В логове смерча Иван Лопухин проснулся от холода. Было раннее утро, шел дождь, забивался в зарешеченное окошко. У стены уже образовалась небольшая грязная лужа. Сырость зримо насыщала воздух. Иван сел, обхватив руками колени, тоскливо смотрел вверх на серые, косые капли, на струящуюся по стене воду. Зябко, безнадежно, страшно. У него уже не осталось сил бояться буйно, метаться по камере, злиться на доносчиков, неумело просить о помощи святых заступников, в которых он, в общем-то, не верил. Он сидел на куче мокрой соломы и тихо плакал внутри себя. Не знал узник, что все происходившее с ним до этого дня – только прелюдия, и совсем скоро придется ему взойти на следующую ступень тяжелых испытаний. А в этот же ранний час ждал аудиенции у императрицы лейб-хирург, жаждущий власти. Елизавета проснулась рано, если можно назвать сном беспокойную дремоту с частыми пробуждениями и долгими минутами бессонницы, занятыми безудержно-гневными думами. Настроение ни к черту. Недоброе обстоятельство для арестантов. Императрица села у зеркала и увидела неотдохнувшее лицо с темными кругами под усталыми, потускневшими глазами. Еще более зловещий знак для заключенных заговорщиков. Засуетились фрейлины, совершая утренний туалет Ее Величества, умывали розовой водой, смазывали ароматическими маслами, осторожно и боязливо массировали утратившие свежесть щеки. Елизавета недовольна результатом, моцион затягивается, переминается у дверей Лесток, а Иван получает короткую отсрочку своей участи. Наконец, коже возвращено здоровое сияние, царственные очи снова блестят, но нужно еще подтемнить угольной суспензией ресницы, подвести французской помадой губы, пудрой обмахнуть румяные щеки. Подрисовав величественное лицо, девушки занялись прической. Императрица критично взглядывает на зеркальное отражение их стараний. - Вы что, окосели?! – раздается ее возмущенный крик. – Прическа набок сдвинута! Фрейлина с испугу роняет черепаховый гребень, который, падая, чуть царапает мраморную кожу монаршего плеча. Царица в сердцах награждает ее звонкой пощечиной. Но плакать не сметь, не говоря о том, чтоб руку к горящей щеке поднести. И нужно быстро и аккуратно исправить прическу. А царская оплеуха – это, в конце концов, честь! Так что, глотай слезы, улыбайся и делай свою работу. Руки дрожат, локоны проскальзывают меж пальцев, а Иван может немного посидеть спокойно на своей сырой лежанке. Но вот парад государыни приведен в полный порядок, она выходит в приемную, где уж заждался Лесток. Ее Величество быстро пробегает глазами отчет следственной комиссии, выслушивает устный доклад медика с его комментариями и указывает: «Учинить над Иваном Лопухиным розыск. В том его розыскивать и допрашивать, что по злому умыслу учинить хотел, в поношении были ли согласники, кто с ним в намерении к измене состоял». Мчится карета сиятельного хирурга в полицейские палаты, трясутся кудри огромного парика, нервно постукивают друг о друга сцепленные на золоченом животе пальцы в алмазах и изумрудах, истекают последние минуты первого акта грозы. Крепкие, энергичные ноги медика, обутые в узкие туфли с бриллиантовыми пряжками, спрыгивают на мощеный камнем внутренний двор Петропавловской крепости, резво ступают по пыльному, дощатому полу Кронверкской куртины. Глава инквизиции получает письменное указание императрицы. И кованые сапоги караульных уже шагают по тесному коридору подземелья. Настороженно прислушивается Иван, обратный отсчет времени роняет секунды, вливаясь в сердечный ритм. Три, два, один…, шаги затихли, скрежет, скрип…. – На допрос. – Один, два, три – неловко двигаются млеющие ноги – это уже акт второй. - Будешь говорить нам правду?! – тигром разъяренным взрычал Ушаков. - Все скажу, - сухой язык заплетается, не слушается. Старательно повторяет Иван все, что слышал от родителей, знакомых, что сам когда-либо говорил. В первый же день замазал он свою совесть заверениями в том, что не было ж никакого преступления, так с чего запираться. Ну, отошлют в деревни, пусть. Не погибать же…. Истово винился в том, что злословил о государыне и присяге изменил. Но, что еще нужно злым судьям? Смотрят коршунами. - Что учинить против Ее Величества и в поврежденье государства хотел? - Так, ничего не хотел, - божился Иван, крестился. - Тогда кто такие намерения имел? - Ни о ком того не знаю…. - Ну, хватит! – Оглушительно треснул по столу кулаком Ушаков. – Полно мы тебя лелеяли! Теперь по-другому поговорим. Федя! – Из проема в стене появился высокий широкоплечий человек в кожаном фартуке с тяжелым взглядом из-под густых бровей. – Займись им, - обыденно кинул ему Ушаков, складывая в папку опросные листы. Призрак из ночных кошмаров обрел плоть. Иван перестал чувствовать руки, ноги, забыв о дворянской и просто мужской гордости, упал он на колени. Молитвенно сложив руки, пополз к надменным судьям. Слезы текли из наивных, широко перепуганных глаз. - Сжальтесь, - навзрыд хрипло умолял он. – Размыслите! Стал бы я покрывать сторонних людей, когда уже… предал мать, отца…, ближних…! Палач с помощником схватили Ивана за руки, потащили на виску. Обвиняемый задергался, рвался, молотил ногами по полу, будто хотел подошвами уцепиться за каменные выщерблины. - Пощадите! – кричал он. – Я сказал…, сказал все. Больше я ничего не знаю. Смилуйтесь! Не надо! Его прижали к полу, заломили руки, а он тянул вверх русоволосую, с застрявшими соломинками голову и исступленно, задыхаясь, все просил судей, поверить ему, не мучить. – Пожалуйста! – умолял Ваня, плача. Но никто и не думал его слушать, вздернули над полом на вывороченных руках. Подождали, пока немного поутих бешеный крик. - Говори, - спокойно велел ему Ушаков, - что знаешь о замышляемом перевороте в пользу принца Иоанна. - Но, я не знаю…. Ничего не знаю, – коротко выкрикивал Иван, не успевая набрать воздух в перехваченные жестокой мукой легкие. - Не хочешь, значит, признаваться, – покачал головой инквизитор и кивнул палачу. – Познакомь-ка его с кнутом. – Кат замахнулся. Трехметровый бич, со свистом разрезав воздух, опустился на обнаженную, блестящую липким потом спину. Брызнула в стороны кровь. Утробно-животным стал вопль, шнурком вылетела из безумно разинутого рта слюна и повисла длинной нитью на подбородке. Ушаков махнул головой, и не успевший опомниться Иван получил второй удар. Горячей струей стекла по ногам безысходно-предательская, уничижающая жидкость. Брезгливо и презрительно посмотрели судьи на образовавшуюся под ногами Ивана прозрачную лужицу. К концу допроса она окрасилась в яркий багряный цвет. Еще девять раз налетал кнут на сведенное судорогой тело. Судьи, сатанея, кричали в лицо Лопухина требования сознаться в организации заговора, почти напрямую принуждали указать на причастность к злому умыслу братьев Бестужевых. Но Иван, будто не понимая, чего от него хотят, повторял свои прежние показания. Истошно кричал, рыдал, но вместо новых показаний, твердил. – Не знаю…. Не слышал…. Не виноват…. Обескураженные следователи велели снять потерявшего сознание арестанта с дыбы и унести в камеру. Такого результата, а точнее его отсутствия, от пытки Ивана никто из них не ожидал. С Лестока слетела маска самодовольного благочестия, обнажив личину примитивно откровенной корысти. – Какого черта! – раздраженно твердил он, шагая взад-вперед и растирая изящными туфлями капли еще не запекшейся крови. – Какого черта этот щенок вдруг уперся? Нам надо, чтобы он назвал вице-канцлера или хотя бы его брата. – Он яростно взглядывал на своих соратников. Черканул ребром ладони по шее, - позарез надо! А иначе, что мы из кожи вон лезем день и ночь, как каторжные? Без этих показаний вся эта затея – пшик! – Хирург с сатирической усмешкой размахнул руки и на мгновение чуть присел. Трубецкой стал высказывать Ушакову, что надо было найти палача получше. – Этот никуда не годится. Раз такого сопляка разговорить не сумел, значит, дела своего не знает! – Злобно посмотрел он на приводящего в порядок рабочее место ката, но поймал на себе угрюмый взгляд и осекся. Глава Тайной канцелярии думал свою серьезную думу. – Неужели, - озвучил он вслух свои мысли, потирая лоб. Тонкая, сухая кожа свободно двигалась за пальцами, как будто ни к чему не крепилась. – Неужели, этот мягкотелый недоросль имеет внутри крепкий стержень? – произнес он, не отрывая взгляда от стола. - И что? – нервно спросил Лесток. - Ничего, - словно отряхиваясь от размышлений, посмотрел на него Андрей Иванович. – Это всего лишь несколько осложняет казавшуюся простой задачу. * * * - И как это понимать?! – раздраженно спрашивала Елизавета, потрясая перед лицом смущенного Лестока его отчетом. – Ты говорил мне, что пристрастие Ваньки даст особо весомые доказательства вины заговорщиков, против обычного увещевания. И что в итоге? – Он ничего не добавил к прежним показаниям! – Она нервно расхаживала по кабинету. - Но, Ваше Величество, - смиренно оправдывался лейб-медик, - моя вина лишь в том, что не разглядел в этом мальчишке преступника злобного и упорного. Одного пристращения оказалось не достаточно. Но его признание – это дело времени. Мы, непременно, получим доказательства, уверяю Вас, – говорил он, следуя за императрицей след в след, то разводя руками, то прикладывая их к пышному жабо. - А если нет? – Она резко остановилась и обернулась к Лестоку, гневно глядя ему в глаза. - Ты убеждаешь меня дать согласие на ваши жестокие методы, а в итоге преступник остается тверд в своем запирательстве. К чему тогда мои душевные страдания? - Простите меня, Ваше Величество, - склонился хирург в поклоне, - я преклоняюсь пред Вашим великодушием и милосердием, простираемым столь далеко, что даже истинные злодеи попадают под их благость. Но Ваш разум, который так же велик, как и Ваша сердечность, наверняка, и без моего напоминания говорит Вам, что попустительство преступникам в их злодейских намерениях не допустимо. Что до доказательств заговора, то они имеются, я уже имел честь доводить их до Вашего сведения. Речь идет только об уточнении круга лиц, замешанных в сем умысле, – произнес он вкрадчивым голосом и сделал многозначительную паузу. – И поверьте, решительные действия просто необходимы, а польза будет непременно, хоть и чуть позже, чем нами думалось. Елизавета досадливо поморщилась, выстрелила в Лестока горящим взглядом. – Так, пойди и принеси мне реальные доказательства этой пользы. Ты слышишь, Герман, реальные! Хирург, снова склоняясь в поклоне и пятясь, выскользнул за дверь. Елизавета села в кресло и, облокотясь об письменный стол, прикрыла глаза приложенной к бровям ладонью. Из-за шторы, разделявшей кабинет и спальные покои, вышел Алексей Григорьевич, пододвинул стульчик и присел рядышком. - Ах, Алешенька, - со стоном произнесла императрица, - как тяжел труд государя: нужно быть строгим, как ни противится сердце всяческой жестокости…. А иначе изведут злыдни…, сожрут и не подавятся. - Да, ты совершенно права, Лиз, – осторожно отозвался он и обнял ее за плечи. – Преступники должны понести заслуженную кару…. Только смущает меня, что до сих пор никто из них, даже глупый, трусливый мальчишка Лопухин, ни слова не сказал о существовании заговора. Может быть, они только сплетники, не более…. - Что? – ошарашено уставилась на него Елизавета, отстранилась. – Что ты хотел этим сказать? Тебе что, их жаль? Всего лишь сплетники! – Она вскочила, встала напротив него. - Поносить меня всеми погаными словами, обсуждать мои права на царствование – это, по-твоему, только сплетни! – закричала она, испепеляя его взглядом. – Вот уж не ожидала, чтоб ты…! – Задохнулась. – Это…! Это…. Ах! – Слезы полились из монарших глаз, и государыня стремительно удалилась за штору. Из смежной комнаты донеслись ее приглушенные рыдания. Разумовский, досадуя на себя, покрутил черноволосой головой. Он любил свою царственную подругу, понимал, как глубоко она ошибается и насколько тяжело ей, набожной и суеверной, будет потом жить с этим. Хотел бы предостеречь ее от этого. Жалел он и томившихся в крепости людей, ясно видя, что оказались они пешками в крупной шахматной партии двух титанов: Лестока и Бестужева, - которых медик легко пустил в расход, против их воли атакуя ими позиции вице-канцлера. Конечно, фаворит не мог одобрить злословия в адрес Лизаветы, однако ж и их понять можно…. Ясно одно – заговор существует в одном лишь воображении следователей. Но Алексей Григорьевич понял, что дал маху. Ничем помочь он не может. Надо спасать положение. Он прошел в спальню, где рыдала, зарывшись в подушку, Елизавета. - Лиз, прости меня, – сказал он ласково, прикоснувшись пальцами к ее плечу. Она отдернулась, сердито всхлипывая. – Я не оправдываю их и не одобряю. Конечно, они виноваты, я только хотел сказать, что наказание за ругательные слова все же должно быть не таким, как за организацию заговора. - И каким же оно должно быть? – Пальчиком им погрозить, пожурить, как детишек малых? – не поворачиваясь к нему, все еще враждебно отвечала Лиза. – Помнится, дружен ты был со Степаном Лопухиным, засиживались допоздна…. Может, и ты с ними кости мне перемывал? - Лизонька, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Никогда я слова плохого о тебе бы не сказал, я же люблю тебя. Елизавета села, отирая слезы. – Что же ты тогда за моих врагов заступаешься? – Искоса посмотрела она на фаворита, но во взгляде уже не было злости. - Я не за них, я за тебя переживаю – ведь изведешься, если сверх меры их накажешь. Но может, я не понимаю чего. Ты прости меня. – Он обнял ее, привлек к себе. Елизавета не сопротивлялась, она уже оттаяла, но чтобы поставить точку в этом разговоре, строго сказала: - Ты и в самом деле не понимаешь: нет для них чрезмерного наказания – любое милостью будет. Алексея Григорьевича удивила такая настойчивая злость Елизаветы, но виду он не подал, что на одни и те же грабли второй раз-то наступать. Глядишь, сама смягчится, ведь не жестокое у нее сердце, отходчивое. * * * Тонкая дорожная пыль поднимается за копытами гнедой четверки, за почти беззвучно катящимися, на полдюйма проваливаясь в нее, колесами, долго клубится в неподвижном воздухе. Где-то в северо-западной стороне неба темно, приглядеться – можно заметить неяркие далекие сполохи, где-то идет дождь, но над дорогой из Москвы в Калугу жарко и душно. Пыль пробирается внутрь кареты. В сочащемся между шторами свете, словно в лучах рампы, исполняют пылинки балет с неизвестным сюжетом. Не понятно, с чего началось представление, когда и чем оно закончится. Когда над пестрящей ямами да ямками дорогой протягивают свои густые ветви какие-нибудь, помнящие еще династию Рюриковичей дубы или гораздо более юные березки и исчезает поток желтоватого света, на воздушной сцене опускается занавес – антракт. Но лишь отступят зеленые великаны чуть в сторону, и витиеватый танец продолжается с того же места, с теми же действующими лицами, и ничего не меняется в неповторимом множестве позиций и движений. Картина, предстающая взору, через мгновение уже не та, через пол вздоха снова перемена. Но все же, в целом, все одно и то же, все картинки этого блеклого калейдоскопа нестерпимо похожи одна на другую. Возможно, в микромире каждая пылинка имеет лик, и можно придумать смысл ее полету, но взглянешь сверху - название сему балету – суета. Исчезнет пылинка со сцены, займет ее место другая, а сюжет останется прежним. И уходит финал действа в незримую, недоступную ни мысли, ни чувству бесконечность. Степан Васильевич оторвался от созерцания тускло светящегося конуса, взглянул, отодвинув край шторы, в окно. Плывут мимо деревья, кусты, да желтовато змеится в высокой траве ухабистая дорога. Он спешит, чувствует, недалеко за ним, след в след, летит не обретшая еще форму беда, не медлит. Наташа с Ваней, должно быть, уже хорошо разглядели ее. Может, не в ту сторону он едет, а надо бы к ним бежать на помощь? Но, если все так серьезно, как подсказывает сердце, то где б ему не быть, а пройдут по всем их поместьям обыски, и его библиотека в хищных руках станет жирной печатью на смертном приговоре и ему самому, и семье. Нет, вначале он уничтожит книги (до чего же ненавидят их те, кто их не читал…) – раз суждено войти в чужие воды. «А ведь в России мы… - но, что поделаешь, раз так и есть…, не мы первые…». В воде чужой, не имея ни единого ядра, порох в трюмах хранить – только погибель кликать. А потом