Сердце Марины Повесть «Железку» бомбили: небо кипело от самолетных стай. Шли на восток поезда, теряя вагоны, людей; все, что было в вагонах, попавших под бомбы; горевших в кювете и на полотне. Груды металла, головни, пепел, запах крови и отгоревшей нефти — вот что было теперь на железной дороге. «Дорога объединяет людей!» — всегда думал Мирка. «Поэтому скашивать свой урожай, смерти-старухе, удобней всего на дороге!» — видел теперь. Этого лета он ждал. Шла четырнадцатая весна. Годом первой любви мог стать 1941-й. Строки стихов, вдохновляя предчувствием встречи с мечтой, легли на бумагу в начале марта. А в двадцать второй день лета, пришла война. Она отменила все: мечты, надежды и принадлежность людей друг другу. Даже себе, — видел Мирка, — люди переставали принадлежать. Уходили на фронт мужчины — кто спрашивал их матерей, жен, детей? И отец уходил. Никто не спрашивал маму, Мирку, сестренку. Маму переменила война. Мирка, с 22 июня, не видел ее улыбки. Только когда провожала папу... Она говорила: «Все будет Арист, хорошо. Не волнуйся за нас. Ты придешь, а они, — на сестру и Мирку, с улыбкой кивнула она, — повзрослеют. Представь…». Но это была не та, не такая, как до войны, улыбка. В ней мама прятала слезы. А плакала после, когда вместе с другими, уехал папа, на присланном из района грузовике… «Эвакуация, — печально вздыхала мама, слушая гром отдаленной бомбежки. — Заводы везут на Урал…». И у Мирки от этих слов, опускались руки, как и у мамы, и сердце щемило: он понимал, — это значит, что немцы придут и сюда. Иначе страна бы не увозила заводы, не уходила бы так далеко на восток. Гнали мимо деревни скот, из колхозов, которые были, наверно, уже под немцами. «Скоро будут и здесь!» — понял Мирка, когда им: группе подростков, с бухгалтером, во главе, поручили колхозных коней отогнать в Купянск. На станцию. А оттуда, может быть, поездом, увезут их в чужие степи, подальше от немцев. Пришла пора маме и сына-подростка, родную кровинку, собрать в дорогу. Милость войны заключается в том, что она, иногда оставляет выбор между потерей и расставанием. Не скользила ненужной каплей, слеза по щеке: судьба уводила сына прочь от войны. В кладовке был большой шмат копченого сала. Мирка видел, как колебалась мама, надрезав его ножом в одном месте, потом переставила лезвие и отсекла кусок для сына, в дорогу. Это было последнее из запасов. Мама с сестрой оставались одни. Их было двое, но Мирка видел — ему она отдавала большее… Впервые, уже не по-детски, по-настоящему, пожалел он маму. Остро, до слез. И не смог ничего сказать… — Мирон, — говорила она в напутствие, — ты уже совсем взрослый. Иди. Дай бог тебе доброй дороги! Может быть, это и к лучшему, сын… Неловко перекрестила, и не сказала, почему уходить — это лучше. Надеялась мама… Улыбалась, приободряя сына, а он видел: улыбка похожа на ту, с которой она провожала папу… — Все у нас хорошо будет, мам! Мы вернемся, с папой… — чмокнул ее мимо губ, в повлажневшую щеку, Мирка. Их было пятеро: ребята помладше; и бухгалтер, интеллигентнейший Игорь Миронович. Просто Мироныч — участник гражданской войны. На первом привале, он расстелил газету и выложил все, что имел съестного. — Ребята, — он обратился как к взрослым, — я предлагаю так: стол общий! Хотя, не обязаны… Мальчишки, также как он, развернули мешки, и Мирка вдруг понял, насчет «не обязаны» — шмат сала, который лежал в глубине его сумки, был самым большим и вкусным. «Мама», — вздохнул он, и выложил вкусность в «общий котел». — Картошку вареную, творог, молочное, — ешьте сейчас. Испортится. А это, — вздохнул Игорь Миронович, и выбрал, пройдя по съестному кругу, — Это мы будем есть экономя. Позже, а не сейчас. Шмат сала был самым нескоропортящимся, конечно, и был убран подальше и на потом… Мама вспомнилась Мирке, нож, коснувшийся сала там, потом там, — и привкус войны он почувствовал в хлебе, который ел. Сутки-вторые, шли под открытым небом, в пути. Война