Тяжело в лесу зимой приходится: и холодно, и голодно, мороз жмёт, ни на миг не отпускает. Даже вековые сосны и те от него стонут. Кажется, не вмёрзни они в землю могучими корнями, стали бы от холода притоптывать да прихлопывать заснеженными лапами, а то вовсе бы в пляс пустились. А голодно-то как? Белый свет не мил. Сидит под сосной голодный волк и думает горькую думу: – Нет никого несчастнее меня на целом белом свете: лоси кору осиновую гложут, кабаны желуди, да корешки разные из-под снега выкапывают, клесты да белки шишками промышляют, медведь тот и вовсе спать до весны завалился, одному только мне не отвёл Господь иного пропитания кроме мяса. А где его взять мясо-то? Уже неделя на исходе, как на зубах кроме снега ничего не было. Тут прыгая с ветки на ветку, осыпала волка пушистым снегом белка. Задрал волк к верху морду – высоко белка сидит, не достанешь: – Хорошо тебе, вертихвостка, скакать на сытый живот, а тут ещё день- два ослабну вовсе и умру, где-нибудь в овраге. Ну и сиднем сидеть ничего не высидишь, пойду пображу по лесу – волка ноги кормят. Выскочил из кустов заяц – нос к носу с волком столкнулся и какое сальто вывернул, что всего волка снежной пылью припорошил. Лязгнул волк зубами – промахнулся, увернулся косой. Попробовал было догнать – куда там, провалился в сугроб по самые уши. Вот она волчья доля! Нет в лесу удачи, пошёл волк на поля в надежде, хоть мышами поживиться – тщетно, не даётся добыча в зубы, как заколдованная. Набрёл к вечеру волк на крестьянский хутор. Пахнуло на него жилым духом, чуть было слюной не подавился. Собаки его учуяли, залаяли, заметались по двору. – Вот кому жизнь, – позавидовал волк, – Ни забот, ни хлопот, а вся работа – на ветер брехать. Наймусь-ка я мужику на службу, где наша не пропадала. Подошёл волк к воротам, что тут началось: скотина в хлеву забесновалась, псы с цепей рвутся. – Цыц, вы! – говорит волк, – Полно глодки драть, я с миром пришёл. Вышел на террасу мужик. – Здорово, хозяин! – Здорово, разбойник! – Был из меня разбойник только весь вышел. Пришёл к тебе на службу наниматься. – За твою службу давно твоей шкуре у меня на печи лежать положено, не ты ли у меня по осени бычка зарезал? – Я! Только бычка твоего всё одно не вернёшь, а со шкуры моей тебе особого прока не будет: шрам на шраме, то с кабаном не поладил, то медведю дорогу не уступил, да и твоя картечь дважды задевала. Да и чести тебе моя шкура не сделает – ни охотой ты её добудешь. Почесал мужик бороду и говорит: – Что ж, служи! Береги хозяйское добро – будет тебе и суп с убоиной, и хлеба добрый ломоть, и солома свежая на подстилку. И началась волчья служба. Нанялся, что продался: хорошо ли плохо, а терпи – уговор дороже денег. Кормит хозяин хорошо, будку новую для волка поставил, кованую цепь с ярмарки привёз, и племенной бык такую не порвёт, только ребятишкам своим строго настрого запретил к волку подходить, он хоть и на службе, а всё ж зверь лесной, с обострённым чувством самолюбия, не по нраву ему могут быть детские забавы. Поправился волк телом: ест власть, спит вволю, казалось бы, жизнь лучше и не надо, ан нет, напала на него проклятая тоска, всю душу выела. Нет от неё никакого спаса, особенно тихими лунными ночами. Лес родной снится и представляется он чем-то вроде земли обетованной, словно не в нём подыхал волк месяц с голоду. А тут ещё ошейник шею натёр, цепь кандальная за спиной звякает, в будке спать не привык – душно, а на улице луна с высоты взирает, свет струит золотой, мягкий, словно с укором спрашивает: «И на что ты свою волю променял?» Днём весь суета на дворе, сутолока, народ снуёт, скотина бегает. Смотрит волк на дымящийся в миске суп и кусок в горло не лезет. Подошёл к волчьей миски расписной кочет и принялся из хлёбова кусочки повкусней выбирать. Щёлкнул волк зубами, и полетели по ветру нарядные перья петушиного хвоста – краса и гордость наглого кочета, а тут, как на грех, хозяин на улице оказался: – Это ты как моё добро стережешь?! И познал волк нрав хозяйской плётки. Через себя переступил, но стерпел. Раз опять нашла на него ночью тоска – звонкая, пронзительная, волчья. Зарекался волк не выть по ночам, да на сей раз не сдержался и завыл-то в четверть сил, посмотреть, не разучился ли? Что тут началось: скотина, заметалась, замычала, заблеяла, птица переполох устроила, в окна биться стала. Вновь прошлась по волчьим бокам хозяйская плётка. Ближе к утру только все и угомонились. Позвал волк потихоньку хозяйского пса Барбоса. Подошёл к нему Барбос: – Чего тебе? – Ты помнишь в прошлом году, когда по малину с хозяйскими детьми ходил и на меня в лесу нарвался? – Помню. – А ведь мы в то время враждовали, и я легко мог бы тебя смерти предать. – Спасибо, что помиловал. – Я и впредь тебя не трону – перегрызи мой ошейник. – Да ты в уме ли?! Сам ведь на службу напросился. – Не по мне эта служба, Барбос! Отпусти меня на волю, иначе худо будет, не хочу я зла этому дому. Взглянул Барбос в волчьи глаза и бросил его в озноб ледяной холод, какой, что поджилки затряслись. Словно в полынью окунули. Перегрыз Барбос ошейник, перепрыгнул волк через забор и был таков. Бежит он заснеженным полем, овраги, лощинки перемахивает, не бежит, а летит, как птица. Играют на серебряном поле золотые лунные блики и как будто веселее сегодня луна смотрит. Понял волк, наконец, что не в миске с супом заключается звериное счастье и что ничтожна будка со свежей соломой по сравнению с той свободой, которой он теперь обладает. А свобода – это, братцы мои, такая вещь, что возлюбивший её, уже никогда не сможет вынести затхлый дух сытой неволи и ненавистное лязганье хозяйской цепи. |