уже, хоть на самом себе не неся смерти, помчится он в Петербург. Тяжело хрипят уставшие кони, роняя розовую пену с губ, - на следующей станции их нужно сменить. Сморила долгая дорога старого камердинера – который сон смотрит. Громко кряхтит кучер в надежде, что услышит барин, да даст передохнуть. Но нельзя терять ни минуты, останавливаются они только на ночь. Пусть Илья еще немного поспит, потом Степан Васильевич велит ему подменить Леньку (кучера). Сам же князь Лопухин и рад бы, чтобы одолела его дремота, так нет – ни тени сна в усталых глазах, снова рассматривает придорожную растительность. Человек тоже заперт в мирке своего времени и пространства. Что ж, может, и его скитания – лишь суета пустая. Но будь Вселенная лишена смысла, обратилась бы в ничто. Значит, есть он – смысл, но постичь его не дано тому, кто не способен охватить умом или душою бесконечность…. * * * Случайные прохожие провожали взглядом трех молодых людей, которые, громко разговаривая и смеясь, скакали верхом по мокрым московским улочкам. Ночью был дождь. Он прибил пыль и омыл растительность, которая теперь бодро зеленела, радуясь утренней свежести, пока солнце еще не поднялось высоко и не припекло, как накануне. Они выехали рано и уже успели посетить храм и купить там, как велел Кондрат, свечи. Есения была одета в мужское платье, из своей богатой шевелюры она соорудила затейливую прическу. Просто удивительно, как без посторонней помощи ей удались такие кренделя от висков к затылку, где волосы были стянуты тесьмой, а дальше падали локонами до лопаток. Девушка, конечно, не производила впечатления светской дамы, но вполне могла сойти за не лишенную образования и вкуса дочь разорившегося мелкопоместного дворянина. Федор, с хвостом из светлых волос, в чистом дорожном костюме и модной шляпе, тоже выглядел вполне прилично. Никому и в голову не могло прийти, что эти двое из лесной братии. И их банда именно в этот момент грабит на лесной дороге богатого щеголя. Карета, съехав одним колесом с дороги, врезалась в крупный булыжник и опрокинулась на бок. Разгоряченные, перепуганные кони протащили ее еще пару метров волоком и остановились, дергаясь в стороны и поднимаясь на дыбы. В кустах стонал перелетевший через лошадей кучер. Сундук слетел с запяток, от удара треснул и являл охотникам за наживой яркие, цветные потроха. Разбойники, по большей части, грязные, оборванные и смердящие, окружили добычу. Демьян с двумя подельниками кинулись выпрягать рослых белых коней. Еще двое требушили сундук, вытаскивая из него кричаще яркие одежды. Остальные лезли на карету, дергали дверцу. - А эт что? – крикнул один из потрошителей сундука, размахивая разномастными париками. - А это, в аккурат, Сильке подойдет! – ответил, стоящий на резном каретном боку, косматобородый мужик. И все громко загоготали, глядя на озлобившегося косоротого дружка, который карабкался на колесо, но сейчас спрыгнул с него и свирепо озирался. Мелкий, верткий бандюжка подскочил к нему сзади. - А что, Силька, давай примерим! – Он сорвал с Силькиной головы шапку, обнажив лысую, как колено, голову и шлепнул на нее рыжий, кудрявый и явно женский парик. Натянуть его он бы никак не успел, потому что в следующую же секунду Силька угостил его тяжелым, кубоватым кулаком. Насмешник отлетел назад и приземлился на мягкое место, потирая челюсть, но продолжал язвительно смеяться. Всё тряслось от хохота. В общем веселье они отвлеклись от кареты. Ее дверца вдруг распахнулась, вытолкнутая изнутри. Пыхнул сноп пламени, и одновременно громыхнул выстрел. Косматобородый закричал сдавленно, согнулся, как от пинка в живот, и упал с кареты спиной вперед. - Ах, ты сучий сын! – заорал щуплый разбойник со шрамом через все лицо и нырнул в каретное нутро. После нескольких глухих ударов полез назад, таща за собой бледного, тощего парня в сбившемся набок напудренном парике и в блестящем от драгоценных камней, ярко-красном с золотом кафтане. - Руки убери! Смерд поганый! – визжал парень и неловко пытался ударить разбойника. Другие схватили его за руки и быстро выволокли целиком. - Попался, барчонок? – прошипел ему в лицо разбойник. – Ты что утворил, гаденышь? Да мы тебя…! – он не успел договорить, потому что «барчонок» (видно не робкого десятка, а, может, просто глупый), мотнув головой, ударил его лбом в нос. Разбойник отшатнулся, втягивая носом кровь, вытер ее кулаком и со звериным воплем выхватил из-за пояса нож и полоснул щеголя по горлу. Тот вытаращил светлоголубые глаза, запрокинул голову, засипел, брызгая из страшно раскрывшейся раны, и завалился навзничь. - Вы что наделали, уроды? – К ним протолкнулся Кирилл, который осматривал раненого в живот бородача и думал, прирезать его здесь, так бросить или тащить с собой. – Кондрат велел, чтоб без приказу смертоубийство не чинили. - А ему, значит, можно?! – сжимая окровавленный нож, заорал убийца. Лицо его побагровело, шрам посинел. - Уймись, Шрам! – с угрозой пробасил Кирилл. – Не то, как бы тебе на колу не сидеть. - Это мне-то! – Дернулся к нему Шрам. Демьян скрутил его огромными лапищами. - Нет, а что он неправ, что-ли? Этот барский потрох Петьку заколол! - А порядок, все одно, должен быть! Их разборка, возможно, переросла бы в драку, но пыл остудил топот копыт. Воспользовавшись суматохой, оклимавшийся кучер вскочил на распряженного коня и дал деру. В спину ему полетели топор и два ножа, но цели не достигли. - Вот еще одна язва, - угрюмо сказал Демьян. - Убираться надо, – строго рявкнул Кирилл. – В сундуке что ценное было? Этого обыщите. – Он кивнул на убитого путника. В его кармане нашли кошелек с одиннадцатью золотыми рублями. Испустившего дух Петьку оставили на дороге. В лагере Кондрат хмуро выслушал всю историю. В палатке у него стоял Кирилл, Шрам, Демьян и Гришка. - Та-ак, - оглаживая аккуратно подстриженную бороду, протянул Кондрат. – Значит, порешили барчонка. А он, пред тем, Петра застрелил. Как же это вышло? А, Кирилл? – он говорил спокойно, но под его тяжелым взглядом Кирилл почувствовал себя неуютно. - Сам не знаю, - Кирилл пожал плечами. – Все так скоро… - Не знаешь? А для чего ты там был? Куда смотрел? Распоясались, – он, по-прежнему, не повышал голоса. – Ты, Шрам, о чем думал, когда ножом махал. Что, если этот парень какой важной птицы сынок? Если облаву на нас начнут? - Какая облава? – ощерился Шрам. – Могли бы облаву сделать, давно бы устроили. Кишка у них тонка! Одним супостатом меньше – какая беда? - Смелый ты, да? – улыбнулся атаман. – Смелый. Думаешь, силы у них нет, облаву сделать? А я думаю, не силы, а желания. Чиновникам, кроме своего кармана, ни до чего дела нет. Но, если этот разряженный петушок, - он тряхнул снятым с убитого кафтаном, - окажется сыном такого чиновника, то может нам сделаться туго. И все из-за того, что ты решил, будто волю имеешь глотки резать направо и налево. Нет, брат, ошибаешься: нет у тебя такой воли. И за проступок твой, не первый уж, будешь ты наказан. – Кондрат повернулся к Кириллу. – Всыпать ему тридцать кнутов. - Да, ты что Кондрат? – вытаращился на главаря Шрам. – За этого богатея? - Уведите его, – не глядя на провинившегося, сказал Кондрат. – А коли такое еще повторится, - добавил он, смотря на Кирилла и не обращая внимания на бранные вопли Шрама, которого Демьян и с помощником выводили из палатки, - и сам будешь порот, а убивца посадим на кол. Понял? - Понял, – нехотя ответил Кирилл, глядя хмуро. - Ступай, проследи там, чтоб спуску не было. Кирилл, пригнувшись, вышел наружу. В лагере было заметно оживление. Народ повыходил из палаток и собирался на краю лагеря у высокой осины со спиленными нижними ветками. Такое вот лобное место. Кирилл шел туда и думал, что не прав атаман. Шрам, конечно, кровожаден и вспыльчив, но на него можно было положиться, он в карауле не уснет и на деле не струхнет. А теперь от него жди ножа в спину. Вокруг слышен был гул голосов. Разбойнички не обучены манерам, мысли свои громко высказывают. Особенно пьяные. А это их обычное состояние – сколько ни бьется, сколько ни проповедует Кондрат чистоту тела и духа. Вон, Тимоха с Сусликом скалятся, злорадствуют неудаче свирепого Шрама. Да, ничто так не радует, как неудача товарища. Хотя от этого товарища не раз получали они по зубам. У Суслика и памятка есть – верхний резец отколот, черный. Торопятся дружки присоединиться к толпящейся кучке сотоварищей, обступивших кругом Шрама и держащего его Демьяна. Суслик, поднимаясь на носки и вытягивая шею, чтобы выглянуть из-за голов, закричал. – Что, Шрам, допрыгался? Что бледный-то? Демьян, а штаны у него не мокрые – попробуй! Послышались смешки. - Что ржете? – заорал Шрам. – Шуточкам гниды трусливой радуетесь? Разве я не был готов за каждого из вас к черту на рога? Разве я не старался? Или может добычу хоть раз скрысятничал? – Он багровел, жилы вздувались на висках. - Что ты разнылся, Шрам? – крикнул кто-то. – Будь мужиком! - А я, выходит, не мужик? – злобно осклабился приговоренный к порке. – Ты, что-ли тогда мужик? А с бабами у тебя что-то не получается! Толпа взорвалась хохотом. Ситуация накалялась и подоспевший Кирилл поспешил все это прекратить. - А-ну, тихо! – перекрывая смех, заорал он. – Заканчивайте бардак. Раздевай его, Демьян, чего тянуть. - Кирилл, и ты? – Обратил к нему дурной взгляд Шрам. – Ты-то, как будто, меня знаешь. Эх, вы! – в сердцах выкрикнул он и резко дернулся из рук ослабившего хватку Демьяна. И вывернулся. Доля секунды и в его руках блестит кинжал. «Черт! Даже нож забрать не додумались» - подумал Кирилл, а вслух, - не дури, Шрам! Отдай по-хорошему. - По-хорошему? Это что ты называешь – по-хорошему? – Крутил головой Шрам, резко поворачиваясь в разные стороны и отступая. – Нет, это ты не дури, Кирюша! Тогда жив будешь, пока… А ну прочь с дороги! – круто развернувшись, рявкнул он обомлевшему похмельному разбойнику и, оттолкнув его нырнул в кусты. Слышно было, как он ломится сквозь заросли. - Куда? – крикнул Кирилл, но вдогонку не бросился. После короткого ступора толпа всколыхнулась, заволновалась. - Как же так? - Куда? - Надо догнать! - Может, ты и догонишь? - Да, бес с ним! - А вдруг донесет? - Ага! А еще сам себе петлю намылит! Кирилл с досадой махнул рукой и ушел: «Теперь опять объясняться с Кондратом. Но, все же, лучше, чем озлобленный Шрам с ножом. Убежал, и ладно. Только, что сказать атаману?» * * * Тем временем кучер Яшка доскакал до хозяйской усадьбы. Прямо, с ходу лбом об пол. - Прости, барин-батюшка! Не моя вина, вот те крест, – потный, пыльный, с трепещущими губами, возопил,- не уберег! - Что случилось? – холодно спросил барин. Он был высокий, худосочный и светлоглазый. Взгляд его почти белых глаз был жутковатым. - Порешили душегубы! Порешили Клима Лексееича! - Что ты сказал? – наклоняясь вперед, глухо спросил хозяин. - Не моя вина, батюшка! – взмолился Яшка. – Разбойники! Я поначалу изумленным был. Башкой здорово ударился, как падал. А потом смотрю, а они уж…, - он всхлипнул, - горло ему перерезали. Не сгубите, батюшка! Барин распрямился. – Где? – сухо спросил он. - Что? – Растерялся Яшка. - Племянника моего тело? - А, так на дороге, должно. Вряд ли они его с собой забрали… - Поехали, покажешь, - направляясь к выходу, сказал барин. Они забрали тело убитого. Вечером того же дня светлоглазый помещик скорбно жаловался уездному воеводе, исправлявшему в те времена и полицейские функции. - Славный был, мальчик. Мечтательный. Театр мечтал свой открыть. Вот, теперь уж не судьба. – Он отер слезу. – Уважь, Тимофей Гаврилыч, помоги отыскать душегубцев. – Он положил перед полицейским кошелек. Тот покосился на тугой мешочек, но скорчил жалобную мину. – Жизни бы не пожалел, чтобы очистить наши места от этой своры. Но, что я могу, людей у меня нет. - Это не беда. Людьми и я могу помочь. Ты только отыщи, где лиходейное гнездо в лесу, а дальше я, с твоего позволения, сам разберусь. Тимофей Гаврилыч потер затылок. Взгляд так и манил расшитый бисером кошелек. Прямо, не оторваться. - Хорошо, Илларион Модестович, попробую я организовать одно дело. Только обещать пока ничего не могу. – Пересиливая себя, с тоской во взгляде он подвинул кошелек к его прежнему владельцу. Но помещик не хотел расстраивать полицейского и поспешил его остановить. – Что вы, что вы – это вам, – сказал он твердо. – За ваше радение. У Тимофея отлегло. Он благодарно заулыбался. – Ну, спасибо, спасибо. Сделаю все, что смогу. - Только прошу, не откладывай, – скорбно попросил светлоглазый. - Сию минуту и начну, – поднимаясь, заверил воевода. Взял со шкафа свой старенький паричок и вместе со своим просителем направился к выходу из конторы. Во дворике они распрощались. Причем, полицейский обещал прибыть в усадьбу с нужным человеком сегодня же. После чего он в казенной карете направился в соседнюю деревеньку Глухово, на окраине которой жил отшельником бывший земский комиссар Игнат Саввич. Был он когда-то, еще при Петре I, идейным борцом против преступности. Упоенный романтикой битвы со злом был неутомим и равно беспощаден и к разбойникам, и к мелким воришкам, и ко взяточникам, и к блудницам. Многожды его самого пытались подкупить, но он оставался тверд и горд своей твердостью. Свой уезд исколесил и истоптал вдоль и поперек. Разворошил немало осиных гнезд. Исписал кипу бумаг прожектами усиления порядка на Руси. Набил множество шишек в столкновениях с бюрократами, но пыла не растерял. Мечтал встретиться с самим царем и лично изложить свои идеи, грезил себя властным, но справедливым помощником великого Петра, защитником обездоленных, обиженных, грозой лиходеев всех мастей. И кто знает, где бы он оказался. Но, видно, больно надоел кому-то неподкупный жандарм, сующий везде свой курносый нос. И поехал Игнат в Петербург в тюремной карете, обвиненный во взяткоимстве и казнокрадстве. Обычно такое путешествие не имело обратной дороги. Даром считалось, что пытка доносчика, в случае упорного отрицания обвиняемым своей вины, дает последнему шанс на оправдание. На практике итогом таких дознаний было то, что на каторгу (если, конечно, не испускали последний вздох в застенке или каземате) отправлялись оба, сознавшись во всех мыслимых винах. Но Игнату несказанно повезло. Когда привели его на первый допрос, следователь был пьян и служебного рвения не имел. После допроса он по рассеянности сложил вчетверо опросный лист и доносное письмо и положил себе в карман, а по дороге домой, доставая смятый носовой платок, выронил сию бумагу, а дождь и грязь обратили ее в бесформенный комок гнили. Таким образом, все напоминания о присутствии в Петропавловской крепости подследственного Игната Саввича были утеряны. А примерно через полгода случился бунт на судоверфи. Кинулись размещать арестованных, а не хватает камер. Тогда и наткнулись на Игната. А в чем он был обвиняем, к тому времени забыли напрочь. Как допрашивать, когда не знаешь о чем? Сам же он клялся, что чист и попал сюда по дикой ошибке. Не до него было следователям, и место нужно. В общем, отпустили его на все четыре стороны, пригрозив, чтоб больше не попадался. Вернулся Игнат домой, так сказать, не пострадавшим. С удивлением обнаружил, что его должность никем до сих пор не занята, его дожидается. Но за месяцы в подземелье в нем истлела жажда деятельности, и умер энтузиазм. Стал он тише травы и ниже воды, никому не заметен – только бы, не попасться. А вскоре умер великий преобразователь Руси Петр, должность земского комиссара упразднили, и Игнат с облегчением убрался в глухую деревню. Одно увлечение осталось от прежнего пыла – собаки, которых он сам когда-то дрессировал на поиск. Конечно, собачий век не так долог, чтобы которая-нибудь из тех служебных четвероногих помощниц дожила до сей поры. Но Игнату не случилось обзавестись иными друзьями, поэтому он регулярно подбирал бездомных щенков и поселял их в своем доме. В надеже, что и сейчас развлекается Игнат дрессурой, ехал к нему воевода. Битый час проведя в пути, растряся все внутренности на рытвинах и колдобинах слабо уезженной грунтовой дороги, местами исчезающей в зелени атакующей ее растительности, добрался, наконец, Тимофей до оправдывающего свое название Глухова. Он уже не раз успел усомниться в том, что не зря в угоду своей алчности взялся за это предприятие, имеющее так мало шансов на успех, тогда как возможность попасться тем, чьей поимки ради все затеялось, велика