Витрина разноцветных бутылок, освещена ярко на фоне сумрака всего заведения. Пестрые этикетки, сверкающее стекло, и в каждой закупорена, сжата, как в огнетушителе, энергия взрыва, энергия разрушения — уж точно не созидания. 1420 калорий, 6000 джоулей, чем не артиллерийский заряд? Я люблю бары, — тут всегда взрывоопасно. Бармен в белоснежной рубашке, но он безлик, как бутылка Jack Daniels, потому что ее сияние затмевается сиянием целой витрины, и он говорит: — Что-нибудь будешь заказывать? Реплика Кевина Спейси из фильма «American beauty»: «Эй, ковбой, плесни еще». Реплика, в которой герой понимает, что даже добавки виски ему не хватит; не хватит для того, чтобы жизнь изменилась. — Плесни мне ракетного топлива из той зеленой бутылки, — и, отдавая дань Спейси, добавляю, — ковбой. — William Lowesan’s? Сам разберешься. Не так уж много у тебя зеленых бутылок с ракетным топливом. Я отворачиваюсь, и в туже секунду бармен исчезает. Это его роль — он существует только тогда, когда на него обращают внимание. Я смотрю в сторону. Там миловидное создание тянет через соломинку коктейль. Минуту назад ее еще не было, я правильно выбрал время, — она только-только уснула. В неоновом свете бара салатовая жидкость коктейля смахивает на серную кислоту. Профиль. Черные, как антрацит, волосы, густые ресницы так тяжелы, что захлопнули веко, нос прямой, с едва различимой курносинкой, губы всасывают кислоту, от чего на щеках образовались ямочки. Я беру свой стакан, пересаживаюсь через два табурета, кладу на барную стойку руки, а на них голову, и, выглядывая из-за локтя, бестактно рассматриваю лицо девушки. Интерфейс взаимодействия. Я вторгся в чужую сферу существования без прямого разрешения на то. Как мне рассказывал один программист, это называется асинхронный доступ. Односторонний контакт при минимальном воздействии на сервер. Мой знакомый программист думает об этом даже во сне. Теперь я впитываю информацию, а сервер «спит», не реагирует. Губы. Женщин выдают не глаза, а губы. Если нарисовать чайку одним росчерком розовой губной помадой, а потом смазать рисунок пальцем, получатся ее губы, — неясная линия нежности и ранимости, намек на чувственность или… нервность?.. Нервозность и чувственность так похожи. Эти губы облизывают соломинку, сосут ее, но в них угадывается напряжение — симптом спрятанного глубоко внутри отчаянья. Мне надоедает асинхронный доступ, вернее, от него больше нет толку, я перехожу к прямому контакту: — Представь, сколько на планете деревьев, представь, сколько хвоинок на разлапистых ветках елей, кедров и сосен, сколько листьев в кронах берез, тополей и кипарисов, сколько травинок, лепестков полевых цветов на обширных лугах. Сложи все это вместе, и числу, которое получится, не будет названия. Хотя это число — не бесконечность, ведь оно ограничено всего лишь одной планетой. Она отпускает соломинку, на верхней губе остается капелька жидкости, дразнящая желанием ее слизать, но юркий язычок брюнетки опережает мою похоть, он торопливо пробегает по верхней губе, собирая остатки коктейля, губки складываются в знак неуверенности, непонимания. Она говорит: — Что? Сны. Грезы. Пробуждение всегда печально, ибо реальность никогда не соответствует любимой иллюзии. Реальность никогда не соответствует. Поэтому цивилизация людей придумала алкоголь и наркотики. Чтобы, распрощавшись с детством, оставаться подольше в грезах, как можно дольше не просыпаться, как можно дальше не взрослеть. Люди — дети снов. Она растеряно скользит взглядом по витрине пестрых бутылок и останавливается на мне. Первоприродный вопрос, заданный Богу женщиной, только что вырезанной из Адамового ребра. Не «кто мы?», ни «зачем?», ни «как?», и даже ни «почему?», а просто: «что?». И насильственная реплика Скарлетт из эпохальной работы Маргарет Митчелл, раз и навсегда раскрывшая женскую суть: «Я подумаю об этом завтра». Наверное, Маргарет, как и ее тезка Тетчер, была больше мужчиной, чем женщиной. А феминизм — это такая разновидность