Дмитрий Кленовский День рождения: 00.00.1892 Место рождения: Петербург, Германия Дата смерти: 00.00.1976 Место смерти: Траунштейн, ФРГ, Германия Гражданство: Германия Д. К. попал за рубеж после второй мировой войны, но в сущности был внутренним эмигрантом всю жизнь. Издав первый сборник юношеских стихав в 1917 г., не считал возможным писать в Сов. Союзе даже для себя, как принято там говорить «в стол». За годы жизни за рубежом издал 9 сборников. Десятки критиков и литераторов, дружно оценивавших его как одного из лучших русских лириков второй половины ХХ века, наиболее часто повторяли эпитеты "чистый" и "светлый".В том, что они были правы, вы вполне можете убедиться, познакомившись со стихами Дмитрия Кленовского (1893-1977). Его настоящая фамилия была Крачковский. Он родился в Санкт-Петербурге в семье художника-пейзажиста, академика живописи Иосифа Крачковского и художницы Веры Беккер. Атмосфера семьи, естественно, во многом определила уровень культуры и эрудиции поэта. Родители часто бывали за границей - Франция, Италия вошли в сознание Дмитрия Иосифовича. А кроме того, он учился в Царскосельской гимназии, этом детище Иннокентия Анненского, сам воздух которой, казалось, воспитывал поэтов. В 1916 году вышла его первая книга стихов "Палитра". Следующих сборников, а их потом было много, пришлось ждать долго: от времен серебряного века до второй эмиграции, начавшейся для многих, побывавших в плену или угнанных на работу в Германию, после 1945 года. В 1917 году он служит в Москве, посещает литературные и философские собрания, слушает Белого и Волошина. С наступлением новых времен поэт понимает, что возможность свободно писать и говорить ушла безвозвратно, и уезжает на Украину, где работает в Радиотелеграфном агентстве в Харькове. А во время немецкой оккупации в 1942 году бежит в Австрию. Там стихи опять приходят к нему. Всего с 1950 по 1977 у Дмитрия Кленовского вышло 11 поэтических сборников. Он очень уединенно жил в Траунштейне (Бавария) и до последнего дня писал - один из последних свидетелей дореволюционного литературного Петербурга и один из самых выдающихс мастеров слова русской эмиграции. Тексты публикуются по книге: Дмитрий Кленовский. Стихи. Мюнхен, 1967. Виктор ЛЕОНИДОВ, зав. библиотекой-архивом Российского Фонда культуры. Невеселый царскосел (из антологии Евтушенко) Нина Берберова назвала его «последний царскосел». Но царскоселы в пушкинском понимании были люди ренессансные, веселые. А я вижу его «невеселым царскоселом». Как поэт, он был одним из последних классицистов. Для чего нужны они? Чтобы напоминать о существовании классики. У кого-то же должны быть хорошие манеры, чтобы другие о существовании оных не забывали. Кленовский считал, что можно, оставаясь классицистом, быть вполне современным поэтом. Метафорическим стихотворным сгусткам Марины Цветаевой, Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, их ритмическим задыханиям Анна Ахматова не противопоставила, а дружественно противоположила естественность самого дыхания и достоинство осанки стиха. Ее классицизм был вскормлен в царскосельской колыбели, она оказалась лучшей ученицей пусть не директора Царскосельской гимназии, но поэта – Иннокентия Анненского. Юный Кленовский, сын академика живописи Иосифа Крачковского, попал в эту гимназию в годы ее упадка. «…В грязных классах, за изрезанными партами галдели и безобразничали усатые лодыри… – рассказывал он. – Пьяненький приходил в класс и уютно подхрапывал на кафедре отец дьякон… Сам Анненский появлялся в коридорах раза два, три в неделю, не больше… Он выступал медленно и торжественно с портфелем и греческими фолиантами под мышкой, никого не замечая, вдохновенно откинув голову и заложив правую руку за борт сюртука. Мне напоминал он тогда Козьму Пруткова