Был на окраине одного городка на северо-востоке Франции двухэтажный старенький домик. Один одинешенек, он стоял на обдуваемом всеми ветрами пустыре, где-то вдалеке, в тумане редким покосившимся забором высился лесок из худеньких елочек, так и прозванный местными Худым, Костлявым, Худяком, и всяческими жалостливыми прозвищами. Домишко на пустыре обветшал, но держался, едва лишь поскрипывая на пронзительном осеннем ветриле. Когда-то побеленный на славу, он еще хранил трухлявую белую кожицу, которая временами отваливалась пластами, издавая жалобное «шурх!». Крыша не протекала, но неграмотно приделанные водосточные трубы неумолимо создавали все разрастающуюся лужу на порожке. Настойчивый девичий виноград пополз по стенам, цепляясь за карнизы и ставенки. А в палисаднике давно уже ничего не сажали, там лишь царила одинокая скамеечка. Затерянный в сельской местности, этот домик совсем уж утонул в сорняковых зарослях лопухов да чертополоха, и жили в нем, в основном, пожилые и совсем не интересные люди. В доме было четыре квартирки, вовсе крошечные. Верхний этаж занимали сестры Шмидт, что вечность назад сбежали в этот городок из Баварии. Сухие, как мертвые тополя, они почти не выходили из своих комнат, да и между собой почти не здоровались. Кажется, они давно уже были в ссоре, правда, мир, да и они сами, уже забыл, из-за чего. Старшая сестра, Марихен, восьмидесяти семи лет от роду, частенько выглядывала из своего всегда начищенного до блеска окошка, чтобы посмотреть, день еще или уже ночь. Фройлен Шмидт Старшая трепетно блюла режим, поэтому, когда в ее доме сломались последние часы, привезенные из Мюнхена ее покойным мужем господином Отто фон Скаффом в тысяча девятьсот залатанном году, пожилая дама сверялась только по солнцу. Летом утро для нее наступало с первым лучом, когда можно было слышать ее сухие шаги, направленные в сторону предполагаемой кухни. Зимой же, когда слабенькое болезненное солнце пробивалось через тучи, фройлен Шмидт Старшая поднималась ближе к полудню, да и то сонно и неуверенно, готовая снова упасть в холодную жесткую вдовью постель. «Эх, старость уже кричит о себе», - думала фройлен Марихен, кряхтя и хватаясь за спинку кровати. Внешне фройлен Шмидт Старшая напоминала маленькую пожилую девочку. Сухонькая, невысокая, с открытыми почти прозрачными белесо-голубыми глазками, эта дама, казалось, застыла в росте и возрасте где-то лет в пятьдесят. Выглядела она моложе своих лет, что объясняла соблюдением режима и добродетельной жизнью, хотя никто ни разу не видел, чтобы она хоть раз посетила церковь. Появились подозрения, что она занимается этим по ночам, когда все спят, однако факт оставался фактом – от утробного храпа фройлен Марихен с трудом можно было уснуть. У фройлен Шмидт Старшей жил кот Господин Жак, грязно-белый, заматеревший, с поломанными усами, кот, названный, по слухам, в честь одноименного постояльца еще молодой фройлен Марихен, из Баварии, который, впрочем, не настолько интересен. Рано утром Господин Жак бесшумно проскальзывал в дверь квартиры номер 3, за которой в добровольной изоляции обитала его хозяйка, чтобы совершить ежедневную утреннюю прогулку по окрестным лопухам. Кот уж успел состариться вместе с пожилой фройлен, однако же, ну никак не желал отправляться на покой. Каждое утро его завтрак составляла ароматная, восхитительно аппетитная мышка, которую он собственнолапно излавливал в сорняках. Господин Жак всегда очень щепетильно относился к питанию, оттого ли, что был «французским» котом, однако он воротил нос от обманчиво хорошо пахнущего, желеобразного кошачьего корма хозяйки, чтобы полакомиться в лопухах свежим, по-утреннему теплым и еще сонным мясом. Вечерами Господин Жак