расового бреда, не больше. — Что? — повторяет девушка, рассеянно глядя мне в лицо. Она определила источник звука, но в реальности сна никогда нельзя быть ни в чем уверенным до конца. Ее глаза. В кривых зеркалах пестрых бутылок их отражение многокрасочно, там десятки всяких оттенков. Все же я нахожу главный — зеленый. Но зеленый цвет трагичен, а персональная трагедия не терпит вторжение на свою территорию. Я же хочу, чтобы меня услышали. Прекрасное лицо, с которого хоть сейчас пиши портрет, так бестактно испортил трагичный зеленый!.. И грустная фраза Антона нашего Павловича: «В человеке все должно быть прекрасно», грустная, ибо все сразу прекрасным в человеке быть не может. Я отворачиваюсь, говорю: — Атлантическая бухта июньским вечером. Солнце погружается в темно-синий океан, все больше наливаясь алым. Свет густой, жирный, как масло. Из бухты неторопливо выходит пятимачтовый фрегат, его пухлые бока лоснятся, словно круп откормленной коровы, паруса слепят белизной. В трюмах покоятся бочки с вином, водой и ромом, в ящиках с солью запасено вяленое мясо, в запечатанных воском глиняных сосудах ждут своей участи рис и оливковое масло. Капитан, небритый мужчина с суровым лицом и стальным взором, подносит к глазу подзорную трубу. Он смотрит за горизонт, он смотрит в свое завтра, в свою новую — другую жизнь. Он верит в нее, а потому его корабль уходит в открытое море, и будет уходить всегда. А ты, милая, стоишь на берегу, на скальном утесе, и тебя душат слезы. Это не страх, просто в тебе больше нет веры. Теперь брюнетка смотрит на меня напряженно. Современная девушка не боится ничего, вернее, никого. Она с детства живет в окружении психов, потенциальных насильников, а то и откровенных маньяков, — телевидение дало ей иммунитет против подобной заразы. Заразы психологической. Но она никогда не встречала столь связанного бреда и поэтому заинтересована. Девушка медленно отворачивается, и неспешно прикладывается к коктейлю, чтобы дать себе возможность родить некое обо мне представление, и!.. адекватную реакцию. Я даю ей пару секунд, и девушка говорит, пряча заинтересованность за плохо играемым безразличием: — Красиво. Но я… я еще не отчаялась. Это называется аутотренинг. Повторяй себе постоянно одну и ту же фразу, и, может быть, ты в нее поверишь. Беда в том, что это почти никогда не работает. Если очень долго убеждать себя в одном и том же, в конечном итоге перестанут работать даже алкоголь и наркотики. «Я еще не отчаялся, я еще не отчаялся, я еще не отчаялся…». А потом — вскрытые вены, или олимпийский прыжок навстречу несущемуся локомотиву. И гениальный, ровно, как и больной на всю голову старик Ницше: «Мы хотим Истины? Отчего же лучше не Лжи?». Я говорю: — Самоуничтожение похоже на наркотик. На него можно подсесть, и это опасно… Ладно, скажу иначе. Унылая штора чуть отодвинута, и в окне — серое промозглое утро. В комнате спертый воздух, пахнет сигаретным дымом и безысходностью. Постель опять не застелена, да и зачем ее застилась, все равно никто не увидит. На журнальном столике телефон, который звонит раз в месяц, и голосом робота напоминает об абонентской плате, а рядом, словно осколки какой-то ослепительной феерической жизни, веером рассыпаны глянцевые журналы. И эти журналы — единственное, что привносит в интерьер разнообразие, цвет. Кофе не вкусен, сигарета не дает удовлетворение, и ты, непроизвольно переворачивая страницу журнала, думаешь: может завести кошку? И тут же прогоняешь эту мысль. Ты обрекла себя на одиночество, превратила свой маленький мирок в монастырь, и заставила себя поверить, что иная жизнь для тебя заказана. Брюнетка не смотрит на меня. У нее начинают дрожать губы. Всасываемый через соломинку воздух из пустого бокала похож на писк пойманной белки. Девушке не нравится поворот разговора, и теперь она противится общению, ее зеленое самоуничтожение не желает выздоровления. Но у меня припасена реплика Николоса Кейджа, та, которую он говорил своей возлюбленной докторше в