Светлой памяти моих родных с глубокой любовью Откуда мы родом… О чём это? Только ли о месте рождения? Только ли о происхождении? Нет, скорее всего, речь может идти о множестве истоков, напитавших ту или иную натуру. Откуда мы родом… Это ёмкое словосочетание приводит к желанию осмыслить, понять, как пришедшее к нам по роду, из прошлого, переплетается с получаемыми извне впечатлениями. Как глубинная данность в сочетании с чертами тех или иных времён, окружающих обстоятельств, значимых жизненных встреч определяет единственно-неповторимый внутренний мир каждого человека. У одного из стендов Музея морской авиации, что находится в Военно-морской академии, в Санкт-Петербурге, я надолго задерживаюсь. Мне предлагают сфотографироваться около стоящего здесь портрета моего отца. Рядом лежит принадлежавшая ему когда-то книга с его собственноручной подписью на титульном листе. В музейных экспозициях всегда важны личные вещи, поэтому работники музеев бывают чрезвычайно благодарны за отданный в их руки раритет. Но и не удерживаются от осторожного вопроса: «Не осталось ли ещё чего-нибудь?». Не осталось. Лёжа поперёк широкой кровати, я стараюсь достать ногами висящую на стене фотографию. Ступни елозят, шебаршат по штукатурке, и на меня сразу прикрикивает мой шестнадцатилетний брат Миша, он органически не переносит этот звук. Встаю и приближаю лицо к лучащимся глазам на снимке. Говорят, что это моя мама и что она где-то далеко от нас работает. Я начинаю перед фотографией прыгать, раздаётся скрип, и тут уже вмешивается бабушка. На этой кровати мы с ней спим. Но однажды ночью из-под бабушкиного бока меня утаскивают какие-то уродливые, кривые существа. Они, как большие пауки, опутывают меня верёвками, относят в длинный коридор нашей коммунальной квартиры и бросают на пол. Я выпутываюсь, возвращаюсь в комнату и с трудом забираюсь на пока ещё высокую для меня кровать. Этот сон – одно из моих самых ранних детских воспоминаний. Возможно, это выплеск засевшего в памяти страха, поселившегося дома с ночного ареста отца и сменившегося ужасом в ту ночь, когда арестовывают и нашу маму. На трёх машинах одновременно мы разъезжаемся в разные концы Москвы. Брата и сестру, они уже подростки тринадцати и одиннадцати лет, отправляют вместе – в Данилов монастырь, ставший в годы репрессий детским приёмником-распределителем, а меня, десяти месяцев от роду, – в Дом малютки. Однако через неделю за нами приезжает из Ленинграда бабушка, благословлённая на это своими сыновьями, мамиными братьями. До её приезда наша няня всё время «дежурит» в Доме малютки: «Маленьких, говорят, переименовывают. Отправят куда-нибудь, потом ищи-свищи…». Мы поселяемся в узкой длинной комнате, специально для этого выменянной, ибо против приезда в бабушкину квартиру на Фонтанке возражает бабушкина невестка, жена младшего сына. Из нашего окна, выходящего на Екатерингофский проспект, виден кусочек Юсуповского сада. Тихий, уютный сад моего раннего детства – первые впечатления о красоте во время ежедневных прогулок с няней, первая новогодняя ёлка на пруду, катание с холма на санках и первые борения совести с нехорошим желанием присвоить оброненную другой девочкой игрушку… В эти же впечатления укладывается и воспоминание о том, как спросонья бегу босиком к стоящей у окна бабушке. Она смотрит в небо, завешанное аэростатами, плачет и говорит: «Война»… Поезд входит в пролёт железнодорожного моста, и за окном появляется широкая река с большой песчаной отмелью. Проводник идёт по вагону и громко объявляет: «Котлас-узел! Следующая – вокзал!»