совершал уже вечернюю прогулку, перед сном, как говорят. Для хорошего пищеварения он съедал сумеречного кузнечика, наиболее громко поющего в осоке. После отряхивал усы от кусочков недоеденной пищи и шествовал домой, зная, что каждый вечер фройлен Шмидт Старшая отворяет для него дверь. Довольный, он ложился на свою подстилку и засыпал безмятежным сном котенка. Напротив квартиры фройлен Шмидт Старшей жила фройлен Шмидт Младшая. Звали ее Лизхен, и было ей восемьдесят два. От сестры она мало, чем отличалась, разве что глаза у нее были слишком уж напряженные, да и образом жизни она несколько выделилась. По молодости фройлен Лизхен выступала актрисой гастролировавшего театра «Караван», и чрезвычайно кичилась своим занятием. Работу статистки она получила кровью и потом, но, получив ее, почивала на лаврах, позабыв обо всем на свете. Обычно ей доставалась роль маленького пажа, служки, либо танцовщицы где-то в заднем ряду, а то и трубочиста, и «голоса за кадром», как говорится. Этим она безумно гордилась, постоянно спрашивая у каждого встречного-поперечного: «А вы знакомы с известной актрисой фройлен Лизхен Шмидт?», или повторяла «Вы говорите не с кем-то, а со знаменитой актрисой фройлен Лизхен Шмидт!». Не получив вразумительного ответа, она шла дальше. По молодости она была с легкой сумасшедшинкой. Лучше всего ей удавались трогательные патетические заламывания рук, но трагедия вышла из моды, как вышла из моды фройлен Лизхен Шмидт Младшая. Поначалу она пыталась приладиться к кричащим головокружительным пьескам, где главный герой обязательно постоянно падал, поскальзывался и попадал в нелепые ситуации, а толпа статистов должна была всячески «помочь» этому чуду природы упасть как можно более комично, однако вскоре фройлен Шмидт разочаровалась. «Я была рождена трагической актрисой, но попала в нелепую и ужасную комедию – жизнь», - говорила фройлен Лизхен и, наверное, была права. Так она продолжала играть на сцене, в толпе таких же немых статисток, как она, а после ушла, резко, без объяснений. Поговаривали, что тут вмешалась несчастная любовь, да и эти слухи вскоре стихли. С тех пор фройлен Шмидт Младшая, как и сестра, вела затворнический образ жизни. Она жила совершенно одна, но иногда разговаривала сама с собой, а в голосе ее звучала неподдельная скорбь. Жильцы снизу побаивались этой старухи, а собственная сестра хранила молчание и никак не отзывалась на что-либо связанное с пожилой родственницей. Иногда лишь фройлен Лизхен открывала скрипучую дверь своей квартиры, держа в руке неприглядную мисочку с кошачьим кормом, дабы переманить на свою сторону хотя бы Господина Жака, однако тот продолжал сохранять нейтралитет. На первом этаже долгое время обитал старый охотник по имени Буше, и было ему столько лет, до скольких вряд ли кто-то доживал. Откровенно говоря, никто так и не знал, сколько же ему было, однако все были уверены: он стар, как мир, и переживет всех нас. Внешне месье Буше даже не был похож на человеческое существо, если учесть, насколько неопрятен он был. Выходил из дома этот господин лишь в сезон охоты, со старым добрым ружьем наперевес, однако, в каком виде! Его шевелюра обросла настолько, что он казался скорее животным, чем человеком, который на него охотится. С седыми патлами, больше отливавшими желтым, чем белым, Буше предпочитал не бороться, и просто пустил все на самотек. Клочковатая борода свешивалась до пояса, а в ней, казалось, кишела какая-то самостоятельная жизнь. Весь завернутый в камуфляж, пожилой охотник выдвигался в Худой лесок, хлюпая огромными сапогами, побитое жизнью ружье покоилось на его плече, а сам Буше был обвешан каким-то подобием рыболовной сетки, сухими листьями, и вообще представлял