Никак не мог сосчитать пальцы на левой руке – получалось то шесть, то семь. Сбивался на большом – то казалось, что посчитал его самым первым, то – не считал еще. Чтобы справиться с раздражением уставился в окно. Листья на деревьях были белые, с выпуклыми прожилками – словно дизайнерские. Я подумал, что очень странно для осени – белые листья. И для весны странно. И для зимы, и вообще. И открыл глаза. Каждое утро, к а ж д о е у т р о, я заново не понимаю зачем надо просыпаться, зачем покидать утробу постели, что мне этот день, чтобы скармливать ему меня. Я умею спать. Я очень хорошо умею спать: впадать в короткое забытье, плыть в легкой дреме, тонуть в бесчувствии и безмыслии – да, вообще, как угодно. Мне довелось родиться одним из тех идиотов-савантов, чей дар никак не питает душу. Дар тяжкий, потому что когда он сходит, я делаюсь на время абсолютный, тотальный эмпат, и теряю себя – так роняют монету в решетку люка и она летит. Но не настолько теряю, чтобы после приступа не делать записи – так я отслеживаю еще пока не знаю что. Не знаю, понятно ли объясняю, и поймет ли кто из прохожих, если сказать: «у меня приступообразная эмпатия, и когда на меня находит, я перестаю быть собой и становлюсь на время тем, кем нечаянно проникаюсь». Прохожий заключит, что я идиот, да, скорее всего. В моем формуляре написано еще: «скудная социальная осведомленность» и «неспособность к абсорбции культурных ценностей». Не то что бы я не понимал что это такое. Я не ропщу на тяготы дара, потому что всё равно надо что-то делать, чем-то заполнять время ожидания ночи, когда мне снова можно будет раздеться догола, войти в постель, и уснуть. Опять не навсегда. Опять утро сблюёт меня голого на пол. Я оденусь и выйду наружу, где люди. Много людей в разных контейнерах. Неподвижных и мобильных. Они называются «дома», «магазины», «трамваи», «машины», «кафе». В кафе я иду поесть. …рассматриваю негра в очереди. Дерзкий выворот рта – слизистая совсем близко, почти снаружи, лишь чуть заветрелась кожей губ. Нет, я его не чувствую, да и сегодня, похоже, приступа не будет. Хорошо. Картинка с изображением салата так реалистична, что когда замечаю ползущую по ней муху, сразу передумываю заказывать и выхожу на улицу. Мне нужна еда, потому что единственная не мучительная связь с жизнью – это наслаждение. Так я думаю, шагая к другому кафе, и вижу женщину – из тех красивых, чей контур словно отталкивает любые попытки разрушения себя. В этой устойчивости контура и состоит притягательность красоты – словно обещание нетленности, а с ней и бессмертия тем, кто причастился. Я очень умный, я знаю, что у женщин есть душа. К ней апеллирует опытный самец, чтобы получить доступ к телу, и в этом огромное разочарование всякой женщине. Всякая женщина тоже немного идиот-савант. Только я опять забыл почему. Надо будет пролистать записи. Кто-то мне дал эту тетрадь – кожаная мягкая обложка, правый нижний угол кожаного слоя немного отклеен от бумажного, я мажу там слюной и прижимаю, всякий раз когда записываю. Или читаю. На обложке выдавлены буквы в ряд «If you want to be a writer, write» После завтрака я иду в мастерскую, где мне разрешают лепить и раскрашивать. У меня есть еще один – полезный – дар: стоит взглянуть на какую-нибудь еду, как я могу в точности изготовить ее миниатюрную копию. Тоже подвид эмпатии, подозреваю. …масса для лепки прохладная, податливая, и пальцы в ней разгружаются от умений. И на каждой маленькой вещице, сделанной мной, я, как и велено, пишу имя из шести букв. Или из семи. Я никак не запомню – это потому что заглавную букву я рисую отдельно, особенно, а потом сбиваюсь – посчитал ее уже или нет… Я очень люблю – оченьлюблю – сделанные мной вещицы, я хочу уносить их с собой каждый раз, к а ж д ы й р а з, но это нельзя. Но они же мои. Но нельзя. Это несправедливо. Но я умный, я знаю: жажда справедливости в отношении себя ужасна, как кошмар в ночи, ее надо отдирать от себя, заслонятся от нее. Как от кошмара – отказом от сна. А сон – это самое лучшее на свете. Поэтому, я оставляю мои вещицы в мастерской. А когда прихожу, их нет. И я заново делаю из массы малюсенькие приплюснутые шары, раскатываю кусочки в колбаску, а другие в блин, а потом делаю из этого заготовки для игрушечной еды – окороков, колбас, баночек с джемом, сыров, шоколадок, багетов. Всё маленькое-премаленькое, в точности