с того известного «портрета», каким открывался обычно томик его произведений». Таким было невеселое положение с образованием в распадающейся империи, втянутой, с одной стороны, в дурацкие изнурительные войны, а с другой – в антиимперские заговоры, что привело в конце концов к революции, опрокинувшей и классицизм, и устоявшиеся традиции, с маху переведя их в разряд сомнительных и даже антинародных явлений. Первая поэтическая книжка Кленовского «Палитра» вышла перед самой революцией, но кому она была нужна в разгар братоубийственного хаоса? Кленовский учился на юридическом факультете Петербургского университета, недолго служил в армии. Два года после революции мыкался в Москве. Затем с матерью переехал в Харьков. Переводил украинских поэтов, в том числе Максима Рыльского. Работал в Радиотелеграфном агентстве Украины. Собственных стихов не писал с середины 20-х годов: «Казалось, духовная атмосфера во всей стране выжжена, выхолощена до предела. Дышать для творчества, для стихов стало нечем». Замечал ли он, что в Харькове, как крепенькие белые грибы, растут способные подростки-поэты – Михаил Кульчицкий, Борис Слуцкий? Во время немецкой оккупации Кленовский вместе с женой, советской немкой, переселился в Австрию. Затем, спасаясь от Красной Армии, перебрался в Германию, в городок Траунштейн, вблизи от Зальцбурга. Тут-то и вернулись к нему стихи: «Не успела моя нога оторваться от советской почвы, как неожиданно для самого себя, отнюдь не ставя перед собой этой задачи, я возобновил после 20-летнего молчания мою литературную работу…» Сквозь исписанные в Траунштейне страницы проступали видения Царского Села. Ему нелегко пришлось восстанавливать собственную руку, отвыкшую от стихов. Строки оскальзывались, рифмы попадались на несозвучности, ритм был то однотонно укачивающий, то спотыкающийся. Книжечки выходили мизерными тиражами. Непонятно было – читает их кто-нибудь или нет? Эхо не прослушивалось. Но Иван Бунин незадолго до смерти прислал ему свой сборник рассказов с надписью: «Дорогому собрату…» Архиепископ Иоанн Сан-Францисский (князь Дмитрий Шаховской) написал ему, что прочитал по «Голосу Америки» на Советский Союз его стихотворение «Свет горит во мне и надо мною…». Кленовский ответил, между ними завязалась переписка. (Кстати, псевдоним Странник для владыки Иоанна придумал Кленовский.) Владыка оказался отнюдь не так пессимистичен, как его адресат, по отношению к современной русской литературе и будущему России. Послал ему стихи Леонида Мартынова, Евгения Винокурова, на что Кленовский отреагировал довольно ревниво: «Это именно «советская поэзия», для перевода непригодная (? – Е.Е.). Вся она – возвращенье ощупью к тем подлинным человеческим чувствам и мыслям, которые «там» в течение десятилетий были под запретом, а то и в забвении». Так что же плохого в том, что после идеологического расчеловечения русская литература все-таки начала возвращаться к вочеловечению? Странник вежливо, но настойчиво отвечает: «Тут нужен особый прибор, вроде аппарата Гейгера, улавливающего радиацию близости залежей полезных в глубине земли… И большевизм мавзолейный, каменный и демоническо-кукольный, там преодолевается как-то в народе… В этот процесс вовлечена и поэзия». Однако Кленовский упорствует, обвиняя издательство Камкина в том, что оно распространяет на Западе литературу «оттуда» – это во времена «оттепели»! Даже Бунин восхищался «Василием Теркиным» Александра Твардовского, а Кленовский не разглядел у Мартынова его великое «Лукоморье», не почувствовал обаяния винокуровского «Гамлета» или «Сережки с Малой Бронной». Кленовский жаловался Страннику: «В здешних газетах и журналах советских поэтов расхваливают без всякого чувства меры, а поэтов-эмигрантов замалчивают». Но когда издательство