собой нечто устрашающее. В этом двухэтажном домишке Буше жил, как и дамы, очень давно, и будто слился, сросся с ним. И во всем его поведении, и в том, каким взглядом он смотрел на свой старый дом, возвращаясь с охоты, сквозила четкая определенность – здесь он будет жить до конца своей жизни и дольше – вечно. Это была какая-то благородная обреченность. Буше уже давно ни с кем не общался, и свыкся со своим одиночеством. Еще одним обитателем этого дома был разносчик Этьен, паренек, о котором только и можно было сказать: его умственное развитие замедлилось на уровне ребенка, и он был разносчиком. Видимо, на большее он не был способен, хотя был очень мил и никогда не путал заказы. Обычно он приходил с утра, когда ветхий дом начинал просыпаться, и молча ставил свои корзинки, полные разных вкусных вещей и абсолютно необходимых в хозяйстве штучек. Добрый «домовой» Этьен обычно любил оставить в корзинке кроме заказа еще что-нибудь, какую-нибудь приятную мелочь. Скорее всего, он искренне любил странную пожилую семейку таких непохожих людей, случайно оказавшихся в одном маленьком, рассыпающемся на глазах, домишке. Любил всей своей недоразвитой по-детски любовью. И больше о нем нечего сказать. А Пикколо был музыкантом. Точнее, скрипачом. Он жил в своей темной квартирке, окна которой настолько заросли девичьим виноградом, что не пропускали и лучика света, в комнате, завешенной портретами незнакомых ему людей. Пикколо было за пятьдесят, он весь уже поседел, но все еще бодрился и натягивал щеголеватые костюмы, а потом долго стоял у зеркала, всматриваясь задумчиво в собственное стареющее лицо. Один, он жил в своей квартирке, наполненной лицами, которых он не знал, но которые всегда были его молчаливыми сожителями. Девушки с веерами, генералы в мундирах и медалях, юные и дряхлые черты, то осененные печатью тоски, то пышущие силой и здоровьем – они смотрели на него и ждали музыки, но он давно уже не брал в руки смычка. Портреты, как терпеливая публика, ждали, когда он выйдет на пустую сцену, замершую перед открытием занавеса, но занавес не открывался, а Пикколо лишь день за днем считал признаки старения и увядания на своем когда-то красивом молодом лице. Он ушел со сцены однажды, и больше на нее не возвращался. Он ждал, но чего? Долгие прогулки были единственной радостью пожилого музыканта, и с каждым днем они становились длиннее. Свою скрипку он любил до безумия, но ни разу на ней не сыграл. Она лежала на бархатной подушечке у единственного зеркала и будто бесконечно всматривалась в саму себя, осознавая, что и она стареет и ссыхается. Но он ни разу так и не прикоснулся к ее струнам. *** Однажды в конце ноября денек выдался пасмурный и неприятный, дождь то лил не прекращаясь, то затихал на мгновенье. Вся округа пожухла и осела, а в канавах все пребывала вода. Над Худым лесом стоял непроницаемый туман, да и дело шло к зиме. Серо-зеленый пейзаж навевал непреодолимую скуку. Тугая тишина, опустившаяся на округу, поглотила все, и дом в то числе, все сидели за запертыми дверями и просто дожидались зимы. В темном подъезде двери недружелюбно смотрели друг на друга наглухо запертыми засовами и пыльными глазками. Даже Господин Жак не высунул и уса наружу и, видимо, остался на своей подстилке отсыпаться под убаюкивающий стук дождя. Лишь Буше рано-рано утром ушел в лес с ружьем. Пикколо сидел в старинном продавленном кресле и пил чай. Его морщинистое лицо являло собой средоточие умиротворенности и добродушия. На нем был махровый халат с кистями, а аристократические пальцы задумчиво поглаживали фарфоровую чашку. «Еще одно одинокое чаепитие», - подумалось Пикколо, и он вздохнул. В дверь коротко постучались. Пожилой музыкант поднял