фильме «Город ангелов»: «но вы страдаете». И я говорю: — Я бы не трогал тебя. Но ты в отчаянье. Проблема с кинематографом и литературой в том, что, какими бы гармоничными и чудесными не были созданные ими образы, они, эти образы — не настоящие. То есть, в жизни так не бывает. Поэтому люди тяготеют к искусству, ведь оно — всего лишь еще один сон. «Когда я слышу слово Культура, я хватаюсь за свой Парабеллум», — говорил доктор Геббельс, проницательный, как выстрел. Коротышка Йозеф тяготел к реальности, хотя все равно спал глубоким беспробудным сном. Брюнетка соскальзывает с высокого табурета и стремительно направляется в глубь зала. Цокот ее каблучков скоро тонет в густой тишине бара, ее фигура растворяется в полумраке иллюзорной действительности. Я успеваю отметить, что ее юбка великолепно подчеркивает бедра. Да, я провожаю ее взглядом. Я оглядываюсь на бармена и он тут как тут. — Странный ты парень, — говорит бармен и улыбается мне улыбкой Платона. То есть, такая себе легкая улыбка, подразумевающая тихую скрытую мудрость. Интересно, бармен знает, что Платону тоже снились сны? Я не отвечаю, поднимаюсь и иду по следу девушки — по запаху. Я мог бы закрыть глаза и все равно не ошибся бы, потому что хорошо ориентируюсь в чужих иллюзиях. Возле столика брюнетки я останавливаюсь. Она смотрит на меня напряженно, в зеленном электролите ее глаз сверкают токи отчаянья. Но она не уходит, потому что не я причина ее трагедии, и она пока что не знает, взорваться ли ей, словно сумасшедшей шахидке, или дать мне возможность обезвредить бомбу. Я люблю бары, здесь почти каждый увешен тротилом своей безнадеги и отчаянья. Я говорю: — Когда-то у тебя была другая жизнь. Там слепило белое солнце, но ты все равно мерзла. Тебя окружали разрушенные стены, и они не берегли от ураганного ветра, который срывал одежду. Лоскуты слетали с тебя, словно сухие листья с деревьев поздней осенью. Ты была нага перед вселенной, но не это пугало тебя больше всего. Ужас был в том, что никого больше не было. Миллионы людей оставались тенями, призраками, отголосками снов, и ни одного реального человека. Ты убежала из этой жизни, и заперлась в монашеской келье и на каждой стене нацарапала Faith No More. Разве не так, Ева? Она смотрит на меня во все глаза. Распахнутые глазищи, напитанные текучим зеленым. Глаза инопланетянки, которая много лет бродит среди людей, давно отчаявшись вступить в контакт. Как я тебя понимаю, милая. Все люди — инопланетяне, отчаявшиеся вступить в контакт. Тысячелетия цивилизации, горы досконально изученных дисциплин и завалы научно-технического прогресса, а суть все та же — одиночество. И странно запомнившаяся фраза из репертуара питерской команды Телевизор: «Мы здесь ненадолго, мы здесь совсем случайно»… Она говорит, вернее шепчет: — Кто ты?.. Какая разница. Я протягиваю ей руку, говорю: — Пойдем. Она медленно вкладывает ладонь в мои пальцы, поднимается. Я веду ее к выходу, к исходу. У двери останавливаюсь, смотрю ей в глаза, говорю: — Ты готова? И не дожидаясь ответа, распахиваю дверь. А там… Атлантическая бухта июньским вечером. Бриз влажный, соленый и теплый, он облизывает нам лица, как огромный добрый пес. Солнце погружается в темно-синий океан, все больше наливаясь алым. Свет густой, жирный, как масло. Рябь воды сыплет искрами червонного золота. В бухте стоит пятимачтовый фрегат, его пухлые бока лоснятся, словно круп откормленной коровы. На палубе суетится команда, вот-вот поднимут паруса. Я говорю: — Поторопись, Ева, твой корабль скоро отбывает. Иди, ничего больше говорить не нужно. Она делает неуверенный шаг, замирает, снова идет, но вот уже бежит без оглядки. Внизу, почти у самого причала вдруг останавливается, оборачивается, кричит мне: — Я тебя еще увижу? — Только если опоздаешь на корабль! — кричу ей в ответ и смеюсь. Она машет мне рукой и бежит к трапу. Я жду, и когда вижу, что она уже на палубе, вздыхаю с облегчением. Теперь можно исчезнуть. Просыпайся, Ева, ты выходишь в открытое море. |