настигала. Гремела по следу, и обходила их справа, и слева. Ночами горели зарницы, какие бывают на севере и на войне. В холодеющем воздухе ночи, когда обостряется слух, они слышали лязг танковых гусениц. «Это, может быть, лучше…» — мама верила, что он уйдет от войны. А он думал теперь лишь о них: сестре и маме. Там были, скорее всего, уже немцы. Эта мысль холодила сильнее холодного воздуха. Лишь на первом привале, ребята: Витька, Сашка, Лешка и Мирка, порассуждали по-своему, по-мальчишески, о войне. — Зря мы идем! — сказал Витька. Он всегда рассуждал уверенно и на любые темы: привык, что считаются с теми, кто рассуждает вслух, и пусть не обязательно верно… — Чего? — усомнился Сашка. — А она скоро кончится! — Мы уводим коней, каждый день бомбят наших, — не согласился Мирка. Как соглашаться, когда тень одной самолетной стаи, целиком накрывала деревню? А летали и ночью. Витька пристально глянул на Мирку и вскинул руку, чтоб что-то сказать, но Леша его перебил. Он спросил Мирку: — Ты что, хочешь сказать?... — Да, ну вас! — пресек их Витька, взмахнул рукой, — Мы же не видим, — а наши туда, даже больше, чем эти летают! И танки их наши давят! Сталин, Буденный… они, да они еще! И мы на войну не успеем! — А ты что, хотел бы? — спросил его Леша. — Я? Да ты что? Я — хотел бы! Мирка хотел бы поверить Витьке — в Сталина, и в Буденного. Очень хотел бы. Но, самым мудрым был Леша: — Игорь Миронович, — окликнул он, — Игорь Миронович! Скажите, война скоро кончится? Игорь Миронович подошел, внимательно присмотрелся к ним, к каждому, и, подбирая слова, ответил: — Может быть, и не скоро… Ребята, переживаете, что не успеете? А ведь вы успели! Вы уже на войне: ведь мы выполняем задание партии и Главнокомандования. Поймите — серьезное дело! Может быть, и не скоро, но победа, конечно, — за нами! Вот это я точно скажу вам! А вклад свой в победу вы уже вносите! Ясно? На рассвете над ними, звеньями-тройками, прошли самолеты немцев. Не те, и не так, что летали армадами, каждый день, на большой высоте. Эти шли прямо над головами. — Штурмовики… — сказал Игорь Миронович. И с грустью, и как показалось ребятам, с тоской, посмотрел на них. Он понимал, что это не бомбовозы — это стервятники близкого, прифронтового полета. Они еще видели точки тройные у горизонта, моторы их были слышны, а в эфире, своим, пронеслось из штурмовиков: «Майн готт, там кони! Великолепные кони!». Их было двадцать. Это были хорошие, очень хорошие, не те, что работали в поле, — а племенные кони. Мирка, ребята, думать не думали о радиостанциях штурмовиков, а Игорь Миронович знал уже: всё, они уже обречены! Звенья штурмовиков еще пролетали дважды, но дети, со стариком во главе, перегоняли не танки, не пушки, и немцы не тронули их. Так же, как и вчера, прошла еще одна ночь в пути: с теплом от костра, и тянущим холодом заросившихся трав. И солнечный день обещали склонившие травы роса, и густой туман. Двигалось вверх, восходило солнце к своей высоте; глохли ночные звуки; таял лязг танковых траков. Время и свет изменяют звуки, рождают новые, но неизменно вплетает война в них суровую гамму тревожных предчувствий. Он только послышался: низкий, приглушенный рокот, да быстро настиг; прокатился окрест и взвихрился клубками пыли. Путников обогнали мотоциклисты. Десяток жужжащих машин, облепленных людьми в чужой форме, прыгали по неровностям поля. Первая мысль мелькнула: «Пьяные!» — трезвые врозваль и криво, как эти, не ездят. Но форма была чужая! Вот что случилось на следующий день, после облета штурмовиками. Они перерезали путь и остановили путников. Горланя, как на своей земле, в своем поле, солдаты попрыгали на траву, обступая путников и коней. Офицер, в фуражке и без автомата — перед ним расступились и смолкли, — обошел, как знаток, коней, притянул к себе морду красавца гнедого и похлопал его по шее. — Гут! — сказал он, — Зер гут! Хо-хо! — ладонь офицера трепала и гладила шею красавца. Безмолвно застыли