глаза от чашки и уставился на дверь. К нему не часто захаживали гости, по правде говоря, единственным гостем у него был только дурачок Этьен. Затянув пояс халата потуже, Пикколо подошел к двери и приоткрыл ее всего на пару сантиметров, и тут же отшатнулся в удивлении. За дверью, не опуская взгляда, прямо на него смотрел молодой юноша лет двадцати в залатанном пиджачке, из-под которого выбивалась грязно-белая рубашка старомодного покроя. Все это было мокрым, грязным и холодным, будто талый снег. Белокурый и кудрявый, посетитель выглядел моложе своих лет, но смотрел на хозяина квартиры каким-то уж очень недобрым взглядом. - Чем могу помочь? – выдавил из себя Пикколо, не сводя глаз со странного паренька. - Вы не представляете, какая буря на дворе, - внезапно улыбнулся гость. – Я держу путь в соседнюю деревушку, да только мой старенький велосипед совсем увяз в этой слякоти, а я промок насквозь. Мне бы чуть-чуть обогреться и отдохнуть, а потом я поеду дальше. Вам ведь не будет трудно приютить меня? - Конечно, конечно…, - забормотал Пикколо и впустил, наконец, странного посетителя. Даже не осмотревшись, тот тут же по-хозяйски повесил мокрый пиджак на вешалку и проследовал вглубь квартиры, где среди портретов обитал ее владелец. От чая гость отказался, однако с живым интересом наблюдал за Пикколо, отчего тот не раз поперхнулся чаем. Гость выглядел очень живым, но страшно изможденным. Бледное его лицо, молодое, без единой морщины, беспрестанно меняло выражения – то удивления, то довольства, то скуки. Засунув руки в карманы брюк, молодой человек сидел, развалившись в кресле, и изучал многочисленные портреты. - Мы не знакомы…, - начал было Пикколо. - Пьер Россиньоль, к вашим услугам, - улыбнувшись, подхватил гость. – А вас, месье, зовут Пикколо. - Откуда… - Месье, как же мне вас не знать. Ведь, скажем так, у вас есть одна моя вещь, которую мне хотелось бы вернуть обратно. Пикколо побледнел и лихорадочно стал перебирать в голове, что бы он мог одолжить у незнакомца. Поняв, что это тщетно, нервно глотнул и растерянно уставился на месье Россиньоля. - Но об этом позже, - успокоил его гость, а Пикколо лишь кивнул. Посетитель смутно ему не нравился. Что-то уж очень холодное сквозило в его молодом облике. Россиньоль поднялся с кресла, оставив на сидении мокрое пятно, что очень раздосадовало хозяина. Пикколо раздраженно подумал про себя: «Какой-то проходимец…». Тем временем гость с любопытством кружил по комнате, вглядываясь в каждый портрет. Он что-то временами бормотал себе под нос, ухмыляясь, отчего муражки бежали у Пикколо по коже. Кружение по комнате было похоже на какой-то странный причудливый танец, юноша то тянулся к картинам, то вновь скользил дальше, что-то шепча, отчего стареющий Пикколо совсем впал в дремоту. Тогда гость обратился к нему, разрезав голосом воздух: - Как любопытно у вас. - Что? – очнулся хозяин. – Что вы сказали? - Я говорю, любопытно, - Россиньоль принялся тыкать пальцем в портреты. – Зачем вам столько лиц вокруг? Пикколо замялся, не в силах ответить на такой простой вопрос. - Для одинокого человека даже иллюзия ближнего – настоящая отдушина, - начал он. - Долго я их собирал: по старьевщикам, в антикварных лавчонках, просто покупал… Да, я не знаю их имен, я не могу ждать от них ответа на свои вопросы, но однажды они составили мне компанию, так мы и живем. - Компанию? – резко рассмеялся юноша и указал пальцем на портрет толстого генерала. – Эти свиньи, купающиеся в собственной грязи? Россиньоль снова начал кружить по комнате, указывая то на одну, то на другую картину: - Эти старые скупые вороны? А может, отравители целых семейств? Вы предпочитаете окружать себя отвратительными, порочными