ДВЕ НОВЕЛЛЫ, навеянные романом «Эмманюэль» Эм. Эрсан ИГРА ВООБРАЖЕНИЯ Проснувшись, я долго не открывал слипшихся глаз, словно стараясь удержать убегающий сон, но сладостные ощущения ночи не покидали меня, желая вернуть истощенному телу его недавнюю силу. С правой от себя стороны, я ощущал нервную бархатистость женской кожи — женщина пошевелилась, но осторожно, чтобы не разрушить ожидание, — сосок ее был холоден, как нос собаки, — и так же преданно и ласково упирался в мою руку. Её губы, коснувшись моего лица, быстро пробежали от скулы ко рту и впились в него с таким страстным нетерпением, какое, наверное, предшествует новому желанию прежде, чем успевает зафиксировать отключённое сознание. – Я хочу, – прошептала женщина. – Хочу! Слышишь? Она целовала меня. Её губы оббегали моё тело с такой быстротой, как будто им было нипочём любое пространство. И хотя всё, что я мог принести на алтарь её ненасытности, было принесено, не откликнуться на этот зов я не мог, как не может сытый не протянуть голодному, оставшийся после трапезы, кусок хлеба. – Я хочу! – настаивала она. – А ты? – Я тоже, Эмманюэль. – Запомнил, – улыбнулась она. – Это самое лёгкое, из всего, что было сегодня ночью. – Запомнил! – повторила она с вызовом и с вызовом же добавила: – И не забудешь! Это я тебе обещаю. Она взобралась на меня — самая прекрасная в мире всадница — и, слегка подпрыгивая на восставшей из пепла плоти, глядела на меня сверху вниз, не как покорённая женская добродетель, а как гордость, взявшая ещё одну, прежде недоступную высоту. – Эмманюэль! – лепетал я. – Эмманюэль! – Боже мой! Боже мой! Чем увлекается нынешняя молодёжь! Проходя мимо моей кровати, мама подняла валявшуюся на полу книгу и, не скрывая ярости, швырнула её о стену, выплюнув мне в лицо нечто такое, что могло бы выразить всю меру её презрения и негодования к увлечению сына. – Опять эта шлюха не даёт тебе покоя! – Но мама... – Я твоя мама уже шестнадцать лет. Пора подводить итоги. К сожалению, они весьма и весьма неутешительны. – Ты опоздаешь на работу, мама. – Я опоздала к тебе на помощь, а это куда страшнее. Вместо Толстовского «Детства, отрочества, юности» — университеты госпожи Эрсан, превращающей даже бананы в предметы эротического насыщения. – Но и Толстой... – Не прикасайся к святыням! – взвизгнула мама, и дверь за нею захлопнулась. Я жалел маму не только потому, что она страдала по пустяковому, в сущности, поводу, но и по причине того, что обожаемые ею классики писали о том же, и я ничуть не сомневался, что в молодости, как до замужества, так и после развода с отцом, ей тоже снились эротические сны, и она играла своим телом, как музыкант на любимом инструменте. Я склонялся к тому, что в Эмманюэль её раздражала не вседозволенность, а возведение недозволенного в ранг добродетели. Эмманюэль, в отличие от моей матери, ничто не страшило. Смелость Эмманюэль передавалась моим сверстницам. И мне оставалось проверить справедливость своего предположения, чему препятствовала моя робость. Храбрость посещала меня лишь ночью, когда мог быть уверен, что ничто, кроме постели, не ведает моих тайных, парализующих волю желаний. Нелли была годом старше меня. В её глазах я выглядел сопляком, а мать — старухой. Она так и говорила: «Старуха сказала... Старуха сделала»... Нелли были известны девяносто девять, кажется, способов или — что одно и тоже — позиций. Но пользовались мы значительно меньшим их числом из-за моей, полагаю, неловкости и малоопытности. После того, как однажды в кино мы увидели стонущую от страсти диву, Нелли тоже начала стонать, что