настолько, что осязается кожей. На этот раз, однако, обошлось: вот они черные, кривые избы с толстыми от густого мшаного одеяла крышами, съезжающими на одну сторону до тех пор, пока, как у некоторых особо ветхих жилищ, не упрутся краем ската в сырую землю. Убогость скромных домишек, тем не менее, не нагоняла тоску, как это ни странно. Может быть, оттого что стояло яркое, теплое лето, и воздух был наполнен ароматом яблоневых садов, а склоняющееся к западу, солнце подсвечивало золотом сквозь курчавую листву. А может быть, чумазые, но счастливые мордашки босоногой, светловолосой ребяческой оравы, резвящейся в ожидании родителей с полевых работ, наполняли светом невеселый деревенский пейзаж. Им еще не довелось ощутить непосильной тяжести крестьянского быта. В детстве печали краткотечны, и зимний холод, и голодные спазмы в животе, и порки от измученных жизнью родителей забывались, чуть ли не в ту же минуту, в какую заканчивались. А сейчас, вдоволь наевшись кислых зеленых яблок, с упоением предаваясь игре, они смотрели весело и радостно, и жизнь искрилась в их серых, зеленых, голубых глазках. Вот и изба бывшего комиссара, едва видна, спрятанная среди лип и осин, там, где практически обрывается уже единственная деревенская улица. Рядом с низким домом возвышается дуб, покореженный, с расщепленной и обугленной верхушкой. Видно, молния когда-то сразила гордого великана. Тимофей кряхтя вылез из кареты, неловко переставляя замлевшие ноги. Голова чуть кружилась – вестибулярный аппарат привыкал к отсутствию тряски. Только приблизившись вплотную к низкой, хлипкой калитке, Тимофей заметил под липовыми ветвями скамеечку и сидящую на ней сильно брюхатую крестьянку. Тонкая русая коса, перекинутая через плечо, вилась по полной груди и большому, круглому животу, слегка задрапированному складками льняного коричневого сарафана. На конце вплетена линялая красная ленточка. Незаплетенный хвостик лежал на скамье. Крестьянка лузгала тыквенные семечки, быстро шевеля тонкими, бескровными губами, шелуху плевала на живот. Она смотрела на приезжего узкими голубыми глазами, таившими, казалось, смешинку. - Ты чья? – обратился к ней воевода. - Игнат Саввича мы…, - выплевывая и смахивая с губ приставшую белесую чешуйку, ответила крестьянка. - И что, дома барин-то? - Ага…, - зевнула крепостная. - Так позови его! - Щас, - нехотя сказала женщина, с укоризной взглянув на чужого барина, приподнялась, придерживаясь рукой за поясницу, и, перегнувшись через штакетник, закричала, - Игнат Савви-и-ич…! Барин не появился. Выдержав паузу, крестьянка крикнула снова, - Игна-ат Сави-ич! Тимофей, чертыхнувшись про себя, прогневался на нерадивую, но решил Игнатовых людей не обижать: мало ли – еще рассерчает чудак за крепостных и не станет помогать. - Собака во дворе есть? Войти можно-то? – сдерживая раздражение, спросил он брюхатую бабу. Та безразлично пожала плечами, плюхнувшись с облегчением на скамейку и откидываясь на палисад. - Входите. Воевода толкнул косящуюся, уцепившуюся нижним углом за ограду, калитку. Тут на крыльце появился Игнат, вытирая полотенцем мокрые волосы. – Звала, Фрося? - Та, вот…, - Фрося махнула рукой на помятого дорогой чиновника. Но Игнат уже увидел его и помрачнел. - Вот так, да…, - озадаченно сказал он. – Чем обязан? - Игнат, да ты меня не признал, что ли?! – стараясь в интонацию вложить, как можно, больше радости и дружелюбия, воскликнул Тимофей и попытался открыть упруго сопротивляющуюся кособокую калитку. Упрямица не поддалась, и воевода начал щемиться в образующуюся треугольную щель. - Как не признать, - хоть и без энтузиазма, но уже не так настороженно хмуро, ответил Игнат. - Так, здравствуй, что ли! – радостно сказал воевода, высвобождая из трухлявого деревянного капкана пыльный замшевый туфель. - Здравствуй, Тимофей Гаврилыч, – ответил Игнат. – Только не говори, что приехал повидаться. Что за нужда у тебя ко мне? - А ты не растерял хватки следователя…, - хотел польстить воевода, но, увидев гримасу Игната, прервал возглас, добавил с некоторым смущением, - угадал ты брат, дело у меня к тебе. Они поднимались по скрипящим ступеням крыльца. Игнат остановился и исподлобья уставился на гостя. Да, ты не волнуйся, - воевода замахал руками, - для тебя плевое дело, а для меня весьма важное. – Тимофей глянул в хмурое лицо бывшего комиссара и решил переходить к делу. – Сегодня утром злодеи разбойники порешили племянника дворянина Карлинского Иллариона Модестовича, ты его припоминаешь? - Нет, – отрезал Игнат. - Да? – растерянно захлопал глазами чиновник. – Ну, да, это не важно… - От меня чего надо? - Собачек твоих чудесных, - неуместно хихикнул воевода. – Чтоб лиходеев поймать. - Нет у меня собак. - А лает кто? – Из-за дома доносился низкозвучный лай крупной собаки. - Таких, которые тебе нужны, нет – не дрессирую я. - Быть того не может, Игнатушка! – чуть ли не взмолился Тимофей Гаврилыч. – Помоги! Очень надо. Очень! - Сказал же: нет собак,- грубо оборвал его отшельник. - Не поможешь, значит? – Поник воевода и, посмотрев в неподвижное лицо Игната, тяжелой походкой спустился с крыльца, направился к калитке. Игнат, не провожая гостя, потянул входную дверь, но превратился на мгновение в каменное изваяние от того, что услышал. - А за что, ты говоришь, тебя арестовывали в двадцать третьем? За измену, что ли? – Игнат медленно обернулся – Тимофей стоял у наклонившегося штакетника и мило улыбался. Игнат слетел с крыльца, быстро подошел вплотную. – Меня отпустили. Потому как ничего не имели. Против меня – ничего! – шепотом, перекосившись лицом, сказал отшельник, обрывисто, как будто, выдавливал из себя слова. - Да, я что, Игнатушка, - засмеялся воевода, - я ничего. Подумалось просто, вдруг что всплывет по тому делу… А может, и не потому, но кто не правильно истолкует. Все ж при батюшке нынешней императрицы дело было. Ее кровное – можно сказать, – скороговоркой добродушно лепетал Тимофей и, резко посуровев, добавил, - ты бы поразмыслил над моей просьбой…, Игнатушка. – При последнем слове на его челе вновь возникло ласково-просительное выражение. - Ну, нет у меня собак, сказал же, – с надрывом глухо крикнул Игнат. - Не верю я тебе, соколик, - будто извиняясь, отвечал воевода. – Быть не может, чтоб забаву свою ты оставил. - Хорошо, правда твоя, - учу я мелких собачек норного зверя отыскивать. Но тебе от них пользы не будет. Не возьмут они человека-то. - Так, и не надо. – Снова засмеялся Тимофей. – Человека я и сам со своими людишками возьму. Мне чтоб только отыскать разбойничье логово. - Да, не пойдет она по следу человечьему – на зверя натаскана! – возопил Игнат. - А это вот твоя забота, миленький! Ты, уж, придумай, как наше дело сообразить! - Сколько времени даешь? – сдался комиссар бывший. - Какое время, соколик?! Завтра засветло и начнем! - Ты что?! – взорвался Игнат. – Это никак невозможно. Для нового умения собаке месяц нужен! Тимофей покрутил головой. Он был спокоен – никуда этот испуганный человек от него уже не денется. - Хоть пару недель… - Завтра, - протянул воевода, - пока запах свеж. - Так, не получится же ничего, - Игнат вздохнул, - но с тобой разве поспоришь. Будь по-твоему: завтра, - так, завтра. - Вот и ладненько, – бодро воскликнул Тимофей. – Собирайся, Игнатушка, поедем… Да-да, а ты что думал, я за тобой завтра опять по колдобинам трястись буду? Едем! – А про себя подумал: «Еще сбежит, не дай Бог». Игнат понуро поплелся домой за кафтаном. Воевода же полез через настырно не желавшую его пропускать калитку. Столкнулся с напряженным взглядом брюхатой Фроси. Она стояла, одной рукой держась за живот, другой за сердце. Широкие вразлет брови нахмурены. «Ишь, наглая!» Пришел Игнат. Привычно отворил калитку, подошел к воеводе. - Ты чего до сих пор не собрался? – после паузы безмолвного взирания, спросил Тимофей. - Собрался вроде… - Игнат потерянно развел руками. - А собака?! - А-а…, - исторг он из себя и побежал на задний двор. Вскоре вернулся, неся на руках кокер-спаниэля. Не поднимая головы и не обращая внимания на дернувшуюся в его сторону Фросю, сел в карету. - Наглые у тебя крестьяне, - заметил Тимофей. Игнат промолчал. По дороге он молил Бога о чуде, чтобы невозможное удалось. А то, что бывшая крепостная ему теперь жена, про то полицейским знать не к чему. Чудо свершилось, хоть и не сразу. Кокер Нюра никак не могла взять в толк, чего от нее хотят на этой груде человеческого барахла. То вдруг встала в стойку, пошла, тыкаясь носом в землю, и привела к лисьей норе. Хозяин почему-то не радовался и не хвалил. Нюра виновато виляла хвостом. Вернулись к месту нападения. Хозяин снова совал в нос вонючую, грязную тряпку. Нюра приводила его к телу убитого разбойника. Тимофей терял терпение. Матерился. Подкатывая глаза, просил у Бога прощения за сквернословие. Затея казалась безнадежной. Вдруг Нюра встрепенулась, напряглась и с звонким лаем кинулась в кусты. Там затрещало, зарычало. Испугались – вдруг медведь. Но услышали брань и пронзительный взвизг Нюры. Полицейские бросились туда и вскоре выволокли скрученного Шрама. Он, выждав время, чтоб не попасться прихвостням Кондрата, решил порыться в вещах барчонка – хоть чем-нибудь поживиться. Но попал в другие путы. Злой на своих подельников, Шрам без запирательств сознался, что он из банды, сказал, что знает убивца – это атаман ихний Кондрат, и согласился провести к лагерю за сохранение своей жизни. Тимофей несказанно был доволен собой. Они схватили Шрама и поехали к Карлинскому. Об Игнате, тихо рыдающем над бездыханной Нюрой, забыли. * * * Ивана Лопухина, слабого и больного после тяжелой пытки, уже на следующий день вновь вызвали на допрос. Из-за жгучей боли, возникающей при малейшем движении, он не сумел даже надеть разодранную и сорванную с него палачами рубашку и предстал перед судьями обнаженным по пояс, с гусиной от страха и холода кожей и неуемной дрожью во всем теле. В его взгляде появилось новое выражение. Такое выражение бывает в глазах собаки, которую жестоко избил хозяин. В них и страх, и обида, и тоска, желание вырваться, убежать, отчаяние оттого, что желание никогда не исполнить, и смирение. И помимо этого, еще что-то трудно определяемое, но ясно ощутимое. Это, пожалуй, можно назвать взглядом «снизу-вверх». Он возникает, когда животному или человеку довелось узнать и испытать всю безграничную силу и власть «хозяев». Наверное, с таким выражением первобытные люди молились молниям, вулканам, ураганному ветру, а позднее Зевсу и другим языческим богам. Причем особенностью таких молитв было понимание их малой полезности, отчаянное стремление облегчить свою участь и неверие в благополучный исход. Недаром в древних политеистичных религиях боги описывались злыми и мстительными. Таких нельзя не почитать, опасаясь их мести, но с другой стороны – молись не молись, а они, все равно, в любой момент могут испепелить уже просто потому, что им того захочется. Перед ними человек совершенно беззащитен и беспомощен. Христианство научило людей верить в Бога, доброго и любящего, внемлющего их молитвам, видящего их слезы, прощающего и спасающего. Однако, по-видимому, доброта и любовь неотвратимо исчезают там, где возникает абсолютная власть одного человека над другим. Христианские священники, получив такую власть, быстро забыли важнейшую заповедь: «Возлюби ближнего своего». Инквизиция безжалостно сжигала, топила, разрывала живыми в клочья своих ближних вследствие самых нелепых обвинений, нисколько не озадачиваясь поисками доказательств их виновности. Так, в образе смертных, но всемогущих людей возвращались в мир злые первобытные боги. Ушла в прошлое священная инквизиция, но ее место заняли светские вершители судеб, которых в истории любого народа неисчислимое множество. Такими видел теперь Ваня своих судей-инквизиторов. Он убедился – с ним могут сделать все, а главное – от него самого в его судьбе теперь не зависит НИЧЕГО. Однако страх не позволял Ивану стать безучастным. Оттого с собачьей тоской, затравленно смотрел он в их лица снизу-вверх. Судьи тоже почувствовали: арестант понял – перед ним Боги. Такой статус был им сладок. Упиваясь униженностью жертвы, приступили они к допросу. - Хорошо ли тебе нынче спалось, Ванька? – издевательски поинтересовался Ушаков. Ваня молчал, опустив голову. - Теперь будешь ты умнее или как? – продолжил Андрей Иванович в том же тоне, с язвительной усмешкой переглянувшись с Лестоком и Трубецким. Арестант поднял голову, губы его дрожали, слезы стекли по его лицу, он по-прежнему молчал, взглядывая, будто украдкой, на кого из судей и тут же отводя глаза. Трубецкой, хищно раздувая ноздри, сморчливо втянул носом воздух. - Что-то я не слышу ответа, - приподнял бровь и веко Ушаков и крикнул, теряя терпение, - или не впрок наука?! Еще объяснить?! Ваня отпрянул, завертел головой, - не надо…, я понял…, - сипло прошептал он. - Он будет отвечать как надо, - масляно, ласково «вступился» за него Лесток и таким же тоном обратился к Ивану. - Верно? - Я постараюсь…, - арестант опять понурил голову, ничего не мог поделать со слезами и без конца отирал их кулаком. Вновь стали допрашивать по пунктам. Снова Иван повторял свои показания. Если раньше он удивлялся, к чему спрашивать помногу раз одно, и старался подобрать такие формулировки, чтобы они удовлетворили судей, то теперь с тихим отчаянием говорил, слов не подбирая, – к чему. Но смысл показаний от этого не менялся, и довольство судей постепенно заменялось злобой. Стали искать в его ответах неисследованные места, новые зацепки. Такая находка сыскалась. - Откуда тебе известно о Рижском карауле, что привык к принцессе и доброжелателен? - Слыхал от матери, будто Василий Салтыков с принцессой временем очень жестоко поступает, а иногда и снисходительно…, - говорил арестант безучастно. - Ей откуда то ведомо? – спокойно и настойчиво вопрошали судьи, подползая к своей цели, как удав к жертве. - Не знаю…, - сказал, как простонал, и обреченно покачал головой Иван. - Может быть, у нее есть агенты в Риге? – напирали следователи. - Такого не ведаю…, - обрывающимся голосом тихо, не поднимая головы, отвечал Иван. Ничего больше для себя полезного судьи не услышали. Арестант, по-прежнему, отрицал свою причастность к заговору, равно как, и само его существование, ничем не подтверждал. Но Лесток воодушевился и этой новой ниточке, которую с присущим ему оптимизмом надеялся смотать в большой клубок, в котором запутается и задохнется вице-канцлер. Ивана отпустили в камеру. Поднимаясь, он посмотрел на инквизиторов с робким удивлением, но они уже размышляли о новой линии следствия. Ликованию Лестока и Трубецкого были основания. Быстро оформляющаяся, как казалось в начале, картина заговора вот уже несколько дней не дополнялась ни одним новым штрихом. Допрашивали Прасковью Павловну Гагарину. - В доме графини Бестужевой», - отвечала с постоянством сероглазая женщина, - с мужем Сергеем я бывала, встречалась там с Лопухиным, Лилиенфельдом и их женами, и маркизом де Ботта. Но разговоров о принце и принцессе и нынешнем правлении не слыхала, не водила. Допрашивали слугу Карла Лилиенфельда: - Где был двадцать пятого июля? - Барин послал за сукном, в счет уплаты долга. Не застав Мошкова дома, отправился в дом Лопухиных, так как люди Мошкова сказали, не там ли их барин. У дома Лопухиных увидел караул и, узнав, что Иван Лопухин взят под стражу, возвратился к ротмистру и сказал ему об этом. Лилиенфельд послал к адъютанту Колычеву, которого не застал дома. После этого никуда не посылали. - Может быть, барин посылал тебя к Мошкову с известием об аресте Лопухина? - Нет, дело было наоборот: в доме Мошкова я был до того, как узнал об аресте Лопухина. Вызвали Колычева. Показал, что Лопухины при нем сетовали на свое понижение, а он пожелал им счастья, так как Лопухиным было ему обещано возвращение в гвардию. Другие обвиняемые только обводили уже имеющиеся фигуры, где-то, может быть, добавляя яркости, но в целом творение инквизиции оставалось бессвязно-абстрактным. И вот новая маленькая, но, возможно, очень важная черточка, которая может помочь увязать фигуру Натальи Лопухиной с фигурой поверженного младенца-императора. Только Андрей Иванович молча морщился, не разделяя энтузиазма сотрудников, и оставался мрачно задумчивым. * * * Мокрая от горячечного пота постель – горничная не успевает ее менять. Таз у кровати из-за