… Мы с няней в августе сорок третьего года едем к маме из Свердловска, где были в эвакуации, где умерла бабушка и откуда ушёл добровольцем на фронт Миша. В Котласе нас встречает мама, и, хотя няня меня к этому заранее готовила, при словах: «Наточка, это твоя мама», – я отчего-то пугаюсь. Может быть, оттого, что мама не похожа на ту, которую я знаю по фотографии, там у мамы пышные волосы, а здесь они строго на прямой пробор заплетены в косы, уложенные сзади. И выражение лица у мамы другое. Я прячусь за нянину юбку, очень подходящую для моих манёвров: широкую, в сборку, длиной почти до пола, как в старину. Нянечка у нас и сама старинная. Зовут её Марфа Андреевна. Родом из псковской деревни, она до революции служила горничной у французского посла. Там же был кучером её муж, но он рано умер, и потом она работала то няней, то домработницей в разных семьях. А в двадцать пятом году, когда появился на свет Миша, няня попала к нам, да так и осталась с нами – не домработницей, а родным, любимым человеком. Итак, мне шесть лет, и я совсем не знаю свою маму. Живёт она в малюсенькой комнатке, которую снимает в деревенском доме, в четырёх километрах от города. Хозяйка, Маруся Тюкавина, встречает нас так, как будто приехали её долгожданные родственники, обнимает, расцеловывает и приглашает поужинать вместе с её большой семьёй. Румяный вид душистых шанежек, парное молоко, возня на русской печке вместе с Гетой, младшей дочкой хозяев, наши с ней прогулки на опушку леса, который начинается сразу за домом, впервые увиденная там лесная чудо-ягода костяника – всё это раз и навсегда располагает меня к нашему новому месту жительства, Котласу. Правда, из приютившего нас гостеприимного дома мы вскоре переезжаем в новое жильё, данное маме от работы, но с Тюкавиными остаёмся дружны на всю жизнь. Мама – врач, она работает начальником медсанчасти на Котласской пересылке, в зоне для заключённых, из которой сама только что освободилась. Дома теперь звучат совершенно новые для меня слова: этап, дистрофия, пеллагра, доходяга… И я уже знаю, что моя мама проверяет состояние здоровья прибывающих по этапу и следит за тем, чтобы больных и истощённых не отправляли дальше на Север, на их верную погибель. В будущем мама будет получать письма от благодарных ей людей, а пока всё время у неё занято работой, она мало бывает дома, и я по-прежнему жмусь к няниной юбке. Но в одно прекрасное утро просыпаюсь оттого, что кто-то меня тормошит, целует, смеётся: – Какая большущая, как выросла! Когда окончательно слетает сон, я понимаю, что – о радость! – к нам приехала моя сестра Ирина. Она была в эвакуации в другом месте, с семьёй маминого брата. Ей там трудно жилось, поэтому, как только мама освободилась, Ирина поспешила в Котлас. Телеграмма до нас не дошла, поэтому Ирину никто не встретил, и с вокзала она пришла по старому адресу, к тёте Марусе. А тётя Маруся, только взглянув на неё, сразу закричала: «Ирочка! Ирочка!» – обняла Иринку и начала плакать… И вот мы втроём, няня, Ирина и я, сидим за столом и ждём маминого прихода на обед. Открывается дверь, мама застывает на пороге, пристально смотрит на Иринку и, не отрывая от неё взгляда, говорит почему-то испуганно: – Няня, кто это? – Мамочка, ты что, не узнаёшь меня? – плачет Иринка... Ирину сразу же устраивают в школу, и, хоть ей уже шестнадцать лет, она идёт лишь в восьмой класс, потому что в эвакуации вместо учёбы работала в типографии. Сестра дарит мне привезённые оттуда маленькие разноцветные, тиснённые на толстой бумаге картиночки: птички, бабочки, зверушки. Красивые. И сама Иринка красивая, у неё блестящие вьющиеся волосы, ласковая улыбка… Дома сразу становится гораздо уютнее. Живём мы около зоны, в бараке. Он располагается между двумя железными дорогами. Одна – главная, на высокой насыпи. По ней идут длинные товарные поезда и пассажирские с табличками «Котлас – Москва», «Котлас – Ленинград», «Котлас – Киров»... Вторая дорога служит ответвлением от