою оценку. Ты даже не говори ничего. Я все поняла. Спасибо, не ожидала. - Ты хоть понимаешь, дурочка, насколько талантлива? Понимаешь? - Понимаю, Лёшенька. - Женька! Ты так легко отдаешь это Бертко? Если оставляла дома, значит, хранила для себя. Я не могу это взять. Есть способы отблагодарить проще, прагматичнее, в конце концов, дешевле. - Мне это ничего не стоило, бесплатнее не бывает, - она широко по- доброму улыбнулась. - Ты же знаешь, не в моих правилах дарить покупные подарки. А кроме того… Я ведь художник начинающий, ну то есть пока без имени. Мне никак нельзя опускаться на уровень простеньких незамысловатых работ. Не заслужила пока. Поэтому пусть лучше это поможет тебе. Бери и не сомневайся. А теперь давай прощаться. У меня впереди напряженный день. Я уходил от Женьки раздавленный - широтой ее души, ее жертвенностью, ее верностью. Шел и думал, что еще острее понимаю, как близка она мне и как непостижима. Женька могла оставаться такой, только не растрачивая себя на мирские радости. Как-то она сказала, что стекло увлекает ее настолько, что она забывает позвонить близким, не испытывает потребности в общении, пока работает над новой темой. Она выныривает в обычную человеческую жизнь, звонит по ночам, одаривает энергией, счастьем, любовью только иногда, когда один этап подходит к концу, когда руки живьём ощущают результат многодневного творчества, а новые мысли не обрели еще форму идеи. Во все остальное время она там – внутри, и в этот момент ей невозможно расточать себя на встречи, совместные ужины, долгие разговоры. Так она устроена, и ничего с этим не поделаешь – цельный одухотворенный творческий трудяга-человек. Женщина на миг, на секунду неуловимого счастья, удержание которого, попытка поймать, приручить и владеть безраздельно может обернуться депрессией, замкнутостью и полным разрывом отношений. Она как вода – живительная быстрая и чистая. К ней можно прикоснуться, утолить жажду, заворожено взирать и наслаждаться свежестью. Но удержать в руках совершенно нереально. Она сочится сквозь пальцы, соскальзывает с ладоней, мгновенно исчезает, оставляя влажный прохладный след и ощущение потери. Я уходил от ее дома, постепенно теряя ту неуловимую связь с Женькой, которая еще минуту назад занимала все мои мысли. Но проспект шуршал шинами спешащих авто, взрывал мигалками мчащихся по делам «хозяев жизни», наполнял слух гомоном снующих туда-сюда сосредоточенных прохожих. Я с осторожностью нес в руках застывшее в стекле чудо, на парковке впрыгнул в свою «Ауди», сквозь пробки добрался до дому, выпил пару чашек крепчайшего кофе, переоделся и к пяти был в парадном знаменитой Бертко. Дверь открыла простая лишенная эмоций тетка. Мало любезная, с острым оценивающим взглядом, скрываемым за опущенными широкими мужскими бровями. Из глубины квартиры послышался раздраженный голос: - Туфли, я сказала. Не эти! Не эти, говорю. На каблуке, зеленые. Все, не мешайся, ступай, сама справлюсь. Встретившая меня тетка отреагировала мгновенно, тут же притворила массивную дверь, и капризные возгласы хозяйки остались за ней неслышными. - В кабинет проходите. Людмила Осиповна счас выйдет к Вам, - и, почти подталкивая меня, завела в кабинет. Пришлось ждать не более пяти минут – Бертко была, как минимум, воспитана. Я пропустил миг, когда она появилась в дверях. Остановилась, посмотрела внимательно, не поспешно цепко, как прислуга, а открыто спокойно уверенно, но не заинтересованно. При ее появлении я поднялся, но выдержал паузу, не суетясь и не торопя событий – ведь будучи по роли порученцем, по сути, я должен был произвести для начала просто хорошее достойное впечатление и иметь после возможность завести разговор о своем деле. О ее возрасте не судачил только ленивый. Как же – полных семьдесят четыре! О немыслимом количестве пластических операций вопили с шакальей заинтересованностью все издания. Не гнушались даже солидные, претендующие на вкус и благородство. Что ж, рассматривая ее с расстояния в восемь-десять шагов, должен признать, что никогда ранее не встречал столь необычной женщины - элегантной и досконально до мелочей проработанной в макияже, прическе, цветовой гамме. Свет в кабинете был искусно подобран – приглушен и сдержан. Ее возрасту были противопоказаны яркие и жесткие лучи. В полутени, в сложной игре света и цвета она выглядела нереально