частых приступов рвоты. Заставленный микстурами, чашками с отварами для питья и компрессов прикроватный столик. Это то, что окружает, вот уже двое суток не встающую с ложа Софью. Рядом заботливый, нежный муж, утешает, держит за руку, меняет компрессы на лбу, но от того не легче. Смотрит Софья на его осунувшееся, еще больше вытянувшееся лицо, усталые глаза, бледные и тонкие губы, ободрительно ей улыбающиеся, и думает, что не долго ей их видеть. Скоро опять примчатся свирепые судьи, схватят ее и уж больше не отпустят. Она обхватывает руками свой большой, опустившийся раньше времени живот и заходится плачем. - Софьюшка, что ты милая? – с легкой укоризной обращается к ней Карл, - подумай о ребенке. Нельзя ведь тебе плакать-то. - Я и думаю! О нем только и думаю, любимый! – жарко шепчет Софья, обливая слезами красное в коричневых пятнах лицо. Тянется к мужу. – Что будет с нашим ребенком, коли меня в крепость заберут? Если и смогу я разродиться там, так дите разве в том холоде выживет? А если выживет, отнимут его у меня и к груди приложить не дадут! - Это ты себе выдумала, глупышка моя! – Старается изобразить смех ее муж. – Ведь тебя же отпустили, значит, поняли, что вины твоей никакой нет. – Он понимает, отпустили-то под домашний арест, сказали - до сроку, и караул у дома стоит – хорошо Софья хоть к окнам не подходит. Но ее нужно успокоить. Любая ложь сейчас хороша. Потому смотрит он на нее, как на глупенькую девочку. – Полно изводить себя придумками, душа моя. Софья не слушает, прижимается к нему. Расширенными, словно в бреду, глазами смотрит в дальний угол и снова шепчет, - если живо наше дите будет, ты добейся, - она хватает мужа за рубаху, заглядывает в глаза, - добейся, чтобы его тебе отдали. Не допусти, чтобы в сиротский дом отдали или крепостным к кому. Обещай мне! - Обещаю, - заверяет ее Карл, целуя распухшее, мокрое лицо, - обещаю, что наш ребенок будет со мной и с тобой…, сами его и вырастим. В этот момент через окно вторгается негромкий пугающий звук – хлопают ворота. - Что это?! – испуганно вскрикивает Софья, закрыв лицо, кидается в подушку. - Я посмотрю, - как можно спокойнее говорит Карл, гладит ее по спине, поднимается, выходит. Предчувствия не обманули Софью: надлежит ей ехать на допрос. - Но моя жена больна, она не встает с кровати, - пытается возражать ротмистр. - Придется встать. – Непреклонен капитан. – А нет, так вынесем. - Но, позвольте хотя бы мне быть при ней, - униженно просит Лилиенфельд. - Не положено, – отвечает гвардеец и пытается обойти его. - Но послушайте, - Карл хватает его за руки, – она беременна, роды могут начаться в любую минуту. Неужели, Вы не можете сделать снисхождение! Капитан смущен. С одной стороны, есть четкая инструкция, с другой, ежели и вправду начнет рожать, еще помрет по дороге…. - Хорошо езжайте, но знайте - только до полицейских палат. Дальше договаривайтесь с Андреем Иванычем. – Поразмыслив, капитан решил, что это все же случай исключительный, хотя, если судьи не так рассудят, то не поздоровится ему. Вот так вся служба – между молотом и наковальней. – Вы время не тяните – собирайтесь живо. Карл возвращается к жене. Он идет медленно, несмотря на указание, нужно обдумать, как сообщить страшную весть Софье. Как бы истерики не было. По пути подзывает служанку, велит подготовить платье для барыни и теплый плед: мало ли что. Стараясь придать себе, как можно более, беззаботный вид, Карл распахивает дверь спальни. Он собирался преподнести все как забавное недоразумение, что совершат они прогулку в следственную комиссию, там во всем разберутся и вернутся домой через пару часов. Но, едва взглянув на жену, Карл понял, что затея его бесполезна. Софья уже догадалась обо всем, она уже поднялась с кровати и у зеркала сама пытается причесываться. Расческа запуталась в волосах, выпала из слабых, дрожащих рук. Софья наклонилась, поднять ее, огромный живот мешает ей. Рыдая, упала она на четвереньки. В следующее мгновение Карл уже рядом с ней. Он уговаривает ее, целует, трясет осторожно за плечи, но женщина уже не в состоянии справится с истерикой. Подоспела служанка, отерла ей лицо мокрым полотенцем, стала обмахивать веером. Карл поднес к ее губам стакан с водой и несколькими каплями успокоительной микстуры, чуть не силой заставил выпить. Постепенно вопли стали тише. Карл сидел с ней на полу, обняв, потихоньку раскачивался. Мало-помалу угомонилась Софья. - Нам надо ехать, – твердо и спокойно, осторожно приподняв ее лицо и поддерживая приложенными к щекам ладонями, сказал Карл. – Я поеду с тобой. Все будет хорошо, - делая нажим на каждом слове, добавил он. – Поняла? Софья кивнула. - Будем собираться? Опять кивок. Камеристка быстро одела Софью. Собрала волосы в простой узелок. Втиснули отекшие ноги в мягкие сафьяновые туфельки. - Вот, мы и готовы, - грустно сказала Софья своему любимому персидскому коту, белому с зелеными глазами. Она держала его на коленях и гладила, пока ее саму приводили в порядок. Не без труда поднялась женщина с пуфа, отряхнула с платья несколько белоснежных шерстинок. Как сомнамбула, прошла Софья мимо караульных, поддерживаемая под локти Карлом и служанкой дошла до кареты, с большими усилиями в нее влезла. Всю дорогу Софья молчала, уткнувшись носом мужу подмышку, и, казалось, спала, только вздрагивала время от времени всем телом. Как подъехали они к Кронверкским воротам Петропавловки, вновь обуял Софью неописуемый ужас. Да еще караульный грозным голосом приказал ей следовать за ним, а мужу ее остаться. Софья отчаянно вцепилась в кафтан Карла, закричала, забилась. - Не бросай меня, любимый! Не бросай! - Позовите Андрея Ивановича, мне нужно поговорить с ним, - просил ротмистр капитана, удерживая свою жену, которая медленно оседала вниз. - Я же говорил, только до палат, - свирепо кричал ему караульный и тянул женщину за руку. - Вы говорили, чтобы я сам договаривался, но, посудите, как мне договориться, если Андрея Ивановича мне не увидеть! – взывал Лилиенфельд к логике гвардейца и к милосердию, - прошу, поймите наше положение. Капитан не соглашался, он уже и так нарушил инструкции по своей доброте, теперь вместо благодарности его голову в петлю суют. Гвардейская команда непременно вырвала бы Софью из объятий мужа, и пришлось бы ей предстать перед судьями одной. Но тут во двор вкатился экипаж сиятельного лейб-хирурга. Лилиенфельд бросился к нему, оставив жену в руках охранников. Он потом не помнил, какими словами молил Лестока снизойти до них, но суровый следователь смягчился. – Раз такое дело, оставайся с женой, но чтоб ни единого звука от тебя мы не слышали на допросе. Допрос был недолгим. Софья, то и дело бледнея и подкатывая глаза (Карл держал перед ее лицом нюхательную соль), опять повторила, где встречалась с Лопухиными, Бестужевой и маркизом Боттой и какие слова от них слышала. - Твои показания и Лопухина, и Бестужева подтвердили, - растягивая слова, задумчиво сказал Ушаков, - а о тебе показали, что говорила ты о принцессе: «сама пропала и нас погубила», - он сурово, испытующе вперил взгляд в лицо Софьи. – Что ж? Выходит, не по нраву тебе нынешняя власть, старую вернуть хочешь?! – повышая голос, подытожил великий инквизитор. - Нет, я не хотела…, - нервно теребя кружевной лиф платья, пролепетала Софья, - я только жалела о принцессе за ее милости…. - В чем же ваша погибель? Чем государыня Елизавета к тебе не милостива? – также неспешно гнул свою линию начальник политического сыска. Тон его был спокойным, жестким, холодным. - Государыня милостива…, просто при принцессе мы выше были…, вот и жалели, - женщина говорила быстро, необдуманно и этим все больше ухудшала свое положение. - Вот и замыслили повредить государственную власть, чтобы вернуть принца с принцессой, – с выражением абсолютной уверенности закончил за нее фразу Ушаков. Глаза его сверлили блестящий каплями пота красно-пятнистый лоб. Кожа на щеках собиралась тонкими складками – начальник Тайной канцелярии улыбался. - Не-ет. Боже правый…. Поверьте! – Кожа Софьи покрылась пупырышками, как будто вылили на нее ведро холодной воды. Дрожа в нервном ознобе, заламывала она руки. Тяжело дышала. - Помилуйте, разве могла она? – несмотря на запрет, осмелился вмешаться Карл. – Да и на что она способна? - Я и не утверждаю, что она главная, – невозмутимо парировал Ушаков. – Она в этом деле – фигура незначительная, может быть, просто согласница. Однако и это преступление великое, заслуживающее строжайшего наказания. И, только оказав нам помощь в установлении главных зачинщиков заговора, их истинных намерений, может она облегчить свою участь. Говори, негодная, - неожиданно перескочив на крик, потребовал он у Софьи. - Что известно в вашей компании о принцессе? - Как намерены были ее освободить? С кем переписывались из ее караула? – подхватил Трубецкой. Слова он выкрикивал, брызгая слюной, которая блестела теперь каплями на его тощих бесцветных губах. Рот подергивался в нервном тике. - Но ведь не было! При нас, во всяком…. Карлуша, скажи им, - Софья в отчаянии жалась к мужу. – Я ничего не знаю. Какой заговор?! Господи! – Она вдруг стала задыхаться, краснота на лице сменилась бледностью. Лесток потрогал пульс на ее шее. Допрос пришлось завершить, но домой, на этот раз, Софью не отпустили. Пусть посидит в крепости, думается здесь лучше. Правда, в виду исключительности ее состояния, сочли судьи возможным разрешить, мужу быть при ней. И тюремные покои отвели им роскошные: в верхнем этаже помещение, предназначенное не для узников, а для караульных. Просторная комната три метра на четыре с застекленным окном, забранным решеткой снаружи, и лежанкой в человеческий рост с соломенным матрацем, подушкой и колючим шерстяным одеялом. Был здесь и шаткий скрипучий стол и такой же табурет. Другие арестанты могли бы только мечтать о таком содержании. Для мужа арестантки, конечно, никакой постели не выделили – ничего, поспит на полу, раз изъявил желание быть при супруге-преступнице. * * * - Что думаете, господа? – недоброжелательно и резко спросил Никита Юрьевич, едва чету Лилиенфельд вывели из следственной палаты. Он отирал шелковым платочком рот. Уперся руками в стол, растопырив в стороны острые локти. Как будто, отталкиваясь от стола, поднялся. - А вы сами, что думаете? – раздраженно ответил вопросом Ушаков, тоже вставая и жестом высылая вон секретаря. Он оказался с другой стороны стола от Трубецкого. Князь, опираясь одной рукой на стол, указательным пальцем другой потряс в сторону Ушакова. – А я говорил, - трескучим голосом пенял Никита Юрьевич, - говорил: нечего с ними носиться, как с писаной торбой! В бараний рог их гнуть надо. – Он сжал кулак с желто просвечивающими костяшками. – Давить. Чтоб во всем признались! - Кабы все так просто! – нервно усмехнулся Лесток. – Вон, все уверены были что, только покажи Ваньке кнут, так признается, в чем тебе угодно. Ан нет! – Он шлепнул рукой по столу и подскочил, резво, мячиком. – А мне государыня вычитывала-вычитывала, - он энергично потер себе загривок, - что, мол, без толку на жестокость ее согласие выпросили. - Ага, так-то Ванька, а чтоб она сказала нам, если б брюхатую Лилиенфельд на виску вздернули! – подхватил, тряся головой, великий инквизитор. – Это тебе не Анна Иоанновна. С государыней Елизаветой деликатность нужна. – Тут он на мгновение переменился в лице и, воздев глаза кверху, чувственно произнес, - Ея Величество – натура тонкая, нежная. Услышав имя императрицы, Трубецкой стушевался, отговариваться стал. – А то у нас, кроме Лилиенфельд, не у кого подноготную пытать. Про Соньку ж спросить надобно, дабы высочайшие чувства не ранить…. - Ежели б она еще была та подноготная! – зашипел змеею Андрей Иваныч. – Что мы самим себе-то глаза замазать пытаемся. Давайте называть вещи своими именами: нам надо потопить Бестужевых! Любой ценой. Уже понятно, что никакого заговора, на самом деле, в помине нет, – громким шепотом бросил он подельникам. – И нам не правда от них нужна, а чтоб признались, в чем на-до! – Трубецкой казался обескураженным. Лесток же взирал на главного сыщика с циничным любопытством. - И что же вы предлагаете, исходя из наших обстоятельств? – спросил лейб-хирург. - Я не предлагаю. Я утверждаю, - с рвением ответил Ушаков, - прежде чем вынуждать их к показаниям, нужно дать им понять, ЧТО от них требуется. - Хорошая мысль, да только как им дашь понять, когда велено всякий раз к заключенным идти с секретарем, - криво улыбнулся медик. – Пойти к ним в камеру тайно, припугнуть перед допросом – вдруг проговорятся перед Демидовым…. - Греха не оберешься! – Вновь оживился Трубецкой. – Государыня к Бестужевым больно трепетно относится, за любую мелочь хватается, лишь бы в их виновность не поверить. По мне, так быть того не может, чтоб, вращаясь в эдакой компании, хоть бы Михайла ни единым словом бы себя не запятнал. Нет, надо просто хорошо поспрашивать. - Знать надо, о чем спрашивать, – грубо оборвал его Ушаков. – Но тайно лучше, все же, ничего не делать. Сами вопросы нужно так задавать и построить в таком порядке, чтобы прямо к вице-канцлеру бы вели. И линию уже потом не ломать! - Экий ты умный! – ехидно заметил Трубецкой. - Пожалуй, я с тобой согласен, Андрей Иваныч, – сказал Лесток. – Так и сделаем. * * * На следующий день у следователей и судей кипела работа. Их, настойчивых и предприимчивых, приготовившихся к быстрой и легкой победе, уже изрядно раздражало медленное продвижение дела. Было вложено много сил, много времени. Довольно мышиной возни. Решили развернуть работу широким фронтом. С утра пораньше призвали капитан-поручиков Коковинского и Кутузова и направили их обыскивать дома Лопухиных и Бестужевой. Производили допросы Натальи Лопухиной, Александра Зыбина, Анны Бестужевой. Недвусмысленно предупреждали их о предстоящих пытках в случае запирательства. Требовали открыть свои преступные умыслы, назвать своих доверенных лиц, от коих имели переписку, спрашивали о письмах от маркиза де Ботта и Юлии Менгден – любимой фрейлины принцессы Анны. Но заключенные не имели ничего добавить к уже сказанному. - Нам остается только выдумывать небылицы и сознаваться в небывалых преступлениях, - сказала Бестужева на очной ставке с Лопухиной. - Но, вы вели разговоры о содержании принцессы – это совершенно ясно показал Ванька Лопухин. Откуда такая информация?! – Свирепел Ушаков. - Де Ботта говорил мне об этом, - быстро сказала Наталья, - говорил перед отъездом. - Что еще говорил де Ботта? Что вы планировали предпринять для изменения ситуации? - Только, что содержит генерал Салтыков принцессу канальски, бранит ее – и более ничего, – ответила Лопухина спокойно. - И тебе не стало любопытно, узнать больше о своей любимой госпоже? – сквозь язвительный тон Лестока откровенно просачивалась злость. - Я спрашивала, - стараясь скрыть растущую ненависть к судьям, отвечала Наталья, борясь с сильнейшим желанием плюнуть им в лицо. – Но маркиз отвечал: «Что тебе до того дела». - Что родственники ваши думают об этом? - Ничего. Они ничего не знают. - А муж и брат его? – допытывались у Бестужевой. Тщетно. Она, по-прежнему, все отрицала. Пытались увещевать Зыбина. – Это не твой умысел, зачем покрывать этих мерзавцев? Принеси императрице чистую повинную. Государыня милостива – она простит твою нерасторопность в радении о безопасности государства. Не приводи себя к тяжкому истязанию и розыску! – Напрасно. Зыбин разводил руками: рад бы помочь, да ничего другого он не знает. - Подумай, всегда можно припомнить что-нибудь еще, - Лесток доверительно наклонялся к арестанту, но тот упрямо не желал понимать. Производили очную ставку Лопухина и Мошкова. Зачитали показания Мошкова. - Что ж ты топишь меня, Ваня? – с робостью обратился к другу Лопухин. Мошков, до того времени не смотревший в его сторону, обернулся, сверкая глазами. – Я тебя топлю?! – крикнул он со злым смехом. – Это я, оказывается, втянул тебя в эту историю! Это я – первый назвал твое имя! Так?! Лопухин опустил голову. – Я же только правду…, - тихо, как будто, самому себе, оправдывался он, - ведь ничего такого…. А ты…? – Он заплакал. – На моем месте не сказал бы? Мошкова покинул его праведный гнев. - Вот, и не обессудь, - досадуя на себя, сказал он. - Я тоже – только правду. - Ты настаиваешь на своих показаниях? – спросил у него Ушаков. - Настаиваю, - твердым тоном стараясь вернуть прежнюю