главной, она ведёт к зоне и лесобирже, где работают заключённые и вербованные рабочие. И всё это находится на высоченном берегу Северной Двины. К реке от леса тянется глубокий овраг, по его дну течёт ручей. Весной и ранним летом он превращается в бурный поток и обрывается вниз шумным водопадом, а склоны оврага сплошь зарастают голубыми незабудками. Наши комнату и кухоньку постепенно наполняют сделанные в зоне топчаны, столы, табуретки… Кое-какие топчаны потом сменяются кроватями, и у меня появляется и служит все мои школьные годы железная кровать с ложем из досок и набитого сеном матраса. Не сразу обзаводимся и часами, репродуктором, поэтому время подъёма Иринки в школу, находящуюся в четырёх километрах от нас, няня определяет примерно – по огням в недалёких деревенских домах. Ирина мне читает, катает на санках, берёт в гости к Тамаре, старшей дочери тёти Маруси… И ещё разрешает сидеть рядом, когда рисует! Заворожённо слежу, как она по-особому, чуть-чуть прищурившись, смотрит вдаль, наносит контуры, смешивает акварельные краски, раскрашивает… И прямо на моих глазах рождается картина! Нередко на ней бывает изображено Вондокурье, расположенное напротив, на низкой стороне реки. С нашего высокого голого берега эта живописная деревенька посреди заливных лугов – как на ладони, а дальше – конца-краю не видно до самого горизонта! Мы, детвора, проводим на реке много времени. Летом мимо идут, гудят пароходы, мы знаем все их названия. Одно, «Шеговары», кажется нам очень смешным. Завидев его, мы скачем, машем руками и кричим: «Шеговары! Счастливого пути! Счастливого пути!»… Бригады заключённых и вербованных рабочих сплавляют по реке лес. Северная Двина – глубокая, широкая, с сильным течением, с плывущими в толще воды брёвнами-топляками, так что детям купаться в ней довольно опасно. Зато зимой на реке – только держись! Катаемся на лыжах, санках, играем в войну, в разведчиков! На Вондокурьевской церкви всегда сидит немецкий снайпер, кого-нибудь он обязательно ранит, и мы то падаем, то тащим друг друга по глубокому снегу, но «задание выполняем»! По этому же глубокому снегу ранней весной ходим на ту сторону, в густой ивняк, набираем вербу охапками, ставим её дома в воду и с нетерпением ждём появления белых мягоньких комочков. Около дома вырываем в снегу пещеры, проделываем ходы, целые лабиринты, строим неприступные крепости. Ближе к весне нетронутый снег превращается в крепкий блестящий наст. Мы кружимся на нём до упаду – кружишься, кружишься, а потом со всего размаху шлёпнешься на спину, раскинув руки и ноги, и смотришь, как в свою очередь начинает кружиться звёздный небосвод… Зимы суровые: трескучие морозы, февральские метели такие, что, как говорится, носа из дому не высунешь... Окно с северной стороны, у которого я делаю уроки, оставляют для тепла занесённым на две трети высоты большим сугробом. Мне нравится эта снежная замурованность, особенно, когда в комнате хорошо натоплено и за печкой стрекочет сверчок… По зимним накатанным дорогам ездят большие сани с впряжёнными в них лошадьми и волами. Мы цепляемся ко всем подводам, за что от злых возниц получаем кнутом, с добрыми же катаемся. В одно из таких катаний в идущем навстречу человеке я вдруг узнаю нашего Мишу. От радости вскакиваю на санях, изо всех сил отталкиваюсь от них и лечу в огромный сугроб на обочине. А на дороге стоит мой брат и смеётся. Но таким смеющимся я его больше не увижу – Миша ранен и тяжело болен. Идёт ранняя весна сорок пятого года. Все ждут ледохода. Ледяной панцирь у железнодорожного моста взрывают заранее – во избежание затора. «Лёд пошёл!» – сообщаем мы с восторгом взрослым, заслышав со стороны реки оглушительные взрывы. – Лёд пошёл! – влетаю я домой, и тут же на меня шикает няня: Миша спит. В мае, перед