… На этом кончаются мои отрывочные воспоминания детства, и все последующее события заслоняет война с проклятыми фашистами. Мы жили уже в Узловой. Мой отец, ответственный редактор газеты «Знамя», отправляется на фронт, и мы с мамой идем прощаться с ним на вокзал. Он прижимает нас с мамкой к себе, ещё раз целует куда попало и затем прыгает на подножку вагона. А войну я впервые увидел в небе... в большой яме за домами, где мы вместе с другими жителями прятались под матрасами от ночной бомбежки. Иногда я высовывался из-под матраса и глядел в жуткое черное небо, где метался частокол длинных, расширяющихся к верху лучей прожекторов, лучи утыкались в бездну, перекрещивались, а один раз выхватили из тьмы самолёт, и многие говорили, что видели кресты на его боках. Бомбы на наше счастье и на несчастья других людей рвались на другом конце города, что-то горело на станции и в центре города, потом стало известно, что бомба попала в элеватор. Немцы вот-вот должны были взять Узловую и мы с мамой спешно эвакуировались на восток, в дальнейшем решив перебираться на родину - Тамбовщину, потому что кто-то пустил слух, что детей и жён коммунистов будут расстреливать и пытать специальные карательные отряды немцев. Так оно и было, многих фашисты повесили, расстреляли, хотя и были в Узловой недолго, всего лишь двадцать один день, погнали их тогда от Тулы и от Москвы. Поезд уносил нас с мамкой к Востоку, уже не было с нами Альки, мой младший братишка умер перед самой войной от менингита, и мать берегла и тряслась надо мной вдвойне. Я плохо помню Альку, но мне жалко его до сих пор. Только подумать - у меня был бы брат. Альку мне всегда ставили в пример, и я не обижался. Я всегда лез на руки, а Алька всегда говорил "пойду сам!". Я сгребал все игрушки в кучу и кричал "моё'". Алька же смеялся и отдавал мне всё. В Сызрани меня подхватила скарлатина, и нас как заразных ссадили с поезда. И как сейчас я вижу второй этаж больничного карантина. В палате человек десять, измождённых, в белых рубашонках скелетиков. К нам никого не пускали. Я ревел и ждал мамку, других желаний у меня не было. Под окнами громоздилась поленница пестрых березовых дров... И вдруг я вижу в окне маму, молодую, румяную, красивую, она украдкой по поленнице пробралась к окну и сияющая, холодная от волнения и мороза протягивает мне в форточку большое красное яблоко. Я реву от радости и счастья и тяну к мамке руки, но дрова вдруг раскатываются, и моя милая мамочка последний раз взмахивает руками и вместе с дровами уплывает вниз. За окном слышу громкие голоса и лай собаки, но все перекрывает весёлый голос моей мамки: "Завтра-а приду-уу!" Так и запомнилась она мне на всю жизнь –молодая и прекрасная и с яблоком в руках за окном второго этажа больничного карантина. Около месяца шла отчаянная борьба врачей за мою и другие детские жизни. Выжил - на удивление всем - один я. Когда меня выписали и мать на руках вынесла меня из больницы, то, по её словам, я весил легче одеяла. В разгар зимы и морозов пароходы по замёрзшей реке не ходили, а в по¬езд "заразных" не сажали и мать осела в какой-то мордовской деревеньке под Сызранью - стала учительствовать. Жили мы на квартире у бабки Дарьи. И впечатлений от того периода жизни я сохранил немного. Ярче всего запомнился голод, как всё сильней и сильней хотелось есть и я изгрыз разноцветное чудо, свою единственную игрушку-пирамидку из разноцветных деревянных колец со стержнем, добрался до ножек стульев и табурета, и нам с мамкой влетало от бабки. Но не только за это. Мамка постоянно утаскивала из печки у голодающей бабки деревянную полную ложку пареного гороха, и до сих пор я не знаю, ел ли я что-нибудь вкуснее. Бабка каждый раз разоблачала мамку, ругала её и гнала с квартиры. Но всегда они мирились, плакали, вместе кляли на чём свет стоит проклятых фашистов, и бабка доставала из сундука фотокарточку, на которой был заснят молодой боец с медалью на груди. В последствии мать мне не раз повторяла, что спасла меня от голодной смерти не она, а ложка пареного гороха, уворованного у бабки. Было и приключение. Побежал я как-то из дома встречать свою ненаглядную мамку да и заблудился в океане жёлтой цветущей горчицы. Жёлтые цветы, казалось охватили весь мир, и я мчался в большом горе сам не зная куда и жизнь моя кончалась. Но какие-то женщины-колхозницы подобрали меня километрах в трех от дома и распухшего от слез повели в деревню. Но еще не доходя до дома, повстречалась нам перепуганная мамочка, в ее лице было столько любви и страха, и она тоже бежала не зная куда. Тогда она мне подарила цветные карандаши, которые я тоже съел, грифель был невкусный, и я им рисовал. Глубокой осенью мать договорилась с проводником товарного поезда, и мы выехали из мордовской деревни. Мчались мы на поезде долго - день и ночь, и в ледяном