мертвецами? Так что ли? Пикколо стало неуютно, будто внезапно все эти подлецы, скупцы и убийцы выскочили из своих рам и уставились на него немигающими взглядами. Среди этой тихой жути царил Пьер Россиньоль, незнакомец в мокрой грязно-белой рубашке и с копной влажных белокурых макарон на голове. Юноша смотрел на пожилого мужчину с вызовом. - Откуда вы знаете? – пролепетал Пикколо, вжимая голову в плечи. - Если я скажу, что это мои старые знакомцы, вы ведь не поверите, - тут же неприветливо отозвался Россиньоль. - Не может этого быть, - вырвалось у Пикколо, и чашечка в его руках задрожала. - Так не будем говорить глупостей и забудем, - отмахнулся гость. Музыкант замялся еще сильней. Юноша скользящим шагом скользнул к зеркалу, деловито приглаживая кудри. Тут-то он и заметил скрипку, молчаливо спящую на бархатной подушечке. Весь он моментально напрягся, насторожился, будто всеми силами хотел прикоснуться к деревянному корпусу, но не смел. Застыв в позе чуткого зверя, Россиньоль уставился на скрипку. В этот момент за его спиной послышался тихий голос Пикколо: - Вы интересуетесь скрипками? Это будто пробудило юношу, и он лишь прикоснулся кончиками пальцев еле заметной трещинки в корпусе. В голосе его прозвучала нежность: - Я не интересуюсь, я ее люблю. - Вы любите скрипки? – не понял Пикколо. - Я люблю эту скрипку, - лишь отозвался юноша, не отрывая взгляда от музыкального инструмента. А после обернулся к музыканту: - Откуда она у вас? - Это долгая история, - Пикколо похолодел – на него смотрели горящие глаза. – Еще в молодости, я забросил игру на скрипке. Вернее, скрипка больше не захотела играть для меня. - Вот как, - оживленно вставил гость. - Да, - развел руками пожилой музыкант. – Эта скрипка не захотела. Я пытался выжать из нее хоть какой-то вразумительный звук, но она лишь скрипела не в такт. Тогда я бросил это дело. - Так как она оказалась у вас? - месье Россиньоль перебил его не очень вежливо. Пикколо встал с кресла, медленно прошел к окну и, выглянув в него, увидел лишь туманную морось сквозь плетеные узоры лозы. Приняв позу, он уже приготовился выступить перед своей благодарной молчаливой публикой – множеством портретов, однако одна деталь его раздражала. В комнате был кто-то странный, тревожный, кто-то, кто смотрел на него с жадным ожиданием, отчего его вновь пронзил холодок. - Кхе, - откашлялся Пикколо. – Давно это было, я тогда учился в музыкальной школе по классу скрипки. Так вот, в классе я был лучшим, не буду скромничать. Однажды меня ждал большой концерт – в город нагрянул гастролирующий театр. Я так залюбовался костюмами, девушками-статистками… И вот, я готов выйти на сцену, как… вспоминаю, что забыл в гримерной свою маленькую ученическую скрипочку! Я рванул к гримерной, увы, она заперта. Видимо, все музыканты уже ушли. Я просто голову потерял, вы же понимаете, что значит для молоденького ученика завалить концерт! – Пикколо усмехнулся, погружаясь в воспоминания. - Я плелся по полутемному коридору, прямиком на сцену, без чувств от ужаса. Вот тогда она и нашла меня, - хозяин направил взгляд на скрипку. – Она будто выскочила из-за невидимого поворота и бросилась мне в руки. Я споткнулся и упал. А когда начал подниматься, обнаружил, что держу в руках скрипку, хорошую такую скрипку, правда, с тонкой трещинкой в корпусе. Я безумно обрадовался и побежал к сцене. Пикколо опустил глаза на чашку и сжался, будто от холода. - Тогда она предала меня. Я вышел на сцену, с остальными ребятами-музыкантиками, моими однокашниками, поднял смычок к струнам… Моя партия была сольная, несколько первых тактов. Я поднял смычок к струнам… весь зал смотрел на меня, все с нетерпением ждали первых движений смычка. Я провел