Камкина взялось напечатать под одной обложкой стихи более чем сорока поэтов эмиграции, Кленовский возмутился: «Сорока (!!) поэтов, чьи стихи были бы достойны опубликования – я в эмиграции не знаю, а следовательно, рядом с хорошими поэтами окажутся поэты бездарные». Странник ответил на эту филиппику увещевающе, но с редко проскальзывавшей у него раздраженной резкостью: «Это хорошо, что Вы со мной поделились тем, что у Вас накопилось на сердце. Пусть так оно и выйдет, как ненужный пар, только давящий на стенки сосуда, но никуда не двигающий. Вы сделаете немалый поэтический и этический грех, если не напишете и не пошлете в Сборник зарубежных поэтов, издаваемый Т.П. Фесенко – Камкиным свои стихи. Я считаю, что Вам тоже там место…» Постоянно говоря о безбудущности России, Кленовский сам противоречит собственным строкам: «Наш мир в бреду. Он шепчет заклинанья, Он душит всё, чем жизнь еще права. Но в мире нет разрушенного зданья, В котором бы не проросла трава». Здания разрушались, трава прорастала, но Кленовский ее не видел. В этом его несчастье. Прекрасно, что у него был такой друг, как Странник, даже даровавший ему титул первого поэта русской эмиграции. Лучше, если мы переоцениваем поэтов, чем недооцениваем. Нумерация в искусстве, однако, бесплодна. При свойственной ему гумилевской гимназической заносчивости к другим поэтам Кленовский и собой не восхищался: Нет, не подумай, я не плачу, Я просто на ущербе дней Одною истиной богаче, Одною радостью бедней. Это его пусть не до конца, но оправдывает. МОЯ РУКА Моя рука - день ото дня старей, Ее удел с душою одинаков. Немногое еще под силу ей: Стакан наполнить, приласкать собаку, Сиреневую ветвь ко мне нагнуть (Ее сломать ей было б тоже трудно), Да записать стихи, да изумрудной Студеной влаги с лодки зачерпнуть. И это все. Но в скудости такой, Овеянной вечернею прохладой, Есть вечности целительный покой, Есть чистота... - и лучшего не надо! И хорошо, что силы больше нет У встречной девушки украсть объятье, Степному зайцу выстрелить вослед, Солгать товарищу в рукопожатьи, Что нетерпенье юности моей Сменила мудрость осторожной дрожи... Пусть ты слаба и с каждым днем слабей, Мо рука - ты мне такой дороже! Вот на тебя смотрю я без стыда, Без горечи и радуюсь невольно, Что ты уже не можешь сделать больно Отныне никому и никогда. 1947 l О, только бы припомнить голос твой - Тогда я вспомнил бы и этот город, И реку (не она ль звалась Невой?), И колоннаду грузного собора, И тонкий шпиль в морозной вышине, И сад в снегу, такой нелетний, голый... О, если б голос твой припомнить мне, Твой тихий голос, твой далекий голос! Что это все мне без него? А он... Он потонул, как все тогда тонули: Без крика, без письма, без похорон, В тифозной качке, в орудийном гуле, С последней шлюпкой, на крутой волне Отчалившей от ялтинского мола... О, если б голос твой приснился мне, Твой дорогой, твой потонувший голос! 1955 РОДИНЕ Между нами — двери и засовы. Но в моей скитальческой судьбе Я служу тебе высоким словом, На чужбине я служу тебе. Я сейчас не мил тебе, не нужен, И пускай бездомные года Все петлю затягивают туже - Ты со мной везде и навсегда. Как бы ты меня ни оскорбила, Ни замучила, ни прокляла, Напоследок пулей ни добила Ты себя навек мне отдала. Душное минует лихолетье, Милая протянется рука... Я через моря, через столетья Возвращусь к тебе издалека. Не спрошу тебя и не отвечу, Лишь прильну к любимому плечу И за этот миг, за эту встречу, Задыхаясь, все тебе прощу. . . . Как слепой ребенок, от рожденья Материнского на знав лица, Все-таки запомнил шепот, пенье, Бережной руки прикосновенье, Теплоту и нежность без конца. Так и я, Тебя не видя знаю. Разуму земному вопреки, Я Твое дыханье ощущаю, Голос слышу, шепот понимаю, Чувствую тепло твоей руки. |