молодой заманчивой и привлекательной. Точеная фигурка приняла явно подготовленную и продуманную позу, ноги в светлых чулках и туфлях на высоких каблуках не выказывали следов почтенного возраста. Она была поразительна как фарфоровая статуэтка. Это невозможно было осознать, невозможно соотнести с датой рождения! Только глаза – по- голливудски откорректированные, намеренно полуприкрытые волной волос безнадежно выдавали ее. Она уже не могла открыть их как в молодости широко и игриво, не могла вдохнуть в них свежесть, искру, интерес. Она не смогла договориться с ними еще раз пойти на этот трюк, еще раз обмануть весь мир и скрыть накопившиеся усталость, разочарование, раздражение, возраст. - Вы с поручением от Евгении? - С благодарностью от нее за посещение Вами выставки. Я протянул ей для начала выстраданный, но тонкий и даже изысканный текст, за который, поверьте, мне не было стыдно. Людмила Осиповна повернула к себе картонную карточку, минуту смотрела бесстрастно, потом небрежно отбросила на комод, и я с ужасом осознал свою оплошность. Как я мог не подумать об этом? Она не увидела текста! Совсем. Она ни под каким видом не согласилась бы выйти ко мне в очках, разрушить так долго создаваемый ею образ нестареющей звезды, легенды российского кино, талантливейшей актрисы, но, главное, всегда манящей бесподобной молодой и красивой женщины. Какой же я осел! Как я мог не подумать об этом! Чтобы спасти ситуацию, я выпалил: - Но, главное, Евгения хотела бы сделать Вам подарок. Совершенно приватный, из вещей, которые не выставляются ею и в которых заложено, как мне кажется, нечто большее, чем просто талант. Я достал коробку, подошел ближе к Бертко, на расстояние, не нарушающее пределы ее интимного пространства, чуть сместился в сторону мягко струящегося света бра и открыл крышку. Фиалки не вспыхнули, они медленно раскрылись тяжёлым бархатным глубоким фиолетовым цветом, потом сверху задрожали прозрачные капли росы, а темные зеленые листья задышали ровно и спокойно. Людмила Осиповна ожила, заволновалась, протянула руку, но не взяла коробку, а едва коснулась цветка, будто проверяла, не привиделось ли ей чудо. Потом порывистым движением подтянула украшенные перстнями пальцы к ладони, подняла восторженные глаза: - Это что-то невозможное! – с каким-то особенным низким и круглым проговариванием «о», протягиванием слова, как говорят люди, когда-то жившие на Украине, давно не практикующие язык, но в минуту потери контроля над ситуацией, во внезапно прорвавшейся эмоции вдруг чуть утрированно, но интонационно неповторимо выдающие истинное происхождение. - У этой девочки золотые руки и макушка не раз целованная Богом! Нет, я не могу, это поразительно, поразительно! Невозможный человек! Талантище! – эмоции набирали силу, подбадриваемые активной жестикуляцией. Руки ее ожили, как крылья, пальцы раскрывались перьями, узкие щуплые плечи поднимались и опускались, будто готовились к полёту. - Это для Вас! Любимые Вами фиалки. Любимые? - Любимые, и именно такие - темные, фиолетовые, сочетающие глубину и изысканность с миниатюрностью и простотой формы. - Я передам это Жене. Она будет польщена Вашей оценкой. - Передайте, обязательно! И еще передайте, что такую вещь нельзя скрывать от людей. Ее надо демонстрировать, выставлять. Поэтому заберите, заберите коробку. Отдайте Евгении с моей искренней благодарностью и отчаянной попыткой по достоинству оценить ее творчество. - Вы не возьмете ее подарок? – я опешил и не знал, как теперь выйти из ситуации. Женька явно расстроится. - Не возьму, нипочем! - снова это смешное харьковское «ч». - Что Вы! Этого никак нельзя! - вся фраза словно рожденная из смеси отвергающих движений рук, отстраненной позы тела, отрицающего поворота головы. – Это преступление - полноправно, но эгоистично и единолично владеть таким чудом! И не уговаривайте, не тратьте время. - Я просто не знаю, что сказать. Я не знаю, как вернуться к Жене с этими фиалками. Она расстроится. - Ни в коем случае! Я позвоню ей, дайте телефон. Позвоню и мы объяснимся. Я даже попрошу ее при всяком показе указывать, что вещь подарена мне и с моего благосклонного согласия, с моей настоятельной инициативы выставляется как необыкновенное доказательство непревзойденного таланта Евгении Олару. - Боюсь, Женя не сумеет так открыто и уверенно написать о своем