по струнам и чуть не оглох. Я начал первые такты увертюры грандиозным, рвущим барабанные перепонки скрипом! Я попробовал вновь – и вновь раздался ужасный скрип. Я заплакал, прямо на сцене заплакал, под укоряющими взглядами однокашников, под свистки публики. Убежал со сцены, а за мной все бежал, летел этот зловещий скрип. Пикколо задыхался. Он невидящими глазами смотрел на скрипку, так сломавшую его судьбу, и чуть ли не плакал. - С тех пор я не прикоснулся к ней. Я ушел из музыкального класса сам, и больше не возвращался, никогда. А она живет со мной, я не могу с ней расстаться. Просто вижу, как с каждым днем мы стареем, это мучительно. Но никак иначе. Пожилой музыкант поднял глаза на собеседника. Россиньоль молчал и лишь испепелял его взглядом. В конце концов, юноша подошел к нему. - Сыграйте. - Что? – в голосе Пикколо звучало неподдельное изумление. – Сыграть? - Да, - лишь ответил юноша. - Но я не смогу, - запротестовал мужчина. – В ней какой-то дефект, она не заиграет. - Сыграйте, - повторил Россиньоль и его голос странно зазвенел. – Сыграйте ту самую мелодию, которую вы хотели сыграть в последний раз на сцене. - Но… Юноша рывком подошел к зеркалу и протянул руку к скрипке. Не коснувшись ее, он прошептал: - Прошу вас, сыграйте в последний раз для мертвых, которые вас окружают, им нужна ваша музыка. Пикколо била сильная дрожь, но он решился. Медленно подошел к старой скрипке, и она робко скользнула в его руки. Столь же медленно вернулся в комнату и, окинув взглядом застывшие в ожидании музыки портреты, поднял скрипку к подбородку. Россиньоль шел за ним и вскоре встал у окна, тоже весь ожидание. Пикколо стоило лишь раз провести по струнам, как из самого сердца скрипки вырвалась невообразимо прекрасная музыка! Он проводил вновь и вновь, а звуки, цепляясь один за другой, плыли по комнате, сплетаясь в красивую, но очень печальную мелодию. Пикколо играл всей душой, так долго тосковавшей по музыке, он так увлекся, что не увидел, как Пьер Россиньоль внезапно заплакал. Рыдания вырывались из него в унисон с мелодией, а после это звучное многообразие разорвал стук двери. В квартире появилась фройлен Лизхен Шмидт. Лицо ее, щедро замазанное театральным гримом, представляло собой сплошные потеки краски – она плакала, плакала безутешно. Вечернее платье с блесками, которое она на себя напялила, висело на ней, как на палке, она представляла собой жалкое зрелище. Пикколо поприветствовал ее радостным восклицанием: - Она поет, моя скрипка поет! - Пьер! – всхлипнула фройлен Шмидт Младшая, обратив взгляд на молодого гостя. – Неужели это ты? Россиньоль побледнел и отшатнулся. Весь он сконфузился и смог лишь выдавить из себя: - Лизхен, как ты изменилась… - Пьер, это ты? – повторила старуха, захлебываясь слезами. Она протянула к нему свои изможденные морщинистые руки. С искаженным лицом, молодой человек отступил. - Пьер, разве ты не любишь меня, как прежде? Россиньоль с отчаяньем в голосе обратился к Пикколо: - Играйте быстрей, как можно быстрей, прошу, заканчивайте! Старуха размазывала сценический грим, с ее сухих изборожденных морщинами, губ, покрытых красной помадой, срывались всхлипывания. - Пьер! – рыдала фройлен Шмидт. – Поцелуй меня, Пьер… - Последние аккорды! – взревел Пьер Россиньоль, простирая руки к скрипке, отчаянно пытаясь найти у нее спасение, схватиться, как утопающий за соломинку. Скрипка взвизгнула, воспарила в последнем раздирающем душу звуке, отчего самого Пикколо пронзила невыносимая боль, и замолчала. В гулкой, еще заряженной музыкой, тишине постепенно вновь послышались тихие всхлипы фройлен Шмидт. Ее худое почти детское тельце распласталось на полу, в этом нелепом блестящем платье. Дрожа, она звала: «Пьер… мой Пьер…», но молодой человек не отозвался. Он лишь любовно поднял с пола скрипку с еле видной трещинкой в корпусе, закрыл навсегда застывшие глаза старого музыканта и вышел вон, постепенно растворяясь в вечернем тумане… *** Серый осенний вечер раскрасился первым белым девственным снегом. Подморозило, и старик Буше решил повременить с походом в лес. Он сидел на скамейке перед домом и курил старую, как он сам, дубовую трубку. У ног его примостился Господин Жак, то и дело отряхивающий лапы от налипающего на них снега. Буше даже на похоронах Пикколо сохранил свой дикий нечеловеческий вид, и теперь задумчиво сидел и курил. Похоронили бедного старого музыканта тихо, скромно. На фройлен Шмидт Старшей была древняя, как мир, черная шляпка с вуалью и платье, давно вышедшее из моды. Господину Жаку, который наотрез отказывался надевать фрак, повязали на шею черную бабочку, да и ее он вскоре потерял в репейнике. Проводив Пикколо в последний путь, Буше и фройлен Шмидт Старшая побрели домой, взявшись за руки. Вероятно, иногда и смерть объединяет. Фройлен Шмидт сетовала, что куда-то пропала скрипка господина Пикколо, на которой он так красиво играл в день смерти. Она вышла из подъезда легкой девической походкой – и куда делись ее восемьдесят семь! – с пузатыми кружками дымящегося глинтвейна, когда Буше забил трубку в третий раз. Присела рядом скромно и замолчала. - Уезжаете, значит – пробасил, задумчиво наблюдая за падающим снегом, Буше. - Уезжаем, - потупилась, как девчонка, фройлен Шмидт Старшая. – В Баварию. - И мадемуазель Лиз? - Лизхен побудет немного дома, в Баварии, забудет это безумие, - фройлен Марихен помрачнела. Над ними пролетел, бешено крича, последний косяк перелетных птиц. Буше выпустил еще несколько колец, а Шмидт Старшая отхлебнула глинтвейна. - Что это за… как его… Пьер такой? – Буше смотрел на Марихен с любопытством и непониманием. - Какой Пьер? – женщина подняла на него испуганные глаза. - Ну, которого сестра ваша все время зовет. Когда сосед наш умер, она у него была, так, будто ей этот Пьер привиделся… Фройлен Шмидт Старшая замялась. Она сжала пальцами кружку, начала теребить шарф, а потом все же заговорила: - Давно, Лизхен еще молодая была, актриска, - на лице фройлен Марихен расцвела гримаса презрения, - был в ее труппе один скрипач, звали его Пьер. Так вот, сестра моя до безумия влюбилась в этого музыкантишку, я ее отговаривала, отговаривала, говорила: забудь, Лизхен, он тебе не пара… А она разозлилась, мы разругались, больше и не разговаривали. Потом был концерт, этот мальчик, Пьер, болезненный был мальчик, упал на сцене и умер от разрыва сердца. Она плакала, плакала… походила на могилу, а потом перестала ходить. Заперлась у себя, больше мы с ней не общались. Она так и не простила меня. Фройлен Шмидт Старшая тяжело вздохнула. В этот момент в дверях показалась тонкая, почти прозрачная фигурка фройлен Лизхен. Закутанная в черную шаль, она с трудом тащила чемодан. А после остановилась перед скамейкой, молча уставившись на сестру. - Пора, Лизхен. Пока доберемся до вокзала, уже и поезд подойдет, - подбодрила младшую сестру фройлен Шмидт Старшая. Лизхен лишь кивнула. - Что же вы, пешком? – забеспокоился Буше. - Ничего, земля мерзлая, идти будет легко. Поняв, что наступило время прощаться, старик Буше украдкой смахнул слезу. После подошел – обросший зверь в камуфляже – к тоненькой фройлен Марихен и неуклюже, по-мужицки, чмокнул в щеку. - Ну, вы пишите… - Напишу… *** Смотря на две удаляющиеся и такие похожие фигурки, Буше выпустил пару колечек. На колени к нему, громко мурлыча, взобрался Господин Жак, ткнувшись в его бороду жесткими усами. «Не время для охоты…», - подумал Буше. Пришла зима. |