самой Победой, мама кладёт Мишу в лазарет, в зону. Мы часто ходим к нему, и няня, бывает, использует это в воспитательных целях: «Ты сейчас всё расскажешь Мише, пусть тебе будет стыдно». Каждый раз после повинной исповеди брат подзывает меня к себе и… гладит по голове. Мише становится всё хуже и хуже. Осенью мама и няня начинают дежурить у него по ночам. Как-то в ноябре, поздним вечером, раздаётся стук в окно. Мы с Ириной дома одни. В ответ на вопрос: «Кто там?» – слышим голос няни. Иринка пугается – она сразу понимает, что с Мишей что-то случилось, – и кричит, не открывая дверь: – Няня, иди к Мише! Тогда няня говорит нам громко: – Миша приказал долго жить!.. На улице уже зима, я больна, не хожу в школу, и на похороны меня не берут. Мы сидим у нас дома с моей подругой Валей, ей мама, тётя Оля, разрешает в этот день пропустить занятия. А брат вскоре мне снится. Будто я играю в куклы и вдруг вижу, что Миша выглядывает из-за двери и улыбается мне. Я говорю об этом маме с няней, но они от меня отмахиваются – этого не может быть, ведь Миша умер – и уходят куда-то. А Миша уже сидит на табуретке, посреди комнаты, в костюме, в котором его похоронили, и в кепке из того же материала. Сидит грустный, опустив голову. Мне по дороге к своей кровати нужно пройти рядом с ним, а я боюсь; но иду и, чтобы не обидеть его, не показать, что мне страшно, поравнявшись, шутливо сбиваю с его головы кепку. Он улыбается и протягивает мне руку. Подаю свою и чувствую, что его рука холодная-прехолодная. Просыпаюсь, вспоминаю нянины слова о том, что девять дней Мишина душа будет летать у нас дома. Ещё очень рано, в комнате темно, жутко, и я прижимаюсь к спящей рядом няне. Почему-то мне кажется, что этот сон не надо никому рассказывать, но мысли крутятся, я опять и опять вижу Мишу… И в конце концов делюсь с няней. – Миша приходил к тебе прощаться, потому что на похоронах тебя не было. Няня заставляет меня читать ей вслух Евангелие, вечерами долго молится в своём уголке перед иконами, шепчет, кладёт земные поклоны. Под этот шёпот я и засыпаю. Но по ночам часто не могу избавиться от страхов, мне всё время кажется, будто вот-вот кто-то схватит меня за руку или за ногу. Я закутываюсь в одеяло, подтыкаю его со всех сторон, оставляя открытым только нос, а страх всё ширится, растёт, и в конце концов я вскакиваю, кидаюсь к няне и, лишь попав в её постель, погружаюсь в спокойный и крепкий сон. – Нянечка, не буду! Нянечка, я больше не буду! – Чего ты больше не будешь? Где ты была, я тебя спрашиваю?.. Ах, кровушка латышская! – прутик не останавливается. Наконец признаюсь, что пряталась на русской печке, за занавеской, когда няня, разыскивая меня, заходила к моей подружке. Живущий через стенку от нас лагерный охранник сообщает маме: – Няня била вашу девочку. – Раз няня так делала, значит, так надо было, – отвечает мама. Вечером при керосиновой лампе – электричество периодически отключают «на смазку», – устроившись около няни на топчане, я расчёсываю её седые волосы и заплетаю тонкие косички. Фитиль привёрнут, на нас падает тусклый свет. – Няня, а латышская кровь плохая? – Нет, что ты! – А почему тогда ты так сказала? Про папу? – Упрямая ты… Будь, как Ирочка, бери с неё пример! – А Иринка говорит, что ты им с Мишей тоже велела брать с кого-нибудь пример… С французов! Говорила, что у французов дети ничего в тарелке не оставляют! – Да, бывало, – няня улыбается. – А отец ваш был замечательный человек, так и знай! И вас любил… На руках тебя носил и пел: «Кур ту тэци, кур ту тэци, гайлит манс…». – Что, что?! – Латышская песенка такая, про петушка. На меня производят впечатление нянины слова про то, что папа пел мне. Я снова и снова прошу няню напеть латышскую песенку. Подолгу всматриваюсь в папины