сквозняковом тамбуре укутывала меня мама одеялом и своей изношенной плюшевой жакеткой, единственной вещью, не проданной и не выменянной на провиант. После этого и стала она кашлять ночами и прицепился к ней туберкулёз. НЕПРИВЕТЛИВАЯ КОВЫЛКА Наконец я впервые вижу свою молодую бабушку Стеню, высокую дородную. Ей ещё не было и сорока. Бабушка гладит меня по голове и тяжело вздыхает: "Как-нибудь проживём, внученька..." Набычившись ,с любопытством смотрит на меня с лавки худой и нескладный паренёк - это Славка, он всего на год моложе или старше меня. Я всем спешу сообщить, что скоро пойду в шко¬лу. Хотя конец октября, а занятия в нашей ковылковской школе ещё не начинались - нечем топить печки. Об этом говорят взрослые. Я из всех сил рассматриваю своих славных тётушек - Любу и Марусю, старшего дядьку, Витьку. Кашляя и кряхтя, слез с печки дед Николай. Он ходил на станцию, к поездам менять картошку на уголь и простыл. Прибегала смотреть на нас родня, живущая через стенку - Нюська и Веруська, они изо всех сил ждали гостинцев, которые в кулёчке вручила им мамка. Жить мы стали с мамкой в горнице, но на кровати спали редко, невообразимо все умещались на печке и полатях. Мамка на первых порах устроилась учительницей в Красный Лог, бегала туда за семь километров, по словам бабушки, разутая и раздетая, а в теплынь - босиком, так как берегла единственные туфли. Голод и здесь хватал за горло и всю войну давились мы "терунами", блинами из сырой картошки, зелёным и колким от лебеды и мякины хлебом, выручал и остистый жмых. Люба и Маруся, кончив семилетку, целыми днями пряли, вышивали на продажу, стирали, занимались по хозяйству, вместе со всеми таща невероятно тяжёлый труд лихолетья. Взрослые из последних сил заботились о нас - кормёжка, одёжка, топка, - вот три главные заботы определяли жизнь ковылкинского дома. Славка был худым и нескладным ребёнком, и страшно злющим, наверное, от вечного недоедания, и было у него два прозвища. На обидчика, пусть старше себя и сильнее он налетал с такой стремительной свирепостью, что его прозвали в деревне Коршуном. 3a худобу и костистость, за то, что в драке не чувствовал боли его ещё продразнили и Мослом. Славку постоянно дразнили и он обязательно за кем-нибудь гонялся и шмыгал разбитым носом, налетал он и на меня, но удары его были несильны. Баба Стеня и мама из сил выбивались, чтобы прокормить такую ораву, ведь вместе с дедом Николаем нас было восемь человек. Дед Николай был весёлым человеком, никогда не унывал. У него была, широкая опрятная борода и ловкие руки. Он делал нам свистки, вырезал ложки, по заказу выстругивал толкушки, скалки, выдалбливал из дерева ступы, умел делать маслобойки, кадушки, точил ножи и тяпки, отбивал косы, заклеивал галоши, подшивал двумя иголками валенки и сотворял множество других нужных и полезных дел по хозяйству, и главное - ходил за коровой: ухаживал и пас вечерами, после пригона стада. Умер дед Николай зимой сорок третьего года, сделав напоследок тёрку из блестящей жести. "Загорился (от слова горе), загорился, - говорила о нем бабушка, - вот и пoмер, а горился дед Николай о старшем сыне Егоре. Не было от него ни одной весточки с фронта. Мы со Славкой только и знали, что требовать и просить еды и ревниво следить друг за другом, а вдруг кому-нибудь перепадёт лишний кусок или гостинец. Поэтому нас старались не обделять, особенно за столом, даже красные облитые корцы с длинными ручками нам купили одинаковые, и если кому в корец наливали похлёбки или кулеша на ложку меньше, то в доме подымался рёв и "брёх". Иногда бабушке Стене надоедало уравнивать содержимое наших корцов, и она угощала нас половником по чём попало. И это было лучшей уравниловкой. Прошло много времени, но видения детства по-прежнему сильны в моей душе и заслоняют всё остальное. Но как бы тяжело не было в то время, всё равно впечатления детства прекрасны и с годами - разгораются ярче и больнее. Мы были голодны, от того, наверное, жадны и любопытны. Однажды я увидел на ларе литровую банку с жёлтой густой жидкостью. Я задрожал от радости, мне показалось, что это топлёное коровье масло, не спрятанное бабушкой под замок. Я мигом влез на ларь, открыл банку и торопясь, чтобы не успела вернуться от двора бабушка, глотнул... В тот же миг, что-то взорвалось у меня в горле, завязалось узлом и я упал с ларя. Вбежала испуганная бабушка, подняла меня и начала совать в горло два пальца, я страшно кашлял, что-то вылетало изо рта. Потом меня поили молоком и марганцовкой. Оказывается я вздумал пить "каустик", каустическую соду или мыло для стирки белья. У меня сильно жгло горло, но недолго и обо всём долго не говорили мамке, пока не проболтался «на зло» Славка. Мама очень испугалась, но к этому времени у меня всё прошло. Так или иначе, но жизнь продолжалась во всем ее многообразии... |