сбивало меня с толку, вероятно потому, что у неё это получалось хуже. Но в каком-то смысле нас это уравнивало: моя неопытность компенсировалась её неумением изображать страсть. Подсознательно я догадывался, что чувства наши не настоящие, а настоящие откроются нам позднее. Не догадывался лишь о том, что к тому времени мы с Нелли забудем друг о друге. Это непредвидение полностью оправдалось. Нелли любила глядеть на меня нагого: «Да ну её, старуху, вместе с Толстым»! Я тоже любовался ею обнажённой, а потому охотно соглашался: «Конечно, ну»! Мама собрала неплохую библиотеку, несчастливая семейная жизнь обеспечивает литературе куда больше читателей, чем всеобщая грамотность. – И всё это ты читал? – удивлялась Нелли. – Не всё, но многое. – Называй меня Эмманюэль, ладно? Кто бы спорил. На полках стояли авторы, перечисляя которых, я как бы использую их авторитет в противостоянии с мамой, почему-то уверенной, что в чувства своих персонажей они вкладывали всё, что угодно, даже революционный запал, но только не эротику. Стерн Лоренс, Лакло Шадерло де, Толстой Лев Николаевич и его однофамильцы, Мопассан Ги де. Братья Гонкуры /вот уж хитрецы!/, Стендаль, Бальзак, Мериме, Доде Альфонс, Густав Флобер... Горький Алексей Максимыч... «Декамерон», едва не забытый мною, хотя уроки и советы из него извлечённые были ничуть не менее эффективными, чем те, что позднее преподнесла «Эмманюэль». Во время чтения «Сафо» Альфонса Доде меня поразили слова одного из персонажей, сказанных о героине. Цитирую: «Ах, если бы вы видели её двадцать лет назад! Высокая, стройная, красиво очерченный рот, высокий лоб... Руки, плечи ещё худоваты, но это как раз подходит к Сафо... Какая женщина! Какая любовница! Какое наслаждение доставляло её тело, какой яркий огонь можно было высечь из этого камня, что это была за клавиатура — ни одной западающей клавиши»!.. Прочитав и перечитав эти строки, я бродил по улицам, ища «стройных, худых, с красиво очерченным ртом», и, представьте, все, кто попадался навстречу — за весьма редкими, а потому казавшимися особенно комичными исключениями — полностью соответствовали написанному, и я страдал от того, что пребывая физически в полушаге от идеала, бесконечно далёк от него по причинам психологического и, следовательно, решающего свойства. А вот крик души другого персонажа, обращённый всё к той же женщине: «Я видел во сне, будто я с тобой на улице Аркад, на большом диване. Ты была раздета, и ты безумствовала, ты стонала от восторга под моими ласками»... Краткость эротического описания — родная сестра сексуального возбуждения. Шестнадцатилетний мальчишка закрывает глаза и видит «большой диван». Да и сейчас я вижу его ничуть не менее явственно, хотя куда более спокойно: возраст! Но главное в НАСТОЯЩИХ КНИГАХ то, о чём не решаются сказать авторы, пишущие ненастоящие книги о ненастоящей любви. Любовь безусловно связывает мужчин и женщин, но связь эта слишком слаба, чтобы выдержать непосильную нагрузку, в которую превращается для чувства наша неблагодарная ежедневность. Лишь похоть и разврат /секс по-нынешнему/ выступают в роли цементирующего элемента самой надёжной закваски. Юные Ромео и Джульетта способны погибнуть от любви, но долго прожить любовью — вряд ли. Без сомнения, они бы стали искать утех на стороне, а уж в наше время утехи эти стали едва ли не единственной возможностью спасения от тирании повседневности. И речь не о том, на что обречен человек в силу своего богатства или бедности, а в том, что обреченность эта как бы задана свыше, и пытаясь разорвать это кольцо, мы, по-счастью, не