таланте. - О нем заявлю я! И текст мы утвердим с Вами, молодой человек. Вместе. Присядьте на минуту, я напишу Евгении пару строк. Она устремилась было к столу, и только тут я понял, что тело не всегда подвластно ее порывам. Оно сдерживало ее живой нрав, ее кипящую натуру, сковывало ее ноги, не давало быть самой собой. Она в отчаянии оперлась рукой о комод, другой махнула, мол, уходите, все, кончилось… Не успев сообразить, что делаю, я подхватил ее легкое тело на руки, спокойно, нежно, чуть баюкая, донес до дивана и как хрупкий дорогой цветок опустил на сиденье. Она заплакала. Поразительно, но она плакала, несогласно качая головой из стороны в сторону, не принимая восставшую против нее действительность. - Не надо плакать, не надо, - я гладил ее сухую истонченную будто пергаментную руку. – Вы такая необыкновенная, такая замечательная, такая неповторимая. - Вы не понимаете, - промокнув ресницы, тяжело вздохнув, низким глубоким полным безысходности и слез голосом проговорила она. – Это невозможно понять. Я устала бороться с ними, ненавижу их! - она с силой ударила по коленям раз, еще и еще. Я поймал ее руки в свои, опустился пред ней на колени: - Все равно – не надо. Они не заслужили Вашей ненависти, поверьте. Поговорите со мной, выплесните все, что наболело. Вам это сейчас совершенно необходимо. - Вы психолог? – уже более спокойно и явно заинтересованно посмотрела она мне прямо в глаза. - Я работаю на телевидении в субботней программе «О чем несказано». Делаю репортажи, веду эфир. Вы, наверное, видели или хотя бы слышали. У нас хорошая профессиональная команда. Ведущие разные, каждый со своими особенностями, предпочтениями, своим имиджем, но формат общий, требования к эфирным показам, стилю, я бы даже сказал типу ведущих, тоже общие, - я рисковал так, что испариной покрылся лоб и увлажнились ладони. - Поэтому Вы здесь, - она смотрела на меня пристально, требовательно, с раздражением и обидой. - Отчасти… - Прощайте, - откинулась на спинку дивана и прикрыла глаза. Лицо сразу застыло, вытянулось, как восковая маска. - Вы считаете, что в своей профессии я не могу быть порядочным человеком? - Нет. - Вы не правы. Во всяком случае, по отношению к Жене. Я, действительно, пришел к Вам в роли курьера. Женин порыв – ее искреннее желание сделать что-то необыкновенно доброе для Вас. А у меня не было другого выхода, чтобы увидеть Вас и попросить выслушать. Я вторые сутки читаю, думаю, размышляю о Вас. Так, как если бы Вы были самым близким и дорогим мне человеком. Я хочу показать Вас такой, хочу рассказать о Вас такой. Вы не можете не знать меня, не могли не видеть мои сюжеты. - Вы только что говорили о едином формате. Вы отличаетесь от коллег, выходите за рамки установленного формата? То есть Вы - плохой работник? - Если хотите – да. Но в ином понимании. Я – осколок, отщепенец, в том смысле, что не спекулирую информацией, имею ограничения порядочности по отношению к своим героям, я отрабатываю трудом, проникновением в тему, уважением к личности, наконец. Но сейчас валится эфир, тот, который задумывался с Вашим участием. Я не прошу снисходительности, просто прошу уделить мне немного времени. Я постараюсь рассказать Вам о Вас, такой, какой вижу и понимаю. Если все будет мимо, если не смогу заинтересовать Вас историей одной необыкновенной женщины – прогоните меня и вся недолга. Но полчаса – не такая большая плата, о которой я прошу… Мы проговорили три с лишним часа. Я даже не вспомнил, что не спал больше суток. От напряженного недоверия не осталось и следа. Она была поразительно подвижна, активна, артистична. Она искрила юмором и разыгрывала каждую новую историю в лицах, без пауз переходя от персонажа к персонажу. Играла старого дядьку по отцовской линии – хитреца и скрягу под личиной полуграмотного растерянного теряющего слух родственника. Она скрипела, вытягивала шею, трясла головой, будто силилась расслышать сказанное, и вызывала сочувствие. Но здесь же одним глазом из-под опущенной брови точно и молниеносно просчитывала ситуацию и выказывала тем самым его настоящую суть. Потом шла целая серия этюдов, изображающих одесскую торговку, работника ЖКО, продавщицу газированной воды, проводника, спившегося актера, буфетчицу. Образы встраивались в рассказ о ее жизни, иллюстрировали ее харьковское детство – я не ошибся с прогнозом, хотя в