для кукольного дома. А потом я беру краски и превращаю заготовки в вещицы. Кусочки массы становятся тем, чем я велю: сырной тарелкой, коробкой шоколада, хамоном на хлебной палочке, красными яблоками рядом с острым старым ножичком – лезвие за годы сточено до толщины волоска. Раз мои вещицы исчезают из мастерской, значит, кукольный дом их потребляет регулярно. Но кто внушает куклам вкус колбас и сыров, джемов и хлеба – я не знаю. Иногда я думаю о том, кто в мастерской изделывает какашки для кукол – ведь известно, что системы пищеварения у них нет. Однако, цикл еды завершается именно выделением аморфной массы, какой бы контурной и цветной ни была еда. И вот я думаю о том, не обидно ли неизвестному лепить и раскрашивать такое. И каково это: велеть массе становиться не вещицей, а отходами. И возможно ли, что какашки кукол не лепят вовсе, оставляя эту ветку уравнения не решенной. Жизнь представляется мне очень запутанной, и я бы предпочел, чтобы все циклы были завершенными, но с этим никто не считается, конечно, и потому мне очень трудно ориентироваться, очень, очень трудно. Справляюсь, как могу. В мастерской мне дают деньги, я трачу их на настоящую еду. Это выглядит как хорошо решенное уравнение: я велю миниатюрным кусочкам несъедобного принимать вид съестного, за что получаю доступ к настоящей еде. Решение красиво, и я всегда радуюсь деньгам, как правильному ответу, раз уж мне нельзя забирать свои вещицы себе. *** Бывают хорошие дни и плохие дни. Хорошие я провожу в мастерской, а плохие отданы моему бесполезному дару и выпадают из сознания, и, возможно, я бы не знал о них вовсе, если бы в кожаной тетради не появлялись дневниковые записи моим почерком. Вчера был плохой день – перечитываю записанное, и мне временами делается дурно. # «Очнулся женщиной – красивой и сильной. … стою на коленях, голая, обнимаю высокую ногу мужчины – дрожу – хочу боли – много боли – укрыться в ней – перестать чувствовать себя сильной, тянущей повозку в гору – я маленькая – провинилась – пустите меня в уют наказания – его конечность утешительна – я так устала – дайте мне мою боль – чтобы ничего от меня не зависело – хотя бы на время… мужчина медлит, я вылизываю пальцы на его ноге, я – как маленькая собачка, язык мой ловок и подобострастен… наконец, вымаливаю себе порцию. Дозу. Сеанс. … нет ничего общего между мной голой и мной одетой. Одетая я ненавижу этого мужчину – у него из достоинств – лишь умение расслаблять язык при ку … Не различит на слух пессарий и ассарий – такой унылый мозг. Я бы превратила его в серую мерзкую гусеницу, ползущую по асфальту и наступила бы на нее, изнывая тошнотой и ненавистью, и втерла бы подошвой поглубже, так чтобы мой позвоночник запел от запретного кайфа… изничтожить – превратить в ничто, изгладить рельеф имени, втереть гной в землю. Проклясть хочется именно тех, кого уже незачем – они и без того варятся в проклятии, пополняя выпаривающийся бульон новыми испражнениями своих дел и слов. У меня есть драгоценность тела, красивого настолько, что контур кажется нетленным, и потому влюбляет в себя – так любят всего лишь жизнь от страха смерти, но не меня, не меня. Никто никогда никого не любит прямо, всякий любит опосредованно, и не тебя, а нечто около, и я люблю также, и всякий так и умирает нелюбимым и нелюбящим, обманутым и обманувшим, и разница лишь в…». # Ну вот. Не успел дописать, а теперь уже не догнать. Эту женщину я видел вчера на улице, да, недалеко от кафе, где не стал завтракать. Заметив ее, почувствовал легкий озноб. А накрыло потом, накрывает всегда потом, словно у моего дара есть свой разум и своя логистика. Никогда еще не было так, чтобы меня накрыло не дома. Как вчера. Сегодня она встретилась мне снова, там же, и в ней что-то изменилось - так меняется звук от незаметной трещины на тонкой чашке. Словно дух красоты покинул свой контур - вот такое было чувство, когда я смотрел на эту женщину сегодня. Гуляю и подглядываю за осенью, жду стриптиза деревьев. Еще тепло, идущие навстречу две девушки одеты в гофрированные юбочки, напоминающие шендит. Килт и шендит, килт и шендит. Я много знаю, я не знаю ничего. Слышу как одна девушка тянет: - Этот Ябло-о-онский какой-то … - Ебланский, - говорит другая , и они хохочут. Над чем, интересно? Я не умею общаться – не понимаю, зачем обмениваться словами, мне это трудно и тяжко. Люди