фотографии, особенно люблю ту, где он в форме морской авиации. Мне начинает нравиться наше с Ириной отчество – Августовна. Иринка много рассказывает о папе, её глаза часто бывают «на мокром месте». Она папой гордится, любит его. И мне передаются эти чувства. Самое почётное место среди моих нехитрых игрушек теперь занимает чудом сохранённый папин лётный шлем. Кожаный, коричневый, с наушниками и тонкой мутоновой подкладкой. Он у меня исполняет роль ценного секретного груза: втискивается в игрушечный баул и застёгивается ремешком. Мягкую, гладкую кожу можно скомкать как угодно безо всякого для неё ущерба. Ещё, если долго, долго принюхиваться, то можно почувствовать еле уловимый запах… Но однажды, после моей продолжительной болезни, шлем из игрушек исчезает. И позже мама приносит мне из зоны сшитую из него меховую шапку. Зона вообще нас многим обеспечивает: тапками, бурками, пальто… Иногда я там бываю. Санитарка, тётя Наташа, забирает меня с проходной и приводит к маме. У меня появляются добрые знакомые: врачи – быстрый, весёлый Леон Ашотович и очень вежливый, негромко говорящий Халил Велиевич; Павел Иванович Соколов из Москвы – с обритой головой и выправкой военного; большой, добродушный Сулейман Иванович из Баку; старенький, больной доктор Бергерис из Литвы… Все они – заключённые, я вижусь с ними, только приходя к маме. В посылках, которые они изредка получают от родных, попадается что-нибудь и для меня: то белый плюшевый зайчик в голубом костюме – из Ташкента, то атласные ленты в косички – из Литвы… А однажды, к Новому году, мама приносит мне от доктора Бергериса тетради с красивыми обложками, с белой глянцевой бумагой, с разлинованными полями, и конфеты в необыкновенных фантиках. Это уже настоящее богатство! Особенно фантики, ведь мы с девочками их собираем, но таких красивых я ещё не видывала. В это же время в нашей зоне находится киносценарист Алексей Яковлевич Каплер, он уговаривает Иринку поступать в театральный институт, она у нас очаровательная – «В ней много шарма!» – но мама сердится и говорит, что актрисой надо быть или очень талантливой, или не быть ею вовсе. Кончается тем, что после десятого класса, в первый послевоенный год, Ирина выбирает Московский медицинский институт. Теперь ей предстоит подготовка к вступительным экзаменам. А меня летом няня впервые берёт на кладбище. Мы долго идём в жару по пыльной дороге, хочется пить, и я всё время спрашиваю, скоро ли... Няня, рассердившись, прикрикивает: – Терпи! А то больше не возьму! Наконец сворачиваем с дороги, за лесом открывается берег Северной Двины и бесконечная даль за рекой. Небольшое кладбище располагается на краю леса. Мишина могила – на открытом месте, на ней стоит деревянная колонка с красной звёздочкой на верхушке. На солнцепёке краснеет земляника. Вокруг – ни души, только мы с няней и птицы. Няня велит мне дотронуться до памятника, поздороваться с Мишей. Мы прибираем, насыпаем пшена для птиц, сидим на скамеечке… Обратный путь, может, потому, что уже знаком, кажется намного короче и легче. По дороге я даже набираю немного земляники для мамы и Ирины. В те же дни происходит одно необычайное событие. Как-то утром раздаётся громкий стук в окно – «выходи гулять»! На улице меня с нетерпением ждёт Валя. – Пошли скорее, пленных привезли, – говорит она. Напротив нашего дома, на железнодорожной линии, ведущей в зону, стоит состав из теплушек. Вдоль него ходят часовые, а теплушки заполнены женщинами разного возраста. Для нас, одетых «по местной моде», их вид совершенно непривычен: длинные халаты, брюки, диковинные шапочки на головах… Они громко переговариваются не по-русски и всё время что-то делают: умываются, стирают, варят… Мы с Валей стоим напротив и смотрим, как заворожённые… Уводит нас от этого зрелища