путники. — Хенде хох! — отвлекся от шеи красавца знаток лошадей офицер, и махнул рукой в сторону старшего — Игоря Мироновича. Игорь Миронович в ту же секунду получил удар под лопатки стволом автомата: подсуетился кто-то из близко стоявших солдат. Все, настигла война! Жизнь зависла на кончиках указательных пальцев чужих солдат. Игорь Миронович поднял руки ладонями в небо. Мирка поймал на себе пристальный взгляд офицера. Вряд ли тот видел в ребенке врага, но Мирка ощутил к нему ненависть, которая, может всего лишь на миг, становилась сильнее страха. «Ну!» — сжалась, как на взводе, пружинка внутри, и сузились, как над прицельной планкой, зрачки у Мирки. Офицер осмотрел ребят, в отдельности от Игоря Мироновича. Страх под пристальным, испытующим взглядом, уловил у себя за спиной, в мальчишках, Мирка. — Гуляйт! — брезгливо махнул рукой офицер в их сторону, — Вон! А ты, — обернулся он к Игорю Мироновичу, — это, — подбородком повел он в сторону табуна, — все это к нам. В Рейх! Ты, рус, меня понимайт? Мальчишки, не сводя глаз с солдат, попятились: им дали волю. Ноги не слушались, чтоб обернуться спиной и ускорить шаг. Потом Мирка услышал всхлип и по шуму понял, ребята ускорили шаг, почти побежали. Немцы на них не смотрели. Мирка все не мог обернуться, и видел все. — Этот кони, — офицер стоял перед Игорем Мироновичем вплотную, и прямо в лицо, в упор, громко кричал, — собственность для Великий Рейх! Шпрехен? Туда! — показал он на запад, — Туда! Ты, и они — туда! Мирка не видел, какими глазами Игорь Миронович смотрел в глаза немцу. Не шелохнулся старик, как будто не слышал немца. — Я теперь твоя власть! — сказал немец и залепил старику пощечину. Игорь Миронович плюнул ему в лицо. — Швайн! — крикнул немец, выхватил пистолет, и трижды, прямо перед собой выстрелил — Игорю Мироновичу в живот. Игорь Миронович рухнул навзничь. — Шиссен! — кричал офицер, — Шиссен! — и пнул старика. Лязгнул затвор, подскочил солдат и, под мышку подняв рукоять автомата, в упор, дал длиннющую очередь Игорю Мироновичу в лицо. Вокруг, и немцу на сапоги, полетела кровавая пыль, вперемешку с белесыми клочьями, сгустками. Не стало лица — кровавое месиво. Со своего, побагровевшего в гневе, немец стирал плевок… Ребята бежали, Мирка обернулся за ними тоже, видя, в последний момент, что офицер показывает на них. Над головами ребят пролетел, порвал воздух горячий веер, прогремела во след автоматная очередь. И вмиг онемели рванувшие прочь фигурки. Мирка бежал последним, поэтому был теперь перед всеми своими, застывшими, также как он. Через мгновение в спину его впился ребристый сапог, и он слетев с ног, в полете сбил всех своих. Слетели, искрами из распахнутых глаз, непримиримость и ненависть, с которыми он, три минуты назад глядел в лицо офицера. Он чувствовал дрожь от страха, и только мышцы не смели трястись. Над затылком, казалось, еще не остыл автоматный ствол. В ноздри вползал острый запах пороха. Тот же сапог, тупым, гладким носком, но также больно, заставил Мирку повернуть лицо вверх. Надо ним стоял рослый немец. Увидев, что мальчику все понятно, немец жестом велел подняться: — Ком! Ком! — кивал он в сторону табуна и своих солдат. Под Миркой зашевелились мальчишки. В спину веяло страхом и горем, а в лицо смотрел черный, в оправе металла, зрачок автомата. Мирка увидел маму, сестру и отца, понимая, что его у них больше нет. Он поднимался первым, освобождая других: помедлив, все могут остаться вповалку здесь, на земле, навсегда. Стволом автомата солдат показал: туда! Они стояли перед офицером, с лицом до сих пор багровым, блестящим, влажным. — Арбайт! — сказал нам офицер, — Работать. Этот кони — туда! — показал на запад, — Этот, — пнул он Игоря Мироновича, — не понимайт. Вы понимайт? Вы понимайт? — с переспросил он. — Понимайт, — хрипло ответил Мирка. Таким было его, первое слово врагу. Офицер рассмеялся и похлопал на поясе кобуру. Минут через двадцать, погонщики, в сопровождении шестерых