решимость, ответил Мошков. - А ты что же, с чем-то не согласен? – тоном насмешки и угрозы, обычным для обращения к Лопухину, спросил Андрей Иваныч. Иван сжался, не смея смотреть судьям в лицо, беззвучно шевелил губами, точнее, то приоткрывал рот, будто намереваясь что-то сказать, то, оробев, закрывал его. Ушаков прикрикнул на него. Тогда арестант, вздрогнув и еще больше съежившись, заикаясь проговорил: - В том месте, где про короля Фридриха…, я говорил, что вряд ли кто станет драться, - он судорожно вдохнул воздух, - ведь Иоанн Антонович был нашим государем…, - еще тише. - Громче! Что бубнишь себе под нос?! Строгий рык великого инквизитора вновь заставил подсудимого встрепенуться. - …вряд ли станут драться…, - повторил он громче и, снова понижая голос, добавил, - но умыслу, передаться пруссакам, у меня не было. - А с чего Мошков тогда взял, что, как раз, такие намерения ты имел? – набросился Трубецкой. – Ему-то врать не зачем, а? Или есть? Розыскивать вас, чтоб разобраться, который врет?! - Могло быть, что он неправильно меня понял…, - срывающимся на хрип голосом, трясясь, попытался защищаться Иван. - Ишь, ты какой?! – визгливо заорал Никита Юрьевич. – Смотри, какая скользкая тварь! Как поймаешь его на слове, так сразу – не так его поняли! Правду говори, паскуда! Лопухин ничего не ответил. Он прижал скрещенные руки к груди, раскачивался и нервно комкал ворот рубахи. Только беспорядочно подергивал головой в отрицательном смысле. * * * В Калужскую усадьбу Лопухиных приехали к вечеру 1 августа. В старинной церкви переливисто звонили колокола, праздновали яблочный спас. Поместье казалось пустым, люди, по-видимому, ушли на службу. Карета уже была на полпути к барским хоромам, когда ее приметили, невесть откуда высыпавшиеся, ребятишки, босые, старшие в потрепанных коротких штанишках, а кто помладше – просто в длинных исподних рубахах. С веселым гомоном бросились вслед, норовя вскочить на запятки. Судя по глухому постукиванию, некоторым это удалось. Степан представил их чумазые, довольные лица и улыбнулся сквозь грусть – что ждет его детей? - Барин! Радость-то какая! – Выбежал на крыльцо управляющий, по случаю праздника одетый в вышитую косоворотку, обтягивающую круглое брюшко, добротные штаны и сапоги хромовые. Кинулся к карете поклоны в пояс отвешивать. - Полно, не время…, - непонятно бросил ему барин и быстро прошел в дом. Это был старорусский терем с бесконечной чередой проходных комнат, с низкими потолками. Дверные проемы между комнатами были настолько низкими, что человеку среднего роста, проходя в них, нужно было сильно пригибаться, чтобы не удариться головой о притолоку. Степан направился в самую дальнюю комнату в мужском крыле дома – там располагалась его библиотека, ключи от которой он никогда не оставлял прислуге и носил при себе. В небольшой комнате вдоль стен стояли касающиеся неровных, покосившихся потолков стеллажи, плотно заставленные книгами. Помимо этого, у окна располагался грубоватый старинный письменный стол с ящиками по бокам, по три с каждой. Два верхних ящика запирались на ключ. В них хранилась переписка Степана Васильевича и его дневники. Последние не были дневниками, в полном смысле слова, так как велись не регулярно, а лишь когда рождались мысли, которые хотелось записать. У стола мягкий стул с высокой спинкой и широкими подлокотниками. Степан отпер один из ящиков, извлек оттуда ларец с перепиской. - Степан Васильевич, чего изволите с дороги: откушать или баньку? – С учтивой улыбкой переступил порог управляющий. - Вон поди, - безгневно, вроде бы, между прочим, ответил князь, едва взглянув через плечо. - А чего случилось-то? – Приподняв руки ладонями кверху, лакей сделал пару шагов вперед, но князь посуровевшим голосом остановил. - Тебе что, не ясно? - Так ить…, - пожал мужик плечами и вышел, скребя в лысоватом затылке. Степан Васильевич принялся пересматривать письма. Там были письма от Наташи (писанные рукою брата Степана), от Разумовского, от Воронцова, от Ивана Лестока, от маркиза де Ботта, несколько писем казненного Анной I Волынского, письмо покойного государя Петра II, писанное совсем детским почерком, от московских соседей Аргамакова и Путятина, от английского посланника Функа, с которым приятельские отношения завязались еще в бытность Степана послом в Англии. Степан Васильевич пересматривал письма и раскладывал их на две стопки, одну следовало сжечь, а другую оставить, чтоб полное отсутствие переписки не вызвало бы лишних подозрений. В стопку, подлежащую уничтожению, попали письма Ботты, в них он вскользь жаловался на невнимательность нынешних политиков к отношениям между их странами, на медлительность Елизаветы в рассмотрении требующих безотлагательного решения вопросов. Нельзя было сохранять и некоторые письма Натальи – сетовала, хоть и косвенно, на неприязнь и притеснения со стороны императрицы. Раздумывал Степан над тем, что сделать с корреспонденцией от Артемия Волынского. Его казнила Анна Иоанновна, которую теперешняя императрица имеет все основания ненавидеть, и в хранении писем врага своей обидчицы Елизавета не должна бы усмотреть ничего преступного. Но есть в тех бумагах размышления Артемия Петровича об устройстве государства, коим он с увлечением предавался по указанию самой же Анны Иоанновны. Однако монархи – люди не предсказуемые: шепнул тогда Бирон Анне, что неспроста такое рвение Волынского, не иначе, как задумал все свои изыскания самолично в управлении Россией испробовать, самому, то бишь, государем стать, и скатилась на эшафот дни и ночи думавшая о благополучии своей родины голова. Елизавета в своих решениях так же не часто к разуму обращается, станется и с нее принять такую переписку за намерение к свержению власти, значения такой мелочи, что писано это было пять лет назад, могут и не придать. Отправились и эти письма в стопку, предназначенную огню. Жаль, конечно, мысли там интересные, оригинальные, да что уж теперь. Свои записи тоже придется уничтожить…. Государь Петр II приглашает на охоту в честь своего дня ангела, любил юный царь троюродного деда и тетушку свою Елизавету тоже любил – это можно оставить. Переписка с Функом – переписка двух дипломатов – богата двусмыслицами и недомолвками, крутить их можно…, - сжечь. В переписке с Разумовским, Воронцовым, Иваном Лестоком ничего подозрительного, да и в фаворе они у нынешнего правительства, - это вернется в ларец. Письма Аргамакова, Путятина, Камынина содержат только сплетни местного масштаба, да жалобы на скуку в жизни человека – пожалуй, состава преступления даже при крайнем желании, не сложишь. Отсортированную корреспонденцию князь сложил в ларец, который убрал в тот же ящик, откуда вытащил, и запер. Из нижнего ящика достал колокольчик, позвонил, велел прислуге растопить небольшую печурку в углу возле окна. Ее труба выходила через стену дома. В то время, как письма вспыхнули на прощание желтым пламенем, Степан, достав из второго запирающегося ящика дневник, задумчиво его перелистывал. Были в нем, наряду с описаниями особо важных душе событий и переживаний, размышления о смысле жизни человека вообще и о своей лично, о любви в ее противоречивости, многообразии проявлений и неизменной ценности, соображения насчет устройства мира и государства в виде оспаривания идей одних философов древности и современности и согласия с другими. Доверял он бумаге и свои предположения относительно перспектив истории. Опасная, очень опасная вещь, даже, закопав ее в лесу, будешь сильно рисковать. Сейчас это не допустимо – жизнь все же важнее любых размышлений, особенно, если это не только твоя жизнь. И вот уже жадно поглощает огонь желтоватую бумагу дневника в кожаном переплете с металлическими скобами. Их, кстати, нужно не забыть выгрести потом из пепла. В том же ящике лежала еще одна похожая книжица. Только размышления в ней не о духовном, а о материальном – чертежи разных замысловатых механизмов: копии чужих и свои собственные разработки, в основном для кораблей, но кое-что и для дома. Некоторые из них он воплотил, как, например, водопровод с механическим насосом в московском имении. Людям теперь не нужно бегать с ведрами, достаточно одному у реки качать, а другому дома подставлять посуду. Подъемный механизм, позволяющий на специальной площадке доставлять человека с первого на второй этаж, особенно понравился Наталье. В последнее время занимала Степана конструкция теплового двигателя для лодки, в котором выходящий горячий воздух вращал бы шкив, соединенный с лопастями, выполняющими функцию весел. Вдохновила его на такие изыскания прочитанная еще в Англии работа Севери «Друг рудокопа», в которой описывалась машина, отводящая воду из шахт за счет теплоты. Чертеж был почти готов, но даст ли судьба шанс изготовить по нему такую самоходную лодку? В любом случае хорошо, что записывал Степан это не в дневник, а отдельно. Так эти записи можно сохранить. Когда с самыми компрометирующими бумагами было покончено, принялся Степан Васильевич за свою долго и усердно собираемую библиотеку. Были в ней и книги, доставшиеся от родителей, но таких не много. В основном же все нашел и приобрел он сам, что-то было скопировано – не им лично, конечно, а обученными грамоте дворовыми мальчишками, но проверялось тщательно самим князем. Не по злой ли иронии самые любимые, самые важные книги оказывались и самыми опасными. Особенно дороги были произведения Вольтера: трагедия «Альзира» и поэмы «Светский человек», «Послание к Урании». Ради них Степан недурно выучил французский – близки были ему взгляды философа, провозглашавшего ценность и свободу человека. Были и другие «непростительные» творения: «Утопия» Томаса Мора и «Этика» Спинозы, и некоторые работы Декарта, Бэкона, Локка, Лейбница и некоторых других философов Возрождения и Нового времени. Все эти книги совершенно невозможно было купить в России. Часть из них он купил в Англии, часть заказывал друзьям, живущим за границей, и ждал иногда не один год. И вот со всеми этими бесценными сокровищами придется проститься. Пальцы скользят по кожаным переплетам, касаются истертого старого тома с трудно уже различимой надписью арабской вязью. Эта книга единственная в его библиотеке пришла не с запада, а с востока, привезена им из Персидского дипломатического похода. Рубаи Омара Хайяма когда-то поразили яркостью, лаконичностью и точностью в описании жизни. Но чего доброго, узнает кто-либо из властьимущих себя в таких строках, как: Я знаю этот вид напыщенных ослов: Пусты, как барабан, а сколько громких слов! Они рабы имён. Составь себе лишь имя, И ползать пред тобой любой из них готов. С другой стороны писана книга на персидском, кто ее поймет? А если и найдут переводчика, всегда можно отговориться незнанием содержания, что получил ее в подарок от хана (и это правда), а прочесть так и не удосужился. Вот и «Математические начала натуральной философии» Ньютона не превратишь в доказательства вины перед государством. «Оставлю», - решает Степан Васильевич и продолжает свою неприятную миссию: не в силах избавиться от ощущения себя как вандала отправляет в печь одну за другой много раз перечитанные книги. Бросает в огонь не раскрывая, словно боясь взглянуть «в глаза» им. Религиозного содержания и художественные лирические произведения особой опасности не представляют, так как имеются во многих домах, - они остаются на своих местах. Остался стоять на полке и «Домострой». Подарил Степану Васильевичу эту книгу, не без издевки, его двоюродный брат-тезка Степан Иванович Лопухин в то время, когда во всей столице ни для кого уже не осталась тайной неверность Натальи. Почитай, полезно, - мол, может, научишься, как жену воспитывать! Степан Васильевич прочитал подарок: указывалось там: «а толко жены … слово или наказание не имет не слушает и не внимает, и не боитца и не творит того, как муж учит ино плетью постегать по вине смотря …». Тщательно предписывалось, как можно бить, а как не следует, дабы не изувечить. Но советы эти были противны всему существу Степана, и смысла в принуждении он не находил. Не возможно силой изменить душу человека. Только изломать, уничтожить. Никогда бы он не поступил так с Натальей. Особенно с ней. Ведь она – (как у Вольтера) Красота, не требующая доказательств! И она имеет право быть такой, какая есть. А страсти! «Это ветры, надувающие паруса корабля, они его иногда топят, но без них он не может плыть». * * * Стемнело. В Петербурге капитан-поручики Никита Коковинский и Иван Кутузов закончили производить обыски в домах Лопухиных и Бестужевой. Степан Васильевич не хранил важных писем в столице – ни одного подозрительного в его корреспонденции не нашли. В то же время в Калуге при зажженных свечах страшно уставший, толи от долгой дороги, толи от изматывающей работы разрушителя, князь Лопухин завершил начатое. С чувством какого-то опустошения досматривал, как слизывает пламя буквы, испепеляет остатки бумаги, запечатлевшей и хранившей до этого времени творения гениальной человеческой мысли. Конечно, для человечества эти произведения не потеряны, они сохранятся в других библиотеках, но из жизни Степана Васильевича, как будто, уходила часть озарявшего ее света. А в те места, которые покидает свет, неизбежно врывается тьма. И эта тьма – подсказывали ему жизненный опыт, интуиция, разум или что-то еще – уже на пороге. Степан раскрыл старинную иранскую книгу с потертым золотым теснением – это все, что он позволил себе сохранить из обширного собрания литературы «для души». Перелистывая страницы, искал он понимания и утешения и нашел: От страха смерти я, - поверьте мне, - далёк: Страшнее жизни, что мне приготовил рок? Я душу получил на подержанье только И возвращу её, когда наступит срок. Так, заглядывал в его мысли величайший мыслитель Востока и подсказывал: Растить в душе побег унынья – преступленье, Пока не прочтена вся книга наслажденья Лови же радости и жадно пей вино: Жизнь коротка, увы! Летят её мгновенья. Степан Васильевич и сам не признавал уныния. Размышления о жизни это одно, а бесплодное уныние – другое – это удел слабых. Он потомок славного древнего рода, он глава своей терпящей бедствие семьи, он не может и не хочет быть слабым. Князь дождался, пока огонь выполнит свою миссию, вороша обгоревшие клочки бумаги, помог ему добраться до каждого, когда остыл легкий, мелкий пепел, аккуратно вытащил все металлические части переплетов. Не спеша задул Степан Васильевич все свечи, вышел из библиотеки и, заперев по обыкновению дверь (хотя сейчас это уже не было необходимостью), пошел по темной анфиладе. Темнота казалась поначалу кромешной, но так было проще: чтобы разобраться с мыслями и восстановить душевное равновесие, чем меньше информации поступает извне, тем лучше. Глаза же быстро привыкли к мраку и уже отчетливо различали темные проемы дверей. Из мужской части дома вышел он в переднюю, а из нее в людскую. Со страхом смотрела на него притихшая прислуга, почувствовавшая – творится неладное. Князь отдал почерневшие в огне книжные скобы и замки молодому лакею Антошке: - Закопай где-нибудь подальше в огороде. Призвал к себе Савелия – управляющего и, отойдя с ним в отдаленную темную комнату, не вдаваясь в подробности, сказал, что за ним могут приехать из тайной полиции, и коли так случится то, если станут расспрашивать, нужно говорить, что барин по приезде занимался счетами и больше ничего не делал. И ни слова о пребывании в библиотеке. Савелий вытер лицо платком, но расспрашивать ни о чем не решился, побожился все исполнить в точности. Степан Васильевич велел подать ужин и пошел в столовую. Управляющий перекрестился на икону в углу, которой в темноте не было видно, и заторопился следом. Пережевывая странно безвкусную пищу, князь думал о том, что завтра до рассвета отъедет в Петербург, а нынче нужно забыть обо всем и выспаться. Совет Омара Хайяма: «… жадно пей вино», - вполне уместен, если не принимать его слишком буквально, ибо «жадно пить» русский будет совсем не так, как перс, или таджик. Бокал же вина будет очень кстати. Завершив трапезу, Степан Васильевич обрадовал Илью распоряжением о завтрашнем раннем подъеме и ушел в опочивальню, где сумел-таки расслабиться и уснуть, слушая бубнивое роптание камердинера о безжалостной неугомонности барина. Суетиться, однако, Илье на этот раз особо не пришлось, поскольку с первыми проблесками рассвета