моя мама, сказав: – Здесь не зоопарк. Нам запрещено появляться там снова, а на следующий день состав куда-то исчезает. Позже мы узнаём, что в теплушках были люди, высланные из Прибалтики. Между тем приходит время Ирининого отъезда в Москву. Я отчаянно скучаю по ней, она тоже скучает без нас и пишет, что как только провалит физику, сразу же приедет домой. Очень жду этого провала! Но, увы… Наша Иринка не только хорошо всё сдаёт, но ещё и умудряется помочь двум парням в гимнастёрках, позвавшим сзади во время вступительного экзамена: «Девочка, девочка!» – и подсунувшим ей свои задачки. Теперь остаётся только ждать студенческих каникул. Дни начинаю считать уже с декабря. Мама обещает, что в этот раз дома будет ёлка и мы её сохраним до Ирининого приезда. Впереди так много интересного! Новый год, каникулы, и самое главное – Иринка приедет домой! Правда, потом случается одна неприятность… Но – всё по порядку. В последний день школьных занятий дома меня встречает наряженная ёлка! Игрушки, конечно же, сделаны в зоне. Тут и красиво разрисованные календарики, и часики, и смешной, из розовой ткани поросёночек в берестяной корзинке, и много нарядных «мордашек». Делаются они из кусочков картона, обтянутых тканью с небольшой прослойкой из ваты. На ткани рисуется красивая весёлая мордашка, по кругу обшиваемая яркими оборочками. «Мордашки» все разные. Верхушка ёлки достаёт почти до потолка, на ветках – прищепки со свечками, вокруг лежит много «снега», и на нём стоит Дед Мороз! С меня берут обещание не зажигать свечки. Вот тут и случается та самая неприятность. Пожар… – Ты какое обещание давала? – Не зажигать свечек без взрослых… – стою с опущенной головой. – Какое счастье, что Николай Митрофанович оказался около дома… Николай Митрофанович живёт в соседнем бараке, работает тоже в зоне и днём всегда приходит домой на обед. Это на него я натыкаюсь, когда выскакиваю на мороз раздетая, в ужасе от мгновенно вспыхнувшей вокруг ёлки ваты… Николаю Митрофановичу удаётся благополучно справиться с огнём в нашей уже задымлённой квартире! Мама и няня перестают со мной разговаривать, вечером на моё «спокойной ночи» никто не отвечает. В целом свете нет человека несчастнее меня! Но моё одиночество заканчивается, когда под одеяло запрыгивает, весь в саже, кот Васька, как оказалось, спасавшийся от пожара в печке. И совсем легко и хорошо на душе становится, когда я слышу, как няня, думая, что я уже сплю, потихоньку кладёт к моим холодным ногам завёрнутый в тряпку горячий утюг… Заглаживая вину, к приезду сестры я надраиваю до сияющей желтизны наш дощатый пол, но горелые пятна на месте бывшей ёлки так и остаются чёрным укором. Мама к приезду Ирины приносит из зоны большую бутылку густого, сладкого гематогена, няня тоже старается по мере возможности запастись чем-нибудь полезно-вкусненьким: «Деточка приедет»… Как всегда, хорошее пролетает быстро, и нате вам – мы уже шагаем по шпалам на вокзал, провожать Иринку. Всю обратную дорогу мы с Валей плачем. Дома сразу сажусь за письмо. Мне хочется чем-то особенным выразить Иринке свою любовь, и я придумываю: отправлю-ка ей свою любимую «мордашку»! Письмо получается пухлым, еле заклеивается, и мама выражает большое сомнение в том, что оно дойдёт. Но оно доходит! И очень веселит Ирину и её подруг, а «мордашка» поселяется в общежитии, над Ирининой кроватью. «Здравствуй, дорогая Ириночка! Как ты живёшь? Я живу хорошо…» – так я всегда начинаю свои письма. Даже в ту пору, когда живу не хорошо. Эта пора наступает с отъездом няни, вызванным домашними переменами. У меня появляется отчим. Он – из московской семьи давно обрусевших немцев, репрессированных с самого начала войны. Няня говорит, что не может жить под одной крышей с немцем. Кроме того, она хочет умереть на