солдат на двух мотоциклах, погнали табун в направлении, указанном оплеванным, застрелившим Игоря Мироновича, офицером. Не разговаривали в пути, и боялись даже окликивать лошадей. На привале немцы поставили носом к носу, свои мотоциклы и на передках колясок разложили еду. А погонщикам, тот, что бил Мирку в спину и переворачивал сапогом, сказал: — Обедайт! — и махнул рукой в поле. В поле созревала картошка. Ребята растерянно переглянулись, а он, подняв палец, добавил, — А! — жестом, пальцами показал: «Побежите», — в воздухе, нарисовал автомат и прокомментировал, — Пу-пу-пу! У них было столько еды, что съесть ее запросто, вшестером они не смогли бы. Они смеялись и ели неторопливо, для вкуса, а не с голодухи. Один из них что-то показывал всем, и угощал. Мирка заметил, что это был тот, самый вкусный, его шмат сала — диковинка для сытых немцев… Погонщики неуверенно, на десяток шагов, углубились в поле. Не поесть, так прийти в себя, что-то понять, подумать. Да нечего оказалось думать — ничего и нисколько от них не зависело больше. Витька и Мирка копнули руками картошки. — На фига?! — оценил два десятка вырытых клубней Витька, и плюнул. Не шла в рот сырая картошка: голодной слюной щекотнула десна — и что с нее больше? Но Мирка, подумав, не согласился: — Нароем, ребята, давайте! Поля не везде, а эту — сварить потом как-то, испечь, мало ли? На Мирку глянули так же, как раньше смотрели на Витьку. И стали рыть картошку. После обеда солдаты, сытые и довольные, ехали дальше, поглядывая на погонщиков с любопытством: как, интересно чувствуют себя эти голодные русские мальчики в седлах? А дети гнали табун. От злости, голода, или уже потому, что привыкали быть близко к смерти — война есть война, — они осмелели. Стали покрикивать на лошадей и переговариваться в полголоса. Один из коней шел под седлом без всадника. Остановились вечером, загнав лошадей в ворота старого монастыря. Монахов или церковников, не было. Коней загнали в конюшни, добротные — как все церковное… Расседлали. А поить и кормить, видно, немцы взялись их сами. Погонщиков, не давая им осмотреться, согнали в подвал. Немец увидел картошку и рассмеялся. — Гут, руссиш аффе, киндер! — сказал он. Одобрил: «Хорошо, русский дурак, ребенок!»… — и захлопнув тяжелую дверь, загремел задвижками. — Как нарочно, помолиться сюда привели, перед смертью! Тьфу! — плюнул в сторону немца Витька. Он был самым смелым. «Точно, такой на войну сбежал бы!» — подумал Мирка. — Нет, — возразил Алеша, — завтра мы еще будем живы. — Да? — усомнился Витька. — Да, — Алеша кивнул. — Это еще почему? С нашим Миронычем видел, что сделали? — Видел. Это другое… Тут станции нет. — Станции? — грустно переспросил, не понимая, Саша. — Их начальник сказал: «Коней — в Германию!», — пояснил Алеша, — Это значит, что их будут где-то грузить в вагоны. Значит, погоним их до вагонов, до станции, и поживем пока… — Я сбегу! — сказал Витька. «Поживем пока…» — это не для него. Ну а кто не сбежал бы! Да как? Наверху слышалась только немецкая речь, рокотали моторы, играли губные гармошки. Но поезда не стучали, правда… — Что будем делать с картошкой? — подумала вслух Витька. — На воду ее поменять бы… — заметил Саша. — У них что, вода есть, а картошки нет?! — усомнился Мирка. — А близко мы к богу! Услышит — поможет! — в шутку заметил Витька. Нет, не дружил он со страхом. «Есть люди, — подумал Мирка, — которые с детства не знают, что это такое!». И пожалел, что самому не дано такого… Грохот засова прервал их: — Эдден! — рявкнул суровый голос. Ребята откатились по полу, подальше. Дверь отворилась, режущим острым лучом пробежал по глазам фонарь. Что-то подвинул через порог, что-то сказал не по-русски немец, и снова закрыл, тщательно запер засов. Острая боль затихала в глазах, вновь привыкали они к темноте. А когда привыкли, Витька, первым проверил, ради чего прокатились по полу, ради чего получили слепящего лиха в глаза? — Кто пить хочет, ребята? — окликнул