очень плотные, тяжелые их невозможно переставить местами так, чтобы решение было красиво, было возможно. С ними вообще ничего не поделать. Каким образом всё вокруг совершается - не понимаю, кто-то же вращает эту многоцветную карусель. «Люди – такие как я». Всё противится этой мысли, не умею находиться среди них. Я не пропитываюсь ими, словно весь покрыт неотдираемой пленкой. Пока мой дар не выберет кого-то, чтобы мигом обратить меня в тотального эмапата, сместить все мои молекулы, и лишь потом отпустить. Из кинотеатра вытекает толпа – здесь, на улицах, повсюду резервации, где люди на время скапливают себя по своей воле: магазины, трамваи, кафе, библиотеки. Больницы. Отели. Церкви. Самолеты. Люди сами выбирают и платят за способ своего содержания во времени. Эта их жизнь устроена очень странно и тревожно, мне в ней неудобно. Людям нравятся те, кто делает что либо очень хорошо. Мне не нравится никто. Или я приставлен к таким, а где-то есть совсем, совсем другие? Вот стена с афишами о неизвестных мне событиях. Буквы делают вид, что всякий должен понимать о чем речь. Так много афиш и имен. Как в них разобраться? Как дети разбираются во всем? "не способен к абсорбции культурных ценностей" И тут вижу на черном сатине бумаги очень знакомые крупные буквы – точно такими же, но очень маленькими, я пишу на моих вещицах имя из шести букв. Или из семи. Я никак не запомню – это потому что заглавную букву я рисую отдельно, особенно, а потом сбиваюсь – посчитал ее уже или нет. И увеличенные фотографии моих вещиц тоже здесь. Вот состаренная досточка с сырами, вот такая же с салями и хамоном. Вот для наглядности размера вещица помещена на кончик указательного пальца. Чья это рука? Это не моя рука. Это рука того, чье имя из шести букв я вывожу на каждой моей вещице? Что это за афиша? Репортаж из кукольного дома? Я умею читать, я хорошо читаю, сейчас я всё прочту. Здесь написано, что персональная выставка известного художника-миниатюриста. Те мои шесть букв – его имя, оказывается. Продажа работ. Глупо было думать о кукольном доме и поставках моего продовольствия. У меня нет дара творить кукол к моей еде, значит, кто угодно может это делать, например тот, чье имя из семи букв я пишу шестью и одной заглавной. Вижу, что уравнение с моими вещицами и афишей составлено не верно, во мне мечется странное ощущение, оно вот-вот обратится чудовищем, выпустит зубы и начнет выедать во мне полости. Я не хочу. Я хочу спокойно возвращаться в мои сны. Это чувство справедливости в отношении себя – я его узнал. Оно протыкает решеткой всех людей – они нанизаны на это чувство, они его вечные пленники, я не хочу, не хочу. Трясу головой и увожу себя от афиши. Это не моё дело. Не мое дело. Люди сочиняют себе бога сообразно своему уровню развития, а потом вопрошают «где был бог, когда совершалось зло». Они ничего не понимают в уравнениях. Они конкурируют всегда, всегда, а час испытаний воспринимают как шанс предъявить что Бог на их стороне. Громкие стяжатели значимости эти люди, им некогда понимать, что мысль, не обработанная должным количеством сомнений, уродлива. И больше всего хотят чтобы кто-то отвечал за них. У них есть популярный мотто: «Мы в ответе за тех, кого приручили», и потому приручают и даже отвечают, лишь не отвечать за что-то другое – за себя вот за что. Они надрывно ворочают свою реальность, передвигают тяжелые земные модули, нагромождают ланшафты, мне не постичь смысла этого всего, никогда. Я знаю, где-то есть мой дом, и я до него дойду. А если его нет, я растаю на пути к нему. Или так: я хотя бы растаю на пути к нему. Я растаю хотя бы на пути к нему. Голость, голость деревьев надо игнорировать во что бы то ни стало, есть что-то очень странное в том, что они не голы постоянно. У меня начинается приступ, а я не дома. # «Снова очнулся женщиной. У меня только что умер сын. Он много лет кололся какой-то гадостью. Временами грамотно снижал дозу, укладываясь в больницу для наркозависимых. Снова доходил до большой дозы, вымогал деньги - у меня, у своей жены, у друзей. Чаще просто крал. Протянул до тридцати четырех. И всё закончилось. Закончился и мой страх, и унижение, и мучения и вечное ожидание перемены к лучшему. Он умер, и мне спокойно. Свободно. Наконец – легко. Но это - словно ниспосланное - бесчувствие кажется мне стыдным. Зарываю его поглубже, прячу от всех и себя. Я