всегда понимаем, что попытки эти — удачны они или нет — влекут нас в пропасть внезависимости от того, притягивают нас звёзды или простыни. Но не бывает худа без добра. В пропасть разврата можно падать бесконечно, в чём, собственно, главное его очарование. Добродетель — жёсткая, как покрытая булыжником мостовая, ударившись о которую уже не надеешься на спасение. ЭММА... НЮ... ЭЛЬ, ИЛИ УРОК ПОЛИТИКАМ /глава из романа, найденного в постели/ – Берите, – сказал Сократ,– мою жену и пусть то немногое, что вы от неё получите, напомнит вам о счастье трудных сексуальных дорог, из которых мною не пройдена даже самая лёгкая. Записано со слов Платона госпожой Эрсан Она была хороша внутренне — как раз то, чего так не доставало Марио в тех женщинах, которые попадались ему на пути к НЕДОСТИЖИМОМУ. Он не сказал ей об этом. Он, Марио, никогда ничего не говорил женщинам, но всегда и везде они его понимали. К женщинам он вообще относился, как хороший директор зоопарка к животным. Он не желал им счастья, а делал их счастливыми. И подобно животным из пустынь, джунглей, саван, где поля переходят в тропики так же незаметно, как женщина из объятий в объятия, они шли к нему косяками, ибо нерест он и есть нерест, хоть возводи перекаты или крепостные укрепления. – Меня зовут Эмма... ню... эль. Он кивнул. Он знал, как её зовут, и как она хочет его, но не сказал ей об этом. Её «ню», уже познавшее тайну фаллоса, не нуждалось в объяснении того, что в объяснениях не нуждается. Она сказала ему об этом, и Марио, знавший, что она ему об этом скажет, ответил на призыв многозначительной улыбкой, словно владел тем, что было недоступно другим. «Я хочу тебя»! – кричал весь её облик, а рот лишь добавлял к этому крику нечто, напоминающее дыхание ребёнка в предвкушении тайны взросления. – Вы хотите, – твердил Марио. – Вы меня очень хотите! – Да, да! – вопило всё её естество, а слова, сохранив смысл бессмыслицы, отвечали бессмысленным смыслом, доступным только им двоим . – Жаль, что вы не верите в чудеса, – сказал Марио, удостоив её, наконец, чести прильнуть к источнику, путь к которому она прокладывала столь долго и упорно, словно он был единственным в мире. – Очень жаль! А она сожалела, что не может оторваться и возразить ему, что вера, о которой он говорит, позволила ей добрести до цели, ибо без веры не было бы ни самой цели, ни того долгого пути, по которому шла. А ещё ей хотелось как-то отблагодарить Марио за то, что он для неё сделал, но отсутствие навыка или — если хотите — умения, привело к тому, что она неохотно и робко подчинилась его требованию отдаться столичному мэру, поскольку ей было известно, что нет ничего менее мужественного, чем все эти мЭрзавцы, фаллос которых — шариковая ручка, послушно выводящая в нужный момент и в нужном месте нужную подпись... – Ты мной доволен? – спросила она. И Марио, тот самый Марио, бесстрастно проведший её по всем кругам сексуального рая, возникающего от сопряжения мужского и женского, сказал ей то, что сказал бы на его месте любой, для которого нет тайн, а есть предназначенные на продажу секреты: «Чем больше ты увлекаешься политикой, тем сильнее моя к тебе любовь». Размякшая от похвалы, как опущенная в горячее молоко хлебная корочка, она явственно увидела себя на предвыборных митингах, предающейся политическому сексу с не меньшей страстью, чем онанизму в кабинете импотента мэра. Марио был рядом — Марио был далеко. А она кричала в микрофон слова любви, обращённые к одному, но предназначавшиеся многим. Ибо ЭММА... НЮ... ЭЛЬ-политик могла принадлежать только всем. Борис Иоселевич |