он. Темнота не могла скрыть улыбки. Он держал в руках большую, наверное, больше чем на килограмм, жестянку с холодной водой. Банка из-под жирных мясных консервов: вода была из-за них не вкусной, но — стала единственным счастьем сгоревшего дня. Она говорила о том, что ребята нужны еще, значит завтра — жить, иначе, зачем принесли бы воду? «Мы живы…» — попив, вздохнул Мирка. Роем пчелиным, в мозги, как в улей, слетались мысли, и все — о маме, сестре, об отце. Лучший и больший кусок из последних запасов, был отдан Мирке. Он же видел: нелегким был выбор. А немцы, куражась, смеясь… — в дрожь бросало от той картины! — немцы, как дармовую диковинку жрут, копченое русское сало. Как будто за этим пришли… — Ребята, — сказал он, — давайте оставим воды, половину, на утро. — А, — растерялся Сашка. В его руках была банка, — а, как? Ее уже меньше, чем половина… — А до утра еще столько терпеть, да? — передразнил его Витька. — Все! — сказал он, и, вытянув руку, банку забрал. — Мирка дело сказал: напиться надо уже перед тем, как по седлам разгонят! Самим тогда легче будет! Мирка вернулся к мысли о смелости, прерванной окриком «Эдден!». «Возражают тому, — находил он, — кто говорит в раздумьях. Правоты в такой речи больше, а она бесполезна, — не убеждает. Дух слова — вот его сила, он убеждает! А правота — это уже второе… На войне — так и есть! Какая в ней правота? Горят танки врага на твоей земле, а где-то — бомбы падают на детский дом, или в поле, — и только женщины, дети и старики в этот час там. Такие, как Витька, нужны на войне — убежденные побеждать способны!». Ненависть, — помнил он, — с которой смотрел в глаза офицеру, — пыхнула, свечкой хилой — сгорела, — во время полета и после — когда лежал, сбитый ударом немецкого сапога. Не дано Мирке, не каждому это дано — найти на войне свое место. А она посторонних не признает… — Вить, — спросил вдруг Алеша, — а ты завтра сбежишь? — Сбегу! Вот только место найдем подходящее, я сбегу. Уже знаю как: дам жеребцу по яйцам, он понесет, я — за ним. А там — в кушири, — и пусть меня ищут! А искать не будут — вас охранять придется. Главное, чтоб они, гады, не поняли сразу: чтоб не попали — стрелять все равно в меня будут! — А с нами не хочешь? — Нет. Ваше дело. Вы как хотите, а я с вами — нет! Я их не боюсь, я им глотки грызть буду! — А-а… — спросил Леша, — Ты думаешь, Саша, Мирка, — они грызть не будут? — Где вам! — махнул рукой Витька. — Вить, не делай этого! — твердо сказал Алеша. — С чего это вдруг? — Да. Лучше не делай этого! — поддержал, неожиданно, Саша. — Чего вы? — не понял Витька. — Того! — сказал Саша, — Игорь Миронович, помнишь? Чего он плюнул! Нас отпустили. А Игорь Миронович плюнул тому офицеру в харю. Поэтому чуть не убили нас. Поэтому мы теперь здесь! Мирка думал, что только один это видел… — Во, как?... — простонал озадаченно Витька. — Героем себя показал, — сказал Сашка. — И что? Он там и остался, а мы теперь здесь! — И немцы живы: один харю вытер, и только! — оценил вдруг Мирка… Только в неволе могли быть такие мысли. Герою, который уже никогда не откроет глаз, они б нанесли обиду. — Не плюнул бы, — уточнил недоверчиво Витька — мы бы ушли? Получается так?... — А ты думаешь, что не так? — спросил Леша. Витька, невидимый в темноте, задумался. — Ладно, — тихо сказал он, — завтра я никуда не уйду… Мирка видел, как застывала, у месива, вместо лица, рука Игоря Мироновича. Не все он сказал. Может, он поднимал ее попросить за ребят? Мирка смерть его видел, и знает, — ему за себя не стыдно. Нет, не имёт он сраму! Но, выходит, что платит за подвиг не только герой, но и они, вчетвером. Конь, седока потерявший, утром был вновь оседлан. Его оседлал грузный немец из мотоциклистов. Он трясся в седле впереди погонщиков, оглядывался, закатывал к небу глаза, и в восторге вытягивал вверх большой палец. А на привале, когда немцы опять, как вчера, ткнули нос к носу коляски своих мотоциклов и разложили