въехал в Калугу в черной карете Александр Иванович Шувалов – как сказали бы в наше время, первый зам главы Тайной канцелярии. * * * Паша, Есения и Федор приехали в лагерь в сумерках. Рассказали Кондрату о поездке, поужинали печеной картошкой и пошли спать. Утром Пашка должен ехать домой, сообщить хозяйке о том, что ее поручение выполнено. Мальчик очень хотел еще пообщаться с новыми друзьями. Но Федор был категорически против и выпер его из их с Сеней палатки. Поэтому ночевать Паше пришлось под открытым небом. Он долго не мог заснуть. Так много невероятных событий случилось в его, до последнего времени такой незатейливой, однообразной жизни. Паша думал о том, как заблуждаются люди насчет разбойников, что он, пожалуй, остался бы с этими вольными людьми, если бы дома не ждала его матушка. Он смотрел на небо. Зачем Господь рассыпал по небу столько огней? Не иначе, как на радость маленьким, грешным людям. Таким, как он – Паша. Чтобы помнили про благодать… Глаза мальчишки начинали слипаться. Звезды над ним плыли, кружились в хороводе, вроде бы шептали что-то, чего он не мог разобрать. Вдруг яркие огоньки начали лопаться с сухим треском. Как сучья ломаются. И гаснуть одна за другой. Паша испугался, что наступает конец света, пристальнее стал приглядываться и открыл глаза. Качались слегка черные ветви деревьев на фоне темносинего неба, по-прежнему, усеянного звездами. Но сухой треск изредка раздавался с разных сторон. Паша оглянулся и обомлел: через лесную чащу на них отовсюду надвигались огни – желтые и страшные. Мальчик собрался с духом и мышью на четвереньках шмыгнул в палатку Федора и Есении. - Там, огни..! Повсюду…, - задыхаясь крикнул он, тряся кого-то за найденную на ощупь ногу. В темноте вскинулись, забрыкались, выпутываясь из одеяла. Рука Федора отодвинула полог, в просвете мелькнула его светловолосая голова. - Облава! – взвизгнула Сеня. Полог упал. -Вылезайте с другой стороны и живо в кусты! – крикнул Федька. - Нет! – воскликнул голос Есении. - Сказал, живо! – рявкнул Федор. И Паша скорее почувствовал, чем увидел, что в палатке произошло крупное перемещение – это Федя грубо дернул Сеньку и толкнул к противоположной, глухой стороне палатки. Девушка больше не возражала. Федя уже вылезал наружу, где в мгновение начался дикий шум, состоявший из треска, глухих стуков, брани, воплей и воя. Пашка кинулся к Есении. Они, приподняв край завесы, выползли из палатки, оглянулись. Кругом шла резня, но на них никто внимания не обратил. Пользуясь моментом, девушка и мальчишка, уползли пластунами в тень деревьев, окружавших лагерь и наблюдали за происходившим. Нападавших было не больше, чем разбойников. Но те были не готовы отразить нападение. Многих вытаскивали сонными. Кого связывали. Сопротивляющихся кололи ножами и острыми кольями. Раздавались и выстрелы. - Кто они? Что им нужно? – в ужасе шептал Паша. - Облава..,, - сдавленно ответила Сеня. Она искала глазами Федора и никак не находила. Но он неожиданно появился, отделившись от толпы дерущихся, и побежал прямо в направлении своих друзей. Через растрепанные, развевающиеся волосы просвечивал свет множества факелов и костров, в которые превратились палатки. Вслед ему кинулся крупный мужик. – Врешь, не уйдешь! – заорал он и всадил в спину убегавшему здоровенный кол. Светловолосый разбойник издал звериный крик, упал и начал грести под себя землю. Сипло завизжала Есения и рванулась в сторону бойни. Пашка вцепился в нее. – Сеня, не ходи! Сенечка, не надо! – рыдая, кричал он. – Ты не поможешь, уже… Пошли отсюда. Девушка обмякла и позволила себя утащить подальше от страшного места. У большого дуба Сеня упала на колени и долго плакала, прижавшись к его стволу. Паша молча гладил ее по черным кудрям. Перед рассветом разбойница оторвалась от дерева, огляделась в сырой серой дымке. – Пойдем, я выведу тебя на дорогу, - бесцветным голосом сказала она Паше. Она не знала о том, что примерно в это же время на место их сожженного лагеря привезли Иллариона Модестовича. Долговязый помещик, прижимая к носу расшитый платок, прошел по пепелищу. Разглядывал трупы разбойников. Удовлетворенно кивал головой. - Спасибо, Тимофей Гаврилыч, - сказал он ходящему за ним следом полицейскому. – Отомстил ты за моего Климушку. Барин наклонился и потянул с головы пригвожденного к земле разбойника светловолосый парик. – Мерзкие шуты, – разгибаясь, с отвращением произнес он, - а ведь мальчик хотел открыть театр…, - и отер платком слезу с глаза. * * * Она узнала его не в первое мгновение. Зато сразу зашлось, защемило сердце. На шатком табурете перед следователями сидел человек, весь окровавленный. Кровью была пропитана рубаха, наброшенная на ссутуленную спину, кровь была на безвольно обвисших руках, на непонятного цвета, спутанных волосах. Голова и вся фигура мелко раскачивалась и подергивалась в такт шумному, судорожному дыханию. Обращенный к полу, небритый профиль был болезненно знакомым. Узнала. Но боялась поверить. - Ваня? – прошептала Наталья Федоровна, моля Бога, чтобы человек не откликнулся, чтобы оказалось это наваждение ошибкой. Но сидящий на стуле, вздрогнув, обернулся, упал с табурета на колени: то ли ноги подкосились, то ли не осмелился подняться в рост. - Мама! Матушка! – хрипло воскликнул Ваня, вытягиваясь к ней. Теперь она видела его лицо, распухшее, сизое, белки глаз сплошь красные. Ему можно было дать лет сорок, но выражение детское, беспомощное. - Сынок, - Наталья Федоровна кинулась к нему но, только и успела коснуться пальцами влажных волос. Ее дернули назад, оттащили. - Ну, хватит! – крикнул Ушаков. – Теперь к делу. Когда и вторая пытка Ивана Лопухина оказалась такой же безрезультатной, как и первая, великому инквизитору пришла в голову гениальная мысль: устроить ему, только снятому с дыбы, очную ставку с матерью. Должны же они при этом расчувствоваться. И если не Иван, то Наташка непременно добавит что-нибудь интересное к прежним показаниям. - Мама, помоги мне, - шептал Ваня, глядя в ее сторону, измученный, изможденный, лицо его жалобно кривилось. - Помоги мне, - повторял он, и столько было отчаяния и надежды в его голосе. - Все будет хорошо, Ванечка, все будет хорошо, - отвечала она тихо, ласково, стараясь не показать ему смятение и боль своего сердца, свое отчаяние. А сама отчетливо поняла, что хорошо уже не будет. Все ее существо рвалось к израненному ребенку. Защитить. Не позволить. Вот, метнулась к нему, обняла, прижала голову к груди, закрыла собой… . - Отвечай на вопрос! – Через звук бьющегося в ушах пульса услышала она злобный окрик, резко обернулась к судьям. Табурет качнулся под ней. Три мерзкие рожи. Вскочила на стол, вцепилась в горло сидящему в центре Ушакову… . Нет лучше: пальцами в глаза, пусть нестриженные обломавшиеся ногти вонзятся в гадкую, студнеобразную массу, а зубами в нос, в пергаментную щеку. Разорвать. Загрызть… . – Я долго буду ждать?! – произнесла рожа. - Что вы хотите знать? – глухо отозвалась Наталья, глядя исподлобья. - Что ты можешь добавить к своим прежним показаниям? - Ничего. Все, что было, обо всем рассказала…, - она была напряжена, как будто одеревенела. - Так, давай по пунктам: кто еще, помимо названных лиц, бывал в вашей компании? – глядя в опросный лист, спросил Ушаков. - Больше никто. - Катерина Черкасская, Марья Наумова, Салтыкова Прасковья? - Они не в компании… . Изредка заезжали, но по знакомству… . Никаких…, - осторожно подбирая слова отвечала Лопухина, но ее перебил визгливый выкрик Трубецкого. - А сынок твой говорит, что бывали они у тебя завсегда! Может он врет? Так мы переспросим! – с явной издевкой спросил он и мотнул головой в сторону Ивана. Наташа посмотрела на сына, он, как и в первый момент, когда она увидела его здесь, смотрел в пол и мелко раскачивался, только при этом еще дрожал. По щеке ее стекла слеза. - Нет, нет, - быстро сказала она слабым голосом, - не надо… . Он…, - она посмотрела в сторону, сжимая кривящиеся губы, - он правду сказал. – Опустила глаза. - В разговорах Ваших к повреждению чести Ее Величества кто из них участие принимал? – удовлетворенно продолжал Ушаков. - Такого ни за кем не помню. - Так, не помнишь. Но не отрицаешь, что такое могло быть? Наташа отрицательно помотала опущенной головой. - Пиши, - обратился Лесток к секретарю, - «не отрицаю». - О жизни Ее Величества в Царском селе разговоры вели? - С ними? - Наташа подняла глаза. - С ними или с не ними… вели или нет?! – раздраженно переспросил инквизитор. - С ними нет, а вообще – да…, не помню с кем. - А откуда ты можешь знать, когда сама не бывала там? – строго вопрошал Ушаков. - Кто-то мне говорил, а кто не помню. - Опять не помнишь? А ты вспомни! – елейно сказал лейб-медик. – А не то, мы Иванушку поспрашиваем. Наталья Федоровна скрипнула зубами. – Да, он-то откуда может это знать? – со стоном обратилась она к судьям. - Мало ли, - улыбнулся Лесток, - вдруг вспомнит. Лопухина прикрыла глаза рукой, проглотила слезы. – Нет. Я вспомнила: от повара Василия, я о том слышала, - еле слышно произнесла она. - Откуда повара-то знаешь? Он ваш агент? – заинтересованно подключился Никита Юрьевич. - Да какой агент, - ответила Наталья Федоровна, глаз не поднимая, - он прежде поваром был у графа Левенвольде. Поэтому и знаю. - Вот, как славно, – как похвалу высказал ей Ушаков. – Сколько нового припомнила. А теперь ты еще подробно расскажешь нам о своем заговоре, кто из высоких чинов в нем участвовал и как Ее Величество извести хотели. Наталья сжала в кулаки ткань юбки. – Не было заговора. – подавшись вперед и глядя перед собой в пол, ответила она. - Получается, все-таки соврал нам Иван, – сказал Лесток. Наташа зажмурила глаза и закрыла лицо руками: «Это конец!». Она поняла, что загнали ее в угол, выхода нет. - Нет, не правда! – неожиданно для всех выкрикнул Ваня, который, казалось, не видел, не слышал и не осознавал происходящее. – Я такого не говорил, – сказал они тише, испуганно смотрящей на него матери. - Не говорил?! – с угрозой спросил его Ушаков. Ваня со страхом посмотрел на него, сжался, обхватил голову дрожащими руками. Но, трясясь и давясь слезами, сильно раскачиваясь взад-вперед, произнес еще несколько раз, - нет, не говорил. - Ошиблись Вы, Андрей Иваныч, - дрожащим голосом воскликнула Лопухина, силясь улыбнуться. – Не было заговора! Судьи переглянулись. Лесток что-то шепотом сказал Ушакову. - Ну, мы еще вернемся к этому разговору, - мрачно отметил Андрей Иванович и велел увести подсудимых. Лопухина, как в тумане, шла по темному коридору. Первое ощущение оглушенности прошло, осталась давящая боль в груди. Ее мальчика пытали, может быть, не один раз. Как она могла жить: спать, есть, думать о будущем, когда его мучили. Страшно мучили! – Думала она уже в камере. Как сердце не подсказало ей? Конечно, ночами снились кошмары, накатывали приступы отчаяния, но каждый раз она успокаивала себя. В то время как Ванечка… ! Обливаясь слезами, она мотала головой. Вспоминала его маленьким. Каждый раз, когда он разбивал коленку или ранил пальчик, он бежал к ней. И успокаивался у нее на руках. Он верил, мама всегда поможет, вылечит. А сейчас? Чем она может ему помочь? Как ему помочь?! Она металась по камере. «Им нужен заговор, это совершенно ясно. Может, выдумать для них заговор и «признаться»? Добром уже, все одно, дело не кончится. Пусть хоть быстрее завершится. Иначе, кто знает, сколько еще они будут добиваться этого «признания». А приговор? Да, наплевать им будет: признались мы или нет. Обратной дороги нет, они не отступятся. Значит лучше – раньше, к чему мучения. Но заговор… . Что значит признаться? Это значит - рассказать, что и как замышляли. А как я могла бы что-либо сделать сама – к Елизавете у меня хода нет. То есть выдумать сообщников, впутать других людей. Принести их в жертву, только чтобы избавить Ванечку от мучений? Сыночек, солнышко мое! Если бы я могла умереть и освободить тебя тем самым, не раздумывала бы. Но подставить ни в чем не повинных… . Кого тогда оговорить? Кого выбрать на заклание? Нет, так нельзя». Падала на колени, обращая взор к зарешеченному, мрачному, серому небу. Не шла молитва. Выла волчицей. Раздавленной змеей извивалась на каменном полу. Вскакивала, как безумная, кидалась к двери. Воображение рисовало сцены спасения. Она стучит в дверь, кричит. Пока не придет охранник, пока не откроет. Потом бросается ему в лицо, бьет, кусает, отталкивает и бежит… . Нет, надо еще взять ключи. Да, выхватывает у него из-за пояса ключи и бежит, отворяя все камеры. В одной из них ее сын! И с ним к выходу, на волю! Куда глаза глядят! Следом гонятся – не догонят… . Нет, лучше упасть на колени перед охранником, умолить чтобы вывел тайно. Обещать… . Что обещать?! Нет! Она соблазнит охранника! А когда он уснет… И еще много вариантов в том же духе. Но рвала на себе волосы, съезжая по стене. Все нереально. Нереально! Невозможно! Подтянув к груди колени, рыдала. Кричала, запрокинув голову. Уходилась Наталья Федоровна не скоро. Только когда адская головная боль истощила последние силы. Потом долго корчилась в приступе рвоты над смердящей отхожей кадкой. Не только пустой желудок, но и кишечник, казалось, готовы были вывернуться наизнанку, пока не извергли из себя остатки, съеденной накануне пищи. Потом, свернувшись калачом, лежала на скамье, то тупо глядя в стену, то заходясь плачем, от которого голову, будто бы зажатую в холодные тиски, распирало так, что возникало чувство разделения ее на черепки. «Наверное, в голове что-то лопнуло, и я скоро умру. И хорошо», - подумала Наталья, но только заснула тяжелым, бредовым сном. * * * Проснувшись, Наташа не могла вспомнить ни одну из тех бессвязных мрачных сцен, которые бессмысленным калейдоскопом наполняли ее сон. Головная боль не утихла, снова тошнило. Вокруг нее происходило нечто. Нечто мистическое. Стены то растягивались, то сжимались, как в кривом зеркале, каменная кладка, то и дело, расползалась в уродливые, ухмыляющиеся гримасы. Что-то похожее когда-то уже было. Скамья, на которой она лежала, раскачивалась, как лодка на волнах. Все тесное, горячее пространство вокруг было наполнено какими-то звуками: гулом, воем, стонами. «Кого-то пытают? Ваня!» - Она попыталась встать, но лодка дернулась и опрокинулась. И Наташа начала медленно погружаться в расплывшийся вязко-жидкий пол. «Как это может быть? – Какая разница». Сколько длилось погружение в дурнопахнущую каменную жижу, сложно сказать. Было оно неравномерным, то задерживалась она на одном уровне, то падала вниз, то кружилась на месте, была то головой кверху, то ногами. Иногда возникали голоса. Что говорили, не разобрать. Было постоянное ощущение какой-то душной облепленности. Вдруг чья-то рука коснулась ее лба, взяла за запястье. Наташа открыла глаза. Странно, но вокруг стало светлее. Разве после погружения в землю не должно быть наоборот. Все, по-прежнему, плыло и кружилось. Фигуры людей. Или только мерещатся: смазанные, кривые? Чей-то голос сверху (или снизу?) произнес: «Нервная горячка», и завыл, растянулся, исчез. И свет исчез. Остались только красные пятна. Кровь, везде кровь. Наташа попыталась заплакать, но, опускаясь вниз, так и не поняла, получилось у нее это или нет. Наталья Федоровна еще несколько раз пыталась осмотреться вокруг, но менялась только освещенность, никакой четкости, ясности не добавлялось. Пока не проснулась она в своей детской кровати. На белой кружевной постели лежали яркие пятна солнечного света. На шее компресс. У нее ангина. Конечно! Это от высокой температуры она бредила. А теперь уже почти выздоровела. Вся светящаяся в лучах солнца, подошла мать. Погладила дочку по волосам. «Просыпайся, доченька, пора», - жалостливо сказала она по-немецки и заплакала. «Почему ты плачешь, мама?» - спросила Наташа, также по-немецки, - «мне ведь уже хорошо. И не сплю я». – с удивлением добавила она. Но матери в комнате уже не было. «Просыпайся», - потребовал голос, не мамин, и, вообще, не женский. Но это и не голос отца. Да, и не девочка она уже. Она замужем, у нее у самой дети. «Ваня!» - Остро пронзило грудь. Наталья открыла глаза. Над ней высилась фигура Лестока. «Значит, не бред», - сдерживая вопль отчаяния, Наталья закрыла глаза. Но забытье не возвращалось. Насколько оно, мрачное, душное, зловонное, было все же лучше действительности. - Вот и хорошо. – твердо произнес Лесток. – Следите за