своей родине. Мне одиннадцать лет, и ничего более горестного, чем отъезд няни, я в своей жизни ещё не испытывала… К слову скажу, что через много лет вместе со своим сыном побываю в няниной деревне, на Псковщине. От деревни останется всего несколько домов, но найдутся люди, которые будут помнить нянину семью и саму нашу нянечку. Мы увидим пустой дом её любимого старшего брата Василия и пустой дом племянницы Дуни, у которой няня прожила несколько своих последних лет. У того и другого дома нескошенная трава под яблонями придавлена обильным урожаем белого налива, и наши новые знакомые настойчиво уговаривают нас загрузить яблоки к себе в машину: – Берите! Берите! Они ваши! Они же ваши!.. А пока я тоскую по няне. Каким-то странным образом с её отъездом совпадает и переезд зоны на новое место. Мама теперь больше времени проводит дома. Соседские ребята, мои друзья, чуть что, бегут к ней по учёбе, йодом что-нибудь помазать, на пасьянс посмотреть… Если надо написать заявление или письмо, за советом соседи идут тоже к моей маме. Она знает немецкий и французский языки, читает наизусть Ахматову, Северянина, Блока, какие-то стихи на французском… Мои подруги тянутся к ней: «Наташка, у тебя такая мама»… Однако пройдёт время до того, как мне снова станет хорошо и уютно дома, как я пойму, что за светлый человек дядя Андрюша, мой отчим, и полюблю его. Со временем я становлюсь его постоянной помощницей в немудрёных огородных делах, в пилке дров, а то и в их добывании. Мы, дети, активно участвуем в этом деле. На лесобирже всегда много брёвен, отбившихся и выброшенных водой на берег. Вытащенные летом из-под кручи, они зимой сгорают в наших печках. Лесобиржа – наш клондайк. Сокровища – доски, дощечки, рейки… Часовые, охраняющие работающих там заключённых, на нас, детей, не обращают никакого внимания. И мы, как муравьи, снуём туда-сюда и таскаем из древесных отходов всё, что нужно для наших игр. Орудуя, как заправские плотники, пилой и молотком, строим около своих крылечек домики. У нас с Валей домик общий. Есть и дверь, и окошко, к которому мы загнутыми гвоздиками приделываем стекло. Всё такое маленькое, передвигаться внутри можно лишь в наклон. Но как он нам нравится, наш собственный домик! В нём есть столик и лежанка под выданным няней пледом, сиденьями служат деревянные чурки, на окне – занавеска. Теперь наши игры связаны с домиками. Мы приглашаем гостей и сами ходим в гости. Но самым любимым летним развлечением становится прыганье на досках. На землю укладывается чурбан, поперёк него – доска, она должна быть упругой, не слишком широкой, но и не узкой, чтобы не быть жёсткой. На оба её конца встают по человеку. Они начинают по очереди прыгать, при этом опуститься надо точно на конец доски, да с подшибом, чтобы партнёр взлетел как можно выше! Прыгают и взрослые парни с девушками. Мы тоже занимаемся этим до окончания школы, считаясь большими специалистами в выборе досок, благо на бирже можно удовлетворить любой вкус. Однажды я нахожу необычное, покрытое мелкой сетью трещинок бревно. Оно очень гладкое, ровное, короткое, плавно сужающееся от одного конца к другому, и лежит не у воды, а сразу под обрывом. Отковырнув кусочек, обнаруживаю, что это, вообще, не дерево, а что-то крошащееся, похожее на дресву, мягкую горную породу, которой в Котласе моют полы. Показываю Вале, и мы в шутку даём бревну название «клык мамонта». И вот, будучи в Великом Устюге, в краеведческом музее мы знакомимся с экспонатами с раскопок, проводившихся на Северной Двине, в пятнадцати километрах от Котласа. Так вот же он, наш мамонт! Бивень! Нам с Валей очень хочется показать всем свою прошлогоднюю удивительнейшую находку, но «клык» опять оказывается погребённым под слоем осыпавшейся породы… И мы о нём забываем. Да