Многих своих одноклассников я подзабыла. Все-таки много лет прошло. Вот имена друзей помню до сих пор. И помню Толика Соколова. Хотя друзьями мы никогда не были. Просто ходили в одну школу, просто учились в одном классе. Тихий, незаметный Толик, толстый и неуклюжий, отнюдь не герой девчоночьих грез. Время безжалостно стерло бы его из памяти, как это случилось со многими из тех, с кем сводила жизнь. Но Толик запомнился. Запомнился своей смертью. Учились мы тогда в 9-м классе. Шел урок труда. В кабинет домоводства, где мы шили фартуки, вошла директор школы Евгения Константиновна. Заплаканная! Это само по себе уже было ужасно: "железная" Евгения в слезах. - Девочки, - сказала она, утирая слезы, - у нас большое горе. Умер Толик Соколов. Кто-то зарыдал, кто-то испуганно притих. Не верилось. Как можно умереть в семнадцать лет? От чего? То, что мы впоследствии узнали, ничего не объясняло. Вечером семья села ужинать. Все было, как обычно, как всегда. Не доев, Толик встал из-за стола и вышел на улицу. Жили они в старой хатке, все удобства, естественно, в конце огорода. Поэтому никто не заволновался. И только когда жутко завыл дворовый пес, родители выбежали во двор и обнаружили Толика мертвым. Он повесился на корявой ветке старой яблони, сняв с собаки цепь. Мы так и не узнали, почему он это сделал. Говорили, что вроде кому-то задолжал, но все это было скорее из области догадок и предположений. Уголовного дела не завели, Толика похоронили. В день похорон нас сняли с уроков, и мы, трясясь от холода и волнения, всем классом пришли проводить его в последний путь. Маленькая комнатушка с трудом вместила всех, и мы около часа стояли, перешептываясь, в ожидании, когда Толика привезут из морга. Его отец, невысокий, худенький и как-то сразу постаревший, то суетливо предлагал нам раздеться, то выбегал на улицу посмотреть, не подъехала ли машина с гробом. Мы переминались на месте, отводили глаза, испытывая чувство стыдливой неловкости перед ним от того, что мы живые, здоровые, а его сына нет. К тому времени, когда Толика наконец привезли, от томительного ожидания, от невыносимого нервного напряжения мы были близки к истерике. Нас вдруг охватил повальный беспричинный смех. Понимая, что даже улыбка будет воспринята, как смертельное оскорбление, мы до крови закусывали губы, но все равно, прячась за спины друг друга, корчились в беззвучном смехе и ничего не могли с собой поделать. Наконец, машина подъехала, гроб внесли в комнату, и мы словно оцепенели. Дальше все помню плохо. Желтое восковое лицо Толика, страшный, пронзительный крик матери, комья мерзлой земли на кладбище и ледяной пронизывающий ветер. Я вернулась домой совершенно обессиленная и продрогшая. Набрала полную ванну горячей воды, чтобы согреться, зачем-то взяла с собой апельсин. Помню, как плакала навзрыд, сидя в горячей ванне, жевала этот апельсин прямо со шкуркой, не разбирая вкуса, и захлебывалась слезами от раздиравшей сердце мысли: я дома, в тепле, ем апельсин, а Толик там, на кладбище. Один. В промерзшей земле. Мама была в командировке, папа с утра до вечера пропадал на службе, а я бродила по комнатам и убирала с глаз долой пояски, шнурки, веревки. Мне мучительно, до дрожи в руках хотелось повторить то, что сделал Толик. Я чувствовала себя совершенно беззащитной перед этим желанием. Я смотрела на люстру и очень ярко представляла себе, как привяжу к ней поясок от халата и... Не знаю, чем бы все это кончилось, но вернулась из командировки мама. Помню, как волнуясь, с трудом сдерживая слезы, рассказывала ей про Толика, про спрятанные пояски. - Бедная моя девочка, - только и сказала мама, выслушав мое бессвязное бормотание. Мы сидели, обнявшись, на диване, она ласково гладила меня по голове и больше ничего не говорила. А мне больше ничего и не нужно было. Я чувствовала теплое мамино плечо, ее мягкую ладошку, ее любовь, и на душе у меня снова было легко и спокойно. Я снова ничего не боялась. И на пояски мне было теперь наплевать. Пусть лежат себе, где угодно. Теперь-то я понимаю, что несчастному мальчику Толику из моего далекого детства как раз и не хватило в нужный момент тепла маминой ладошки. В тот роковой вечер, или чуть раньше, никто не сказал ему с любовью: "Бедный мой мальчик, все обойдется." Никто не взъерошил ему ласково стриженый ежик волос, чтобы всей своей исстрадавшейся душой он почувствовал любовь. Теперь бы мы сказали: чтобы он услышал Бога. Но ведь Бог - это и есть Любовь. А Толику Соколову не хватило любви, и тогда он бросил вызов Богу... _ |