ней теперь, чтоб ела и пила, как положено. А главное – беситься не позволяйте. – И, судя по шагам и хлопанью двери, он удалился. Наталья Федоровна хотела бы, никогда больше не очнуться, не открыть глаз. Как хорошо было бы, просто забыться, раз уже ничего нельзя изменить. Но она не могла не думать о сыне. Ни на минуту терзающие, неотступные мысли и видения не оставляли ее. - Есть пора, просыпайтесь. – равнодушно сказал караульный. Наталья не пошевелилась и не открыла глаз. Караульный нетерпеливо потряс ее за плечо и повторил фразу. - Я не хочу, - помолчав, ответила узница. - Что значит - «не хочу»! – В голосе появилось раздражение. – Велено, чтобы ела по часам. Самое время. Так что, давайте-ка! Он еще какое-то время пытался ее убедить, говорил, что нечего привередничать, мол, только хуже себе сделает, и каша, вон какая, хорошая, даже с маслом и сахаром! Другие заключенные и мечтать не могут. Что там заключенные? – Караульные такое не каждый день едят. Наконец, потеряв всякое терпение, он заорал, что, раз не хочет она по-хорошему, он накормит ее силой и попытался впихнуть ей в рот ложку с кашей. Но, поскольку рта подопечная не раскрыла, каша вылилась ей на щеку. Наташа отерла ее рукавом и отвернулась. - Так, значит! Ну, сейчас я принесу воронку и накормлю, как гуся! – Он, в ярости топая сапогами, пошел к двери. Наталья слышала, как со скрипом он закрывает дверь за собой, звенит ключами. Но запереть дверь охранник не успел. Кто-то заговорил с ним. «Да, жрать не хочет!» - гневно ответил караульный. – «Не знаешь, где воронку взять?». Опять неразборчивый второй голос и снова первый: «Такую, как гусей наталкивают». Второй, отвечая первому, открыл дверь, и Наталья расслышала конец фразы: «… сам попробую». - Наталья Федоровна, - позвал другой охранник. Голос был добрым, вежливым. Но вступать в разговор, а тем более, есть, все равно, не хотелось. Наташа никак не отреагировала. – Наталья Федоровна, это я Саша… Зуев. Помните? – шепотом снова позвал ее караульный. «Саша? Какой Саша? А, тот милый молодой офицер», - не сразу сообразила Лопухина. Она обернулась и посмотрела майору в лицо. Он улыбнулся. - Вот, слава Богу, - сказал он. – Давайте покушаем. Наташа покачала головой. - Пожалуйста, пожалейте, хотя бы меня…, - настаивал Саша, но не успел договорить. - А нас кто-нибудь жалел? Сына моего кто-нибудь жалел?! – со злостью и слезами воскликнула Наталья Федоровна. Майор, вздохнув, помолчал. - Я понимаю Вас, - сказал он и, перехватив гневный взгляд, поспешил заверить, - да, я могу Вас понять, поверьте. – У меня отец проходил по делу Волынского, - добавил он после короткой паузы, - и хоть в дружбе с министром и не был, всего лишь перекинулся когда-то с ним парой слов, а расправы не избежал… . Но я сейчас не об этом… . - А муж мой избежал, - неожиданно сказала Лопухина задумчиво, - хоть и продолжал у него бывать, когда уже все отвернулись. Понимал, надвигается буря, но не оставил. Дружба, говорил, не на время, а навсегда. – Закусила губу. – Он тоже здесь? – скорее утвердительно сказала, чем спросила. Саша кивнул. - Так, вот я о чем хотел сказать. Не сочтите за бессердечие, но я, все же, попрошу Вас поесть. Голоданием Вы сыну не поможете, а меня под монастырь подведете. Потому что кормить Вас, как гуся, я не смогу… и не позволю. И размыслите, разве лучше будет Вашим близким от того, что Вы себя голодом заморите? Нет, нет, не перебивайте. Я хочу сказать, что следствие рано или поздно закончится, и тогда вам будет важно, чтобы вы все были живы. Наташа страдальчески оглянулась вокруг: та же камера, но лежит она не на голой скамье, а на бугристом матраце, по-видимому, с соломой внутри, и такая же подушка под головой, да наброшено сверху тонкое, колючее шерстяное одеяло. Рядом со скамьей стул, и на нем пузырек с какой-то микстурой и миска каши. «Какая забота», - горько усмехнулась она про себя. – Хорошо я буду есть, но и Вы не сочтите за дерзость мою просьбу… . – Саша внимательно смотрел ей в глаза, лицо его не выражало протеста. – Я хочу знать, что происходит с моим сыном и мужем, - быстро и твердо сказала Наталья. – Иначе я просто не смогу есть. Офицер покрутил головой, глядя себе под ноги, потер лоб, снова обратил глаза к узнице. – Пусть будет так. Это запрещено, и если кому-то станет о том известно, мне не сносить головы, но я надеюсь на Ваше благородство. Наталья, приподнявшись на локте, схватила его за рукав, - Сашенька, я клянусь, что никогда и никто не узнает… и… дайте мне слово офицера, что не станете меня обманывать, - сказала она жарким шепотом, - какой бы… горькой не была правда. Он был серьезен, - хорошо, я даю слово, хотя в этом и нет необходимости: я не люблю лгать. Наталья изучающе вглядывалась в его глаза. Такое рассматривание вызывает чувство неловкости у любого человека и противоречит правилам этикета. Саша улыбнулся несколько смущенно, но взгляда не отвел. - Ну, как, можно мне верить? Надписи: «лгунишка», - на моем лице нет? Наташа, словно очнувшись, поспешно отвернулась. - Да, извините, я задумалась…, - растерянно произнесла она. Спустив ноги со скамьи, женщина села. Вид ее был жалок: волосы растрепаны, грустный взгляд больших глаз, окруженных нездоровой чернотой, измятая, грязная одежда. Сашу вдруг захлестнуло чувство стыда, не понятно за что. Стараясь отогнать наваждение и скрыть его от узницы, он напомнил о том, что пора есть кашу. Договор был заключен. Наташа, кивнув, взяла чашку. * * * Казематы Тайной канцелярии – каменные мешки в подземельях Петропавловской крепости. Даже в камерах, примыкающих к наружной стене и имеющих узкие окошки под потолком, заключенные сходили с ума от давящей тесноты помещения, от пустоты времени, когда, отравленные отсутствием смысла или хоть каких-то перемен, минуты и часы были равны по длительности, а дни и ночи сливались в единую бесформенную глыбу. Единственным средством, позволяющим сохранить человеческое лицо, могло стать упорядочение скудной жизни. Как можно упорядочить пустоту? – На этот вопрос графиня Бестужева дала ответ в первый же день заточения. Решение было простым: нужно придумать себе, как можно, больше занятий. Это нелегко, когда нет ни книг, ни бумаги с пером, ни рукоделия. Но кое-что все-таки есть: есть кадка с водой – можно умываться, мыть руки; есть гребень и заколки для волос – можно делать прическу; есть два метра пола и нары – можно делать гимнастику; в конце концов, есть стены – на них, если станет невмоготу, можно что-нибудь нацарапать. Важно помнить – каждое дело драгоценно, и выполнять его медленно, тщательно, извлекая все скрытое в нем удовольствие. Но главное в другом. Может быть, кто-то и думает, что у нее – узницы отняли почти все. Однако с ней ее душа, вобравшая и впитавшая в себя весь мир, когда-либо видимый. Когда-нибудь: вскорости или нет, - перестанет существовать, истлеет и станет прахом ее тело, но не может исчезнуть душа, как не может быть остановлена мысль. Человек мыслит всегда: наяву, во сне, в беспамятстве. Анна Гавриловна тяжело переносила беременности, которых у нее было четыре. И ей часто случалось впадать в обморок. Но и тогда мысль не прекращалась – она это чувствовала, хоть и не могла ничего припомнить. Возможно, это были только образы, не облеченные в слова. Но они были. Сомнений нет, душа ее останется и после смерти. Вот только останется ли она обособленной или сольется в единое облако с другими? Ведь это тело – земная оболочка – стремиться к обособлению, делит все на свое и чужое. Душа же ищет понимания, гармонии, единства. А может быть, души людей, завершивших земной путь, объединяются с Создателем? Тогда станут понятными все перипетии бытия, в том числе, и земного. Какой разной была до сих пор ее жизнь. Много счастья: родиться в знатной семье у любящих родителей, выйти замуж за яркого, сильного Пашу Ягужинского, родить детей. И горя немало – потери близких, отнятых смертью и политикой. И сколько суеты: стремление к радости, благополучию. В этом стремлении, не преступила ли она черту, за которую заступать нельзя. Взять хоть их брак с Пашей. Он начал оказывать ей знаки внимания, еще не развенчавшись с первой женой. Несчастная Анечка Хитрово – не ее вина в том, что была она безумна. Ухаживания Павла Анна Гавриловна отвергла, но мотивировала это тем, что он женат. Понимала ли она, что подталкивает его к разводу? – Положа руку на сердце – да! И более того, что лукавить самой себе, желала этого. Желала счастья себе, ценой страданий другой, и без того, несчастной женщины. Не за этот ли грех, запоздало наказывает ее судьба? Впрочем, разве остался бы Паша рядом с первой женой, если бы она – Анна Головкина, лишила его всякой надежды на взаимность? Вряд ли. Тогда в чем ее вина? Только в ожидании счастья? Но разве Господь не завещал людям быть счастливыми? И не стала ли она благом для той же Аннущки Хитрово, заменив ее детям мать? Со вторым браком тоже не все гладко. Как ни крути, а обратила она внимание на Мишеньку Бестужева, давно робко влюбленного в нее, только с мыслью об облегчении участи братишки. Думала, пофлиртует, добудет помилование для брата и легонько отвадит Михайлу Петровича от себя. И ведь ни разу совесть и не встрепенулась от такой игры с чужими чувствами. К счастью для Бестужева и для самой Анны Гавриловны, робкая нежность Михаила Петровича разбудила в ее сердце огонек, угасший со смертью Павла, казалось, безвозвратно. И снова улыбалось Солнце, и музыка играла в душе. – Недолго. Теперь бы не утащить его, милого, доброго, за собой в разверзшуюся под ногами пропасть. Что до нее – то к чему роптать на судьбу. Судьба была к ней добра и одаривала часто, когда сама она подарков и не ждала. Может быть, и в будущем еще будут светлые дни. В народе говорят, все что ни случается – к лучшему, ведь не исповедимы пути Господни. Такие мысли занимали и утешали Аню, и будущее уже не казалось беспросветным. * * * Тянулись долгие, неотличимые один от другого дни и ночи. Рядом с Натальей теперь неотступно пребывал кто-нибудь из караульных. Он должен неусыпно следить, чтобы она не повредила свою физическую сущность голодом или слезами. Лопухина вяло жевала безвкусную пищу, через тошноту заставляла себя глотать. Почти постоянно хотелось плакать, но, если бы и не запрещали, она не позволила бы себе этого при конвое. Однако никто не в силах контролировать, а, тем более, направлять мысли человека. А в мыслях ее было жутко. Некоторое спасение находила она в анализе. Нет, не ситуации – это слишком страшно, а своих чувств. Тогда возникали хоть и недолгие, но просветы относительного отвлечения. Удивлялась. Когда-то, кажется, очень давно…. А на самом деле, сколько прошло времени? Неделя? Месяц? Больше? – «Потом посчитаю. Будет, чем занять себя…». Так вот, была она совсем другая. И вся она тогдашняя, представляется себе какой-то ненастоящей. Все ее чувства, желания, печали. Даже ее тоска по Рейнгольду. Теперь она понимает, все было фальшивым. Хоть сама искренне тогда верила в свои страдания, но, на самом деле, как будто только играла в горе. А сейчас горе настоящее. И желания настоящие: не нужно ни красивого дома, ни нарядов, ни мужчин. Только бы вырвать у стервятников сына. Слезы наворачивались на глаза: «Господи, они ведь не только тело, они душу ему искалечили!» Но только бы вырваться, только бы…. Она вылечит, отогреет…. Единственным событием, вносящим ощущение какой-то динамики жизни, было дежурство Саши Зуева. Наталья Федоровна ждала, когда он придет и расскажет ей хоть что-нибудь о ее близких. Она считала дни. Саша дежурил через двое суток на третьи. Ждала и страшилась одновременно. При приближении пересменки ее охватывал ужас, который нужно было тщательно скрывать: не дай Бог, заметят другие караульные. Потом с бешеным биением в груди ждала, когда зайдет он в камеру, и, молча, смотрела в его глаза, натянутая, как струна. - С ними все в порядке, - шепотом сообщал майор, делая вид, что осматривает камеру. - Допросы были? – Ее шелестящий голос срывался, исчезал. - Только Степана Васильевича…, - тихо говорил Саша, а потом громко, - не положено! – И читая на ее лице немой вопрос, опять шепотом добавлял, - обычный допрос. - Как Ваня? – видя, что офицер собирается выходить, с мольбой шептала Наталья Федоровна. - Лучше, - бросал Саша на ходу и быстро выходил. Это все, что он мог сообщить Наташе, но это было самое главное. Правда, иногда начинали терзать сомнения: не обманывает ли. Но она гнала их прочь. Иначе невозможно жить. Саша не врал. К счастью не было необходимости. Он не знал, смог бы он быть честным при других обстоятельствах. Конечно, он дал ей слово, но, может быть, лучше добрая ложь, чем злая правда. Саша понимал, настанет момент, и ему нужно будет сделать выбор: честь офицера или сострадание. И, наверное, он бы выбрал второе, первое могло убить. Молодой майор хорошо это знал: его мать лишилась рассудка после казни отца, так, он потерял сразу обоих. Тогда нельзя было скрыть правду. Теперь решение будет на его совести. Вскоре такая ситуация возникла остро и неотвратимо. Караульные получили приказ, призвать палача в застенок и привести на допрос Степана Лопухина. Саша, несмотря на долгие раздумья, оказался не готов сообщить эту новость Наталье Федоровне. Благо, дежурили офицеры не по одному. Несколько человек караулили выходы из здания, а трое конвоировали заключенных, водя их на допросы и обратно в камеру, из них один должен был, по приказу лейб-хирурга, постоянно находиться у камеры, в которой содержалась Лопухина, и следить за ней через зарешеченное окошко. Саша, воспользовавшись своим положением начальника смены, оставил на этом посту капитан-поручика Карнаухова. Сам же ждал у допросной в надежде, что успеет придумать, как поступить. Степан Васильевич на первом же допросе понял, что участь их предрешена. Роль несостоявшихся заговорщиков им отведена давно, никто ничего менять не собирается, и вовсе не доказательства их вины нужны следователям. А остается им одно – достойно пройти уготованный путь. Степан не геройствовал. Он повинился, что презрел присягу и не принял пост губернатора Архангельска. Не стал он оспаривать и показания сына о разговорах, касающихся прав Елизаветы на престол. – Не признавал ее в наследстве к российскому престолу, потому что от императрицы Анны Ивановны удостоен быть наследником принц Иоанн, поэтому думал, что так и должно было статься. – Не имея никаких иллюзий относительно своего будущего, он пытался облегчить участь своих, не замешанных (слава Господу) в этом деле младших детей. – Мне в моей вине нет оправдания, - повинно склоняя голову, говорил князь, - всеподданнейше прошу милосердия только для малолетних своих детей. – Елизавета любит слыть милостивой и сама в себя такую верит – если просьбу внесут в протокол, может быть польза. Но никакого своего участия в заговоре, как и само существование такового, Степан не признавал. Держался вице-адмирал хорошо, не паниковал, хотя знал, за допросом последует пытка. И на дыбе вел себя, по возможности, мужественно. Довольно того, что, подвесив между потолком и полом, судьи полагают, будто разом лишили его и чести, и достоинства, и ждут, что станет он трепыхаться, как пескарь на удочке. Предел есть у всех. Но, пока способен он осознавать самого себя, князь Лопухин не допустит унижения большего, чем уже есть. Поэтому Степан старался сдерживать крик и, подавляя стон, говорил тихо, но внятно. Такое поведение обычно только злило судей и приводило к большей жестокости. Но на этот раз допрос шел вяло. Злости не было, охотничий инстинкт не желал просыпаться. Ушаков и Лесток попытались раззадорить себя, выкрикивая угрозы и обвинения, одно другого страшнее и нелепее. Усталость. - Сними его, - безразлично приказал лейб-медик, отворачиваясь к столу и вытирая рот платочком. Андрей Иванович, бессмысленно перекладывая бумаги, поднял глаза и встретился с ним взглядом: «Это все?» - прочитал в них Лесток. Всегда энергичный, веселый и беспощадный врачеватель как-то странно, прогулочным шагом, обошел вокруг стола и расслабленно уселся на свой стул, выпятив живот. Поразглядывал свои холеные пальцы со шлифованными, глянцевоблестящими ногтями, потом потер ими, словно стряхивая крошки. Повернулся к Ушакову. – А не произвести ли ему очную ставку с женой? – с наигранным оживлением спросил он, переводя взгляд на Степана, которого