официальной биографии место ее рождения путано металось между Киевом и Одессой. Потом перед глазами прошли годы ее наивысшей женской привлекательности. Почти не меняя позы, не рассчитывая на помощь тяжело больных ног, она играла лицом, руками, корпусом. Она не скупилась на мимику, не боялась казаться уродливой, грешной, вороватой, застенчивой, глупой. Она так жонглировала своими актерскими способностями, что рядом с ней я чувствовал себя бездарным, неотесанным, грубым и зажатым. - Я Вас умо-о-ляю, - низко, нараспев растягивая слова и одними ими сыграв уже начало нового спектакля, говорила она. – Если бы Вы знали, какое неудобство иногда доставляет мне возраст! После спектакля, где я играю даму небезупречную, вся в кружевах, в волнах сотворенной грешной любви, обожания и лобзаний, только что сыгранных на сцене, возвращаюсь в гримёрку. Следом чуть не на колени кидается ко мне детина эдакий. Парень прост, шепеляв, примитивен. Но понимает что- то о театре, намерен выразить переполняющие его чувства-с. За ним евонная же баба в мохеровом бэ-рэ-те, в плаще, перехваченном коротким пояском на необъятном животе, в босоножках на босу ногу, хотя, заметьте, на дворе ноябрь. Делаю лицо - готова к встрече с публикой в наипрелестнейшем расположении. Детина мычит что-то о счастье видеть меня живой. Я напрягаюсь, но виду не подаю. И дальше с его толстых влажных губ стекает шепелявая глупая фраза: «Я ведь мал-чиком еще, рэ-бион-ком Вас видел у кино-о-о. Бабушка моя ой как любила Ва-з. Говорыла, смотры Егорка, актерка – красавица». Внутренности у меня стекли сразу, лицо держалось бровями. Рядом стоит мой молодой, не буду напрягать память, но даже не четвертый по счету муж. Я коррекцией, всяческими ограничениями, пилингами и массажами, дорогой косметикой, эксклюзивными нарядами, волей до зубовного скрежета, отсутствием жратвы, наконец, добиваюсь невозможного – я моложе не только бабушки этого идиота, но и матери моего, ну пусть будет четвертого по счету мужа. Но что я могу сделать, когда его мадам кивает поддерживающе, выбрасывает клубы пара из запыхавшихся грудей и высоким зашедшимся в экстазе голосом кричит мне из двери гримёрной: «Он правду говорит, так и было. Поедем в Москву, говорит, посмотрим Бертко, пока жива. Ей ведь лет восемьдесят не меньше!» Ну, Вы понимаете, сдерживать натуру я более была не в силах. Поперла их вместе единым духом, ну и с попавшимся под руку четвертым мужем впридачу. Я хохотал до слез, я не мог оторваться от этой женщины, я ждал еще и еще реприз из ее богатой впечатлениями жизни: - Как, где Вы подхватываете столько впечатлений, откуда такая наблюдательность. Вы ведь просто живете в этих образах! - Мальчик мой! У меня был необычайно простой, но необычайно мудрый отец. Он говорил мне: «Милочка! Смотри глазками, запоминай, копируй, угадывай характер и доживай его. Не бери ничего лишнего, прикидывай как кафтан – наденется ли, будет ли впору. Только так научишься чувствовать, передавать, свободно играть на сцене». Я так научилась «доживать», что со временем поняла – жизнь моя, настоящая, живая, полная красок и энергии, она в ролях. Там я искренняя. А в быту в окружении обязанностей, мнений общества, слухов и сплетен играю роль эксцентричной, взбалмошной, экзальтированной мамзельки. Для того, чтобы быть заметной, чтобы не ослабевал интерес ко мне, как персоне, чтобы не забывали обо мне режиссеры, приглашали на роли. Это работа, мой дорогой. Тяжелая ежедневная работа, быть звездой. И при этом сколько не сыграла я еще того, что могла! Сколько ролей прошло мимо, когда был возраст, кураж, задор и настоящая не ламинированная молодость. А теперь ноги – враг мой. И люди, ждущие сенсации – «она шла, поддерживаемая тем-то и тем-то, она сделала больше двадцати пластических операций, две последних из которых были крайне неудачными…» Я теряю силы в борьбе с обывательскими сплетнями, с глупостью, с наступающей старостью… - минутная пауза, внутренние невысказанные размышления, потом резкий подъем головы, совершенно измененный голос и почти игривое заключение: «Но об этом говорить и писать не надо». Она в мгновение вынырнула из тоски и печали последних слов, снова улыбкой осветилось лицо, а я смотрел на нее и думал, что пропустил бы в жизни, пожалуй, самое главное, если бы не эта встреча… Передача вышла в назначенный срок. Я