и на реку, на наши прежние забавы остаётся меньше времени, когда я в седьмом классе перехожу в городскую школу, в ту, что оканчивала Ирина, в четырёх километрах от дома. – Ты должна отлично учиться, при поступлении могут быть большие сложности из-за анкеты, – нередко слышу от мамы. Но, так как на Севере я не вижу никакой предвзятости в отношении сосланных, заключённых в лагеря людей, мне трудно в полной мере осознать эти мамины слова, трудно представить, что где-то там может быть по-другому. – Ирина ведь поступила со своей анкетой! – Иринин случай – почти исключение, счастливое… Школу оканчиваю всё-таки с золотой медалью. – Может, тоже в медицинский? – предлагает мама. – Или на филологический? У тебя неплохие сочинения, дедушка был журналистом… – Не, не! У нас все идут в технические… Осколки с жутким звоном падают на пол. И как это меня угораздило разбить стекло во входной институтской двери?! – Девушка, давайте вашу зачётку! Получите в деканате после возмещения убытка. Отдаю зачётку с только что поставленной оценкой по высшей математике. Мы с девчонками оправляемся от первоначального шока и начинаем хохотать... По некоей иронии судьбы именно в этот день достаю из ящика для писем, в общежитии, загадочную повестку. Сначала она вводит меня в ступор… Потом я разглядываю её со всех сторон, чтобы убедиться, что адресат не перепутан, что это не ошибка. Нет! Мне, а не кому-то другому, предлагается явиться не к кому-нибудь, а к главному следователю по важнейшим военным делам! Это ещё что за новости? Никакой провинности, кроме двери, я за собой не знаю. Иду звонить Иринке, она ещё во время учёбы вышла замуж и живёт в Москве. Про дверь я ей уже доложила, теперь это… – Натка, что такого ты могла наделать? О господи, что я говорю, да ничего ты такого не наделала, конечно, – Иринка волнуется. – Надо посоветоваться с Павлом Ивановичем… Не с папой ли это связано?… Наш друг из Котласской пересылки, Павел Иванович Соколов, бывший кадровый военный, уже реабилитирован и вернулся в Москву. В назначенный срок на вызов к главному следователю едем вместе с Ириной. Так советует сопровождающий нас Павел Иванович. И это правильно, потому что, как выясняется, Иринке повестка тоже была отправлена, но по дороге где-то затерялась. Мы узнаём, что – да, действительно посмертно пересматривается дело отца, и… с нами хотят познакомиться… В Москву из Котласа уже вызвана наша мама… Когда начнут открываться архивы и работающие в них неравнодушные люди будут возвращать истории, включая и историю морской авиации, незаслуженно «забытые» имена, после первых же статей об отце откликнется из Латвии наш двоюродный брат Эдвин, о котором мы ничего не знали. И некий рижский художник неожиданно сделает нам бесценный подарок: два генеалогических древа, составленных по церковным книгам и берущих начало с первой половины восемнадцатого века – по линиям наших бабушки и дедушки. «Вот от кого в том числе наши достоинства-недостатки», – я разглядываю на разветвлённой родословной множество дат и латышских имён. Некоторые из этих людей обретают черты на фотографиях, подаренных нам двоюродным братом, оживают в его рассказах. Рaldies, Edvin! Мы узнаём, что у бабушки дома висела картина, написанная когда-то её старшим сыном, нашим отцом. На картине зелёные кроны сосен возвышаются над жёлтыми дюнами. В памяти сразу всплывает высокий берег Северной Двины и рисованная-перерисованная Иринкой деревушка Вондокурье с колокольней, в пышной зелени деревьев. Ирина не сохранила свои картинки, не сохранились и сосны над дюнами. Как и мой незабвенный лётный шлем. В Музее всякий раз мысленно вижу его лежащим рядом с портретом нашего отца… Эх, могла бы я и обойтись без той шапки! А, может быть, и не могла бы… Маме было видней. . |