за неимением других указаний оставили стоять перед следователями. Секретарь, сидящий безмолвной тенью скраю стола, и, по долгу службы, внимавший каждому слову, поразился перемене, произошедшей в лице узника. Оно исказилось так, будто Степан Васильевич испытал сильнейшую боль. Ушаков бодро потряс колокольчиком, - приведите подследственную Наталью Лопухину, - повелел он караульным. Так, судьба избавила Сашу Зуева от бремени выбора, сделав все за него. Следуя в застенок, Наташа думала, что нет у нее больше сил, терпеть. Что еще приготовили ей судьи? Очную ставку? Пытку? Черт с ними – скорее бы конец. Какой угодно, только бы все закончилось. Всё. Увидев Степана, она остановилась, как споткнувшись, и разрыдалась, прижав ко рту руку. Наташа потянулась к мужу, но, замерев на долю секунды, порывисто закрыла лицо, уронив его в ладони. Неприбранные волосы обвисли слипшимися нитями. - Наташ, не надо, - голос был теплым и спокойным. Наташа посмотрела сквозь пальцы. Степан Васильевич улыбался ей. Она быстро согласно закивала, запирая слезы внутри себя, хватала ртом воздух, всхлипывала и шмыгала носом, но при этом распрямила плечи и гордо вскинула голову. - Проходи, не стесняйся, - ворчливо повысил голос глава тайной канцелярии. Начало очной ставки ему перестало нравиться. Наташа села на указанный неудобно высокий табурет, выпрямилась и, силясь улыбнуться, обернулась к Степану: «Ну как?» - «Умница», - улыбнулся он ей. «Проклятые упрямые идиоты», - с досадой подумал Лесток, - «опять все впустую». И был прав. Нудная и безрезультатная рутина. Допрашивали по пунктам, искали противоречия в показаниях. Необходимо уличить их во лжи, чтобы дальше развивать дело. Найти трещину, которая позволит разорвать стройную согласованность объяснений и даст судьям большую свободу трактовок. Ведь пока что, чем больше людей допрашивали, чем свирепее лютовали, тем плотнее становилась картина. А вот для вписывания заговора места в ней становилось все меньше. Попытались поймать на том, что Наталья призналась о разговорах с де Боттой в присутствии мужа, а Степан это отрицал. Если в этом врут, значит нельзя верить и всему остальному. Но наглая подследственная неожиданно быстро нашла способ сгладить и эту мелкую неровность. - Да…. Да, это правда, - слегка заикаясь, объяснила она, - я говорила с маркизом о его планах при Степане Васильевиче, но по-немецки…. А он не понимает по-немецки. «Дрянь!» - желчно плеснулось в голове Никиты Юрьевича. Но только засопел он, на этот раз, разъяренно и не кинулся. Наталья Федоровна удивлялась сама себе: какой ясной стала голова, несмотря на то, что прочно засевшая боль только разрослась при виде мужа. Как ни показывал он себя бодрым и спокойным, но печать недавних истязаний не скроешь. Вызвали на очную ставку к Лопухиным еще и Путятина. Старик корявой рукой вытирал слюну с трясущихся губ, со слезливым негодованием твердил, что все показал, как на духу. Но чета Лопухиных мягко и неуклонно отрицала его слова, объясняя их старческой тугоухостью свидетеля и его домыслами на счет их, обрывочных и имеющих совершенно иной смысл, высказываний. - Говорили ли о непорядках в стране? - Говорили. О плохих дорогах, что и в Москву не всегда без поломки колес доедешь, что там вспоминать провинцию…. О том, что разбоя много стало…. - О министрах-злодеях говорили? – грубо прерывали следователи. - Слова такого не говорили, – отвечал Степан Васильевич. – А только сожалел я, что не о всех непорядках Ее Величеству докладывают. Если бы все ей знать, так лучше бы было. - А о том, что Ее Величество для пьянства в Царское село ездит?! – раздувая жилы на шее орал Ушаков. - Никогда такого сказано не было, – отзывалась Наталья Федоровна и предполагала аккуратно, - князь, вероятно, недопонял. Случалось мне говорить о том, что среди лакеев в Царском селе немало пьяниц… - Врешь, гадина! Все врешь! – взвивался Трубецкой. - Говорю, как было. – Наталья упрямо хмурила брови и смотрела из-подо лба. Так же и в остальном. - Не надо было их вместе сводить. Видите, как спелись, собаки! – обвинил своих коллег Никита Юрьевич, когда заключенных увели. - Да им что в лоб, что по лбу, - в сердцах махнул рукой Ушаков и проворчал, - натура. В камере Наталья думала о муже. «Ты прав, Степушка, прав. Что бы я без тебя делала? Нельзя раскисать, как бы ни было плохо. Я возьму себя в руки. Обещаю…». Когда майор Зуев сменил Карнаухова возле ее камеры, то был немало удивлен ее просьбе. - Сашенька, нельзя ли немного теплой воды – волосы вымыть. - Вообще-то не положено…, - озадаченно он почесал макушку под париком. – Но хорошо. – Дружелюбно моргнул глазами. – Постараюсь для Вас сделать. Только воды будет не много, и мыться придется над отхожей кадкой. Через час он принес горячей воды и всунул в руку арестантки совсем уж преступный крохотный кусочек мыла. – Только, если заметят, то Вы мылись холодной водой! Наташа вымыла волосы, долго их расчесывала, пока не высохли. Потом никак не могла заснуть, терзаясь мыслями о тяжелой участи своих близких и своей в этом вине. А в это время Ушаков, Лесток и Трубецкой решали, как действовать дальше. И решили, что им осталось последнее средство, чтоб вытащить дело из болота на нужную дорогу. Наступил следующий день. * * * После очной ставки с Ваней, его красные от полопавшихся сосудов глаза, распухшее лицо и окровавленная рубаха виделись ей, стоило прикрыть веки. И думалось, что все, что происходит с ней самой, уже не имеет значения. Но сейчас Наталья Федоровна остро ощутила, насколько ошибалась. Могучего телосложения бородатый палач подошел к ней. - Ну, что, барыня, спину заголять надо, - спокойно сообщил он ей. – Платье сама снимешь, или его порвать? Она бросила на него переполненный страхом взгляд, опустила голову, судорожно сглотнув, мотнула ею. - Сама, - попыталась она ответить, но голос изменил ей, получился только невнятный хрип. Дрожащими, отказывающимися подчиняться руками расстегнула гродетур, развязывала шнуровку нижнего платья. Чувствовала, как в груди под ложечкой разрастается копошащийся мохнатый ужас, тянет к горлу холодные, тощие лапки. Кат сдернул с плеч лиф платья, разорвал сзади тонкую ткань исподней рубашки, и мохнатый зверек тут же обхватил когтистыми пальцами обнаженную спину. Наташа была уже не в силах унять дрожь, сотрясавшую тело. Дыхание ее было прерывистым, зубы иногда постукивали друг о друга. Заплечный мастер привычным движением завел ее руки назад, продел в хомут. Веревка сдавила их. Взгляд смятенно скользил по каменному полу. Происходящее казалось кошмарным наваждением, которое должно закончиться. Невозможно, чтобы это происходило на самом деле! Но пробуждение не наступало. Непреодолимая сила тянула вверх связанные за спиной руки. В руках, в плечах возникла боль. Наташа рефлексивно наклонилась вперед, но это принесло лишь секундное облегчение. Боль нарастала. Наташа поднималась вверх на цыпочки. Ноги оторвались от пола, захрустели выламываемые кости. Она, что есть силы, зажмурила изливающие потоки слез глаза, но стало невмоготу. Истерический крик заполнил комнату, запутался в каменных сводах. Ушаков подошел к ней, задавал вопросы, но Наталья не слышала и не разбирала его слов. Она всегда жила в атмосфере роскоши и заботы. Родители, няни, камеристки лелеяли ее словно оранжерейный цветок. Даже в самых страшных мыслях не могла она представить себе такую муку. Нет, ей было известно, что в застенках скрипит дыба, свистят кнуты и источают жар раскаленные угли, она видела снятых с виски сына и мужа, но то страдание, которое все это несет с собой, было за пределами воображения. Жгучая боль в вывернутых, растянутых суставах ошеломила, лишила способности понимать вопросы следователей. Ушаков поморщился. - Опусти, - приказал он палачу. Ноги коснулись пола, но колени безвольно подкосились. Как тряпичная кукла опустилась Лопухина на покрытый коричневыми пятнами пол. Беспрерывный крик сменился рыданиями. Инквизитор склонился над ней. - Теперь ты имеешь, что добавить к своим прежним показаниям? Ты признаешь, что замыслила государственный переворот? Наташа подняла заплаканное лицо, отрицательно покрутила головой. Дальше последовало продолжение кошмара. Он был тем страшнее, что, упав на пол, она допустила мысль о том, что пытка окончена. - Что ж, продолжим, - брызгая слюной, прошипел Ушаков. – Поднимай! – крикнул он заплечным мастерам. Один из них потянул веревку, поднимая жертву, а другой плеснул ей в лицо ледяной водой. Наташа задохнулась, крик прервался, а взгляд обрел осмысленное выражение. - Говори, дрянь! – Подскочил к ней Трубецкой. – Замышляла против государыни? С кем хотела осуществить? Когда? Как? Если не сама, то кто? Бестужевы?! Наташа чувствовала, как возвращается отхлынувшая от острого холода боль, ее искусанные губы растянулись. - Нет, - крикнула она вопленно, - не замышляла! Ни с кем! Никогда! Не замышляла! Не замышляла! – уже в истерике, срываясь на визг, кричала пытаемая. Она исступленно мотала головой. Глаза стали безумными, немигающими. Никаких новых показаний судьи не добились. - Ни к чему нам, чтоб она сейчас умом тронулась, - сказал Лесток, и кнут в ход не пустили. Привели к допросу с пристрастием Бестужеву. И снова ничего для себя полезного не получили. А на следующий день прусский посланник в Петербурге Мардефельд писал письмо своему господину и с негодованием сообщал: «Русские творят страшные зверства в связи с делом Лопухиных. Офицеры, караулившие арестантов в крепости, рассказывали, что их подвергли невероятным мучениям. Говорят даже, что Бестужева умерла под кнутом». * * * Ушаков уже давно был страшно утомлен всем этим «делом Ботта». Тяготило не столько то, что обвиняемые были невиновны, сколько то, что были они совершенно безопасны, безвредны. А тех, в кого метили, так и не зацепили. И нет куража, радости в работе нет. - А что, Герман Иваныч, - предложил он на исходе дня Лестоку, - может, хватит нам топтаться в этом деле. Показания, конечно, не совсем те, что надо, но если подать их в нужном виде…. Кое-кто, если не эшафот, так подальше от Петербурга точно уберется…. Лесток долго не отвечал. Ходил перед Ушаковым из угла в угол кабинета в верхнем этаже. – Как же это…, как же…. – Сокрушенно он держался за подбородок. Но вдруг остановился, повернулся решительно. – Будь по-твоему, Андрей Иваныч, попробуем, – согласился он и неожиданно, глядя на сухие, синюшные губы Ушакова, подумал, что великий инквизитор скоро покинет свое ведомство… и не только его. – Завтра соберем комиссию. Будем заканчивать…, - добавил медик. * * * Анна Гавриловна очнулась в камере. Пробуждение было мучительным. Но была в характере графини одна особенность: обладая легким, покладистым нравом, чувствительная и беспечно-веселая в обычной жизни, в критических ситуациях она внутренне подбиралась, становилась сдержанной и твердой. Она и на дыбе, превозмогая адскую боль, смогла остаться рассудительной и логичной в ответах. Не сдержалась Анна только в том, что позволила себе выразить свои чувства. - Ваша жестокость не будет оправдана, – сказала она, глядя в глаза Лестоку. – Я не стану возводить напраслину на себя и других. Лесток удивленно поймал себя на том, что не знает, куда пристроить взгляд, но быстро погасил глупое смущение. – Вы сами, сами нас к этому принуждаете, - он изобразил сожаление холеным лицом, - если бы Вы не упорствовали в своем запирательстве! Повинитесь – этим Вы облегчите свою участь. Бестужева молчала. - А не кажется ли вам, что она не прониклась изумлением ко всей ситуации?! – сумбурно выкрикнул Трубецкой, с рвением глядя то на Ушакова, который до этого углубленно изучал листы дела, то на Лестока. Подсудимая была родной сестрой покойной жены Никиты Юрьевича, что его сейчас сильно заботило: не дай Бог, заподозрят в сочувствии! Коллеги услышали его. - Возможно, ее собственной тяжести недостаточно, - шепнул Лесток Ушакову. Тот подал знак. К ногам Ани привязали тяжелое бревно. С сухим треском разорвались, не выдержав нагрузки, связки левого плеча. Женщина потеряла сознание. Палач отнес ее в камеру без чувств. У караульных и до этого от женских криков ныло под ребрами. От этого само собой сложилось представление о смерти подсудимой под пыткой. Таким образом, и родились слухи, о которых писал своему королю посланник Мардефельд. Но Анна Гавриловна не умерла. Теперь она с трудом села на лавке. Левая рука висела, как плеть. Не только пошевелить ею было невозможно, любые, даже пассивные перемещения причиняли невыносимые страдания. «Нужно что-то делать», - подумала Бестужева. Она наклонилась. Правой, хоть и ограниченно, но все же, действующей рукой и зубами оторвала полоску ткани от подола нижней юбки. Завязала края в узел, в получившийся хомут продела больную руку, оттянув его кверху, просунула голову. Так, подвешенная на шее, рука была менее подвижна. Но этого было не достаточно. Оторвав еще один длинный лоскут, Аня обмотала его вокруг себя, предварительно расстелив на нарах. С третьей или четвертой попытки удалось завязать и стянуть повязку, прижимающую руку к телу. Уперевшись лбом в холодную стену, Аня тяжело дышала, как после долгого бега. «Теперь нужно отдохнуть», - подумала она, медленно опускаясь на гнилые доски. Но, полежав немного, снова, стиснув зубы, встала, подошла к кадке с водой, намочила тонкий, уже довольно грязный платочек и приложила к поврежденному суставу. Так, ей удалось заснуть. Она понимала – силы ей еще понадобятся. * * * Уже на следующий день организовали генеральное собрание Сената для вынесения приговора. Собрались влиятельные мужи. Камзолы расписаны искусно золотом и серебром, камни драгоценные нашиты. Как на бал! Разговоры, однако, не праздничные, серьезные: злейших врагов государства судить собрались. Ушаков долго зачитывал доказательства преступления. Потом встал Лесток. Лицо каменное, суровое. Окинул всех строгим взглядом. У чиновников волосы под париками зашевелились. - Преступники эти на святое замахнулись, тяжелейшее злодеяние из всех замыслили – цареубийство! И, сдается мне, в лютой злобе своей, - повышая голос, он сверлил бесстрастное лицо согласно кивающего ему Алексея Бестужева, - не выдали они всех подельников! – Он сделал паузу, но вице-канцлер ни лицом не дрогнул, ни заерзал, ни глаз не опустил. – Потому наша задача – наказать их примерно! Чтоб никому повадно не было! – Лесток впечатал кулак в столешницу, вмятины образовались в лакированном дереве от алмазных, изумрудных, рубиновых перстней. – Что думаете, господа? – сбавляя тон, вежливо спросил он и, откинув полы, сел в кресло. - Смертию их казнить! – нахмурившись, сказал Замятнин. - Это даже не обсуждается! – воскликнул Трубецкой. – Вопрос в том, какой должна быть им смерть? – Он в гневе тряс головой, пена летела с губ. Вытер их желтыми пальцами. - Думаю, главные заговорщики заслуживают четвертования, – решительно заявил сенатор Новосильцев. - Им и колесования мало! – крикнул Гессен-Гомбургский. - Языки им пред тем вырвать. - Прошу не понять меня превратно, - осторожно попробовал возразить Голицын, - но, учитывая, что главные заговорщики – женщины…, - он окинул присутствующих взглядом, ища поддержки. – Законодательство ведь не предусматривает подобного случая. Не стоит ли, смягчить наказание и, скажем, обезглавить их… - Он уже сожалел о своем порыве. – Ведь они не успели учинить никакого насилия… - Неимение письменного закона не может служить основанием для смягчения наказания! – Взвился со своего места яростный Гессен-Гомбургский. – А кнут и колесование в подо-обном слу-ча-е, - он, будто дразнясь, покрутил головой, - должны считаться самыми легкими казнями. - Истинная правда, – поддержал зятя Никита Юрьевич. Так и порешили. Поспорили еще об указании маркиза Ботта в приговоре. Лесток и Трубецкой требовали напрямую назвать его злодеем, другие опасались разрыва между державами. Победу одержали ревнители неприкосновенности внутренних интересов. Ботту назвали-таки преступником. Быстро состряпали бумагу. - Есть ли среди присутствующих несогласные с сим решением? – елейно поинтересовался довольный Лесток. Рвущихся на эшафот не нашлось. Бумагу подписали все. И в числе первых – Алексей Бестужев. А также одобрили сентенцию трое высокопоставленных представителей духовенства: троицкий архимандрит Кирилл, суздальский епископ Симон, псковский епископ Стефан. |