настоял, чтобы в студии появился роскошный диван с жесткой спинкой. Она, как диковинная хрупкая птичка колибри, необыкновенно со вкусом одетая, живая как ртуть, быстрая в эмоциях как ветер, сидела и рассказывала о своей жизни. Только ноги в туфлях на высоких каблуках, красиво сведенные тонкие изысканные колени оставались неподвижными. Я верно и достойно хранил секрет ее недуга. Никому больше знать этого не полагалось. Я направлял ее вопросами так, как мечтал – ненавязчиво, уместно и деликатно ведя ее от истории к истории. Она искрила как тогда, при первой нашей встрече. Мы перекидывались фразами словно шариком для пин-понга, будто были знакомы тысячу лет. Студия смотрела, затаив дыхание. Я был счастлив за нее, за себя, за этот вечер. Мне хотелось кричать от восторга, потому что такие программы рождаются раз в десятилетие! А напоследок она преподнесла сюрприз, которого не ожидал никто. Сопровождающий ее мужчина, которого она представила как давнего друга, пришел на съемку с гитарой, тщательно настроил инструмент и ждал в глубине студии практически до конца записи. Все мы ожидали, что она исполнит одно из произведений своего репертуара, замечательную песню военных лет, которые только она пела так проникновенно, сильно, пресекая всякую слащавость, но претворяя гражданственность в понятные человеческие чувства. Мужчина разместился у микрофона, дана была команда «мотор», он взял несколько аккордов, слился с гитарой, и она зазвучала, заныла, застонала. Бертко вступила низким голосом, заговорила-запела про снег, метель, тягучий заунывный ветер. Голос то прятался за шуршащими нотами, то полз поземкой, то взвывал в отчаянии. Она раскачивалась в такт музыке, руками укрывалась от пронизывающих порывов, плакала о прошедшей осени, казнила холод и суровую метель. Она молила, искала защиты от завывающей метели, уносящей прочь воспоминания о теплом весеннем живом неугомонном ветре, о летних жадных и жарких объятиях молодости, о спокойной и глубокой поздней октябрьской любви. Она страдала о стремительно ускользающей едва прочувствованной и мало испробованной еще на вкус жизни. А метель подгоняла, вьюжила, мела, не оставляя надежды уговорить, угнаться, не отпустить. О том и рыдала ее нежная трепетная душа, о том и плакали ее уставшие замутненные глаза, о том ныло исстрадавшееся живое сердце. Я смотрел на нее и плакал как ребенок. Из меня будто душу вытягивали, до донышка опустошали, до капельки испивали. Никогда ни до, ни после я не слышал ничего подобного. В студии заворожено затихли операторы, редакторы, гримеры – все-все, кто мог слышать и чувствовать вместе с ней. Когда умолкли струны, не стесняясь слез, выплеснутой наружу полной боли и тоски души я опустился рядом с ней, уткнулся головой в ее ладони и ждал, пока оживут вокруг звуки… Уже за рамками студии я услышал ее капризное брюзжание по поводу плохого грима, неправильного света, неудобного бюстгалтера. Она снова была в роли. Окружающие шептались, судача одновременно о таланте и невозможном характере. А я мысленно подмигнул ей – играйте Людмила Осиповна. Действительно, пусть сосредоточатся на Вашей взбалмошности, пропустив мимо странную неудобную постановку ног, опустошенность уставшего лица, боль изнывающей спины. Больше судьба не свела меня с Бертко. Я работаю на центральном канале. Веду свою программу. Злюсь, ругаюсь, увольняю всех, когда под угрозой срыв эфира. Мой бывший шеф ушел на заслуженный отдых, но не ушел из профессии. Мы по-прежнему вместе. Только я руковожу, а он частными уроками натаскивает моих молодых и ретивых ребят, учит мастерству. Женька практически не бывает в стране. Она живет теперь в Нидерландах и у нее там масса дел, главным из которых в последние два года стало воспитание дочери Ангелики. Все по большому счету счастливы, успешны, востребованы. Мне редко удается улучить минуту отдыха, я мчусь, спешу, как локомотив, утягивая за собой людей, факты, события. Я понял, что упрочился в профессии, не испытываю мучительных сомнений в качестве того, что делаю. И только изредка, когда метель прилетает в давно потеплевшие московские зимы, я тоскую по тем двум дням, в которые жизнь соприкоснула меня с самым удивительным, неразгаданным, поразительно талантливым человеком, потрясающей женщиной-легендой, равных которой я более не встречал… Из сборника "Белый, белый снег" |