же мать, потерявшая сына! И меня мигом заполняет гордость за уровень трагизма. Воображаемая боль восседает теперь там, где и должна быть. С удовлетворением ощущаю страдание и готова принимать почести сочувствия. И мне их мало, мало. Что понимают эти люди?! Разве у них умирали дети?! Разве они знают стыд провального материнства?! Пусть придут терзания, я не умею жить без них, они придают мне значимости …» # Эту женщину я помню - трамвай был почти пуст, она сидела у окна, когда проезжали мимо церкви женщина меленько крестилась и шевелила губами, уставившись не мигая на купола. Мой дар может приставить меня к кому угодно. В происходящем со мной есть смысл, но говорить об этом я не готов. Сегодня иду завтракать в кафе и снова прохожу мимо афишной стены. Кто все эти люди, и их песни, и концерты. Я их не знаю. Самая старая афиша висит здесь почти месяц. На темнозеленом фоне – белые буквы Corteo и клоун на велосипеде. Цирк дю Солей. Смотрю на даты и адрес. В мастерскую сегодня не пойду. Что я вижу, когда смотрю вокруг? Поля заблуждений. На полях – тучные людские стада. В стадах – игры, игры и нервная надежда с помощью игр получить настоящее. Никто из мужчин даже не понимает как это стыдно, какое лузерство – не найти свою женщину среди тысяч других, не угадать ее безошибочно, а пристраиваться ко всем встреченным и замеченным, в тайной надежде не остановиться никогда. Никто из женщин даже не сознаёт, что ... нет, я не умею это сказать. Мне нечем плакать. Нечем кричать. Я больше не хочу становиться ни кем, ни на миг. Я был тысячью других. Был пьяницей, клерком, священником, продавщицей пончиков, уличным художником. Нет, эти метки ни о чем не говорят, не передают сути этих людей, и причин для моей приставленности к ним. Я не хочу узнавать больше этот мир ни через таких людей, ни как, я хочу в свой, где-то должен быть пролом, и если он охраняем, я умолю впустить меня, я не сойду с того заветного места. Цирк в шатре. Перед шатром кассы и торговля. Трогаю вещицы. Меня никто не гонит. Надеваю браслет с надписью «когда только станет можно – сбегу отсюда с цирком». Хочу дать за него денег. Но продавца нет и нет. А представление начинается. Может быть, я найду продавца потом, после всего. Кто-то усаживает меня поближе к круглой сцене, хотя мой билет в дешевый сектор. ... не сразу, но понимаю, что у этого циркового шоу есть сюжет – умер старый клоун, его хоронят коллеги-артисты, всё время сбиваясь с печального тона на празднование. А он, умерший, наблюдает собственные похороны и, одновременно, пытается понять, как же ему взлететь от Земли. Клоун примеряет разные способы - тонкую лесенку, пару крыльев, веру в левитацию. Он взбудоражен бестелесностью, но земное словно держит – требуется найти свой и только свой метод покинуть пределы. Я наблюдаю за его стараниями, за весельем хоронящих, и понимаю что они все – такие же как я, идиоты-саванты, особенно вот этот - умерший. И если мой дар накроет меня здесь, я стану этим самым клоуном. Это невероятное наложение создаст уравнение небывалое, и всё решится, наконец, всё решится. Тем временем, на сцене, умерший клоун находит свой метод – одноколесный велосипед везет его под самый купол, двигаясь по тонкому невидимому тросу. У него получилось, пределов больше нет. Представление окончено. Завтра последний день гастролей. Мне надо подготовиться, мне надо подготовиться. Перед сном – уже сидя в постели – открываю Библию на главе с притчей о талантах. - Смотри, что я понял, - говорю перед сном то, что давно собираюсь сказать, тому, кому говорю всё и всегда, – я понял зачем ты сделал меня таким. Я знаю теперь что я такое. Я – передаточное звено, я – метод отъёма зарытого таланта, вот что я такое. Ты раздаешь в своей притче таланты: одному – пять, другому – два, а кому-то – один, и потом приходишь посмотреть что вышло. И хвалишь преумноживших твои вложения, и гневаешься на тех, кто не принес тебе прибыли, хоть и сберег твое. Так вот, когда ты забираешь талант у того, кто зарыл его в землю, то я – твой инструмент, ты мной забираешь. Поэтому я и становился на миг всеми теми людьми. И я услышал, как он рассмеялся. И, засыпая, уловил приближение приступа – цирковой велосипед нёс меня по невидимому тросу вверх, к темноте, сияющей символами прекрасного уравнения. И знал, что записать в тетрадь этот приступ будет уже некому. |