еду, немец-наездник, с доброй улыбкой пошел к погонщикам. Он нес, как мешок, крестьянскую грубую скатерть. — Битте! — смеясь, сказал он, и поставил мешок к ногам погонщиков. Боже, что было там! Колбаса била в ноздри пряно-блаженным, неземным ароматом! А еще были хлеб, чеснок и куриные яйца. Прилив счастья бы ощутил любой, у такого стола, но дети стали детьми войны: — Из-под наших же кур, гады, повыгребали! — заметил Витька, кивая на горку дарованных немцем, вареных яиц. Мирка подумал о Витьке: «Не убежал, так хоть наелся досыта!». Вечером прибыли на небольшую железнодорожную станцию. — Леш, — сказал Витька, — ты прав: мы сегодня жили. Но, станция — вот!... С табуном, в окружении той же охраны, ждали подростки недалеко от перрона. «Значит, будут грузить, — понимали они, — иначе бы снова загнали в подвал!». Не знали: кого грузить? Лошадей — понятно: Великому Рейху они нужны. А чужие дети? Теперь можно так: «Вон! — как оплеванный немец им указал, — Гуляйт!»; а можно — на небо! Жизнь висит на кончиках указательных пальцев чужих солдат. А вокруг были только чужие солдаты… — Да, — согласился Леша, — пожалуй, мы для них свое дело сделали… Мирке вдруг захотелось спросить: «Ребята, а вы помните, как мы в войну играли?» Не спросил, но глядя на Витьку, подумал: «Витька свой шанс потерял …». Их разъединили. Пятерками разбили по теплушкам лошадей, и — по одному погонщику, к каждой пятерке. Для ухода за конями Рейха, в дороге нужны были руки, и ребятам вновь выпадало жить… И были живы они третий день. Немцы гоняли с ведрами, на остановках, по воду и за мешками с кормом. Дали им лопаты, и скребки из щетины: в вагонах у немецких, лошадей должно быть прибрано, а лошади — в чистоте. Поэтому руки погонщиков были нужны, а работают только живые. А на исходе дня, в вагонах загремели выстрелы. Поезд, вдруг, посреди дороги, замедлил ход. Автомат загремел и на тормозной площадке Миркиного вагона. К щелям, к дыркам пулевым, кинулся увидеть Мирка — что случилось? Движение замедлялось из-за того, — видел он, что тут недавно слетел под откос эшелон. Танки с крестами на башнях валялись в кюветах. Так посветлело у Мирки в душе, встрепенулось сердце — чужие танки! Он кинулся к другой, к третьей щели, чтобы увидеть — от кого отбиваются немцы? Стрелял тот, понимающий толк в лошадях, грузный немец-наездник. Не прячась, а добродушно, как и тогда, когда принес колбасы, — улыбаясь, стрелял. Он щурил глаз, ловил мушку, и азартно, с улыбкой, давил спусковой крючок. Полз в сторону, вверх, колотился в руках автомат; обрывалась очередь. Градом летели и били по доскам пустые гильзы. Немец не видел Мирку. Мирка перекатился к другой стене, чтобы увидеть цель. У самой опушки, густой, кучерявой, летней опушки, увидел Витьку. Зайцем мелькала: виляя, бросаясь то вправо, то влево фигурка в чистой, ну, как назло, яркой рубашке. Рывок оставался, всего пол рывка, до опушки, и Витька упал в траву. Прямо под куст: одинокий, дутый как шар, отделившийся от стены леса. У немца — увидел Витька, сползла улыбка. Он, сдвинув в сторону ствол, тянул шею, высматривал цель, соскочившую с мушки его автомата. «Все!» — решил Мирка, и скулы свело, ладони похолодели. Витька ведь и тогда еще, сам говорил, что стрелять в него обязательно будут. И тут снова увидел Мирка, как немец повел автоматным стволом к мишени. Видел, как задержал он дыхание; шевельнулся палец на спусковом крючке. Увлеченно, все телом, немец подался вперед, и отвел автомат… Поезд, пройдя поворот, выходил на прямую, и набирал скорость хода. Миркой заткнули потерю: он чистил Витькин вагон, и его лошадей. А потом возвращался к своим. На станциях по воду и за кормами, бегал теперь за двоих. Мирка не знал, что с Витькой, он снова платил свою цену за подвиг другого героя. Но, если б умел молить бога — молил бы, чтоб Витька выжил! Витька найдет свое место, будет крушить зубы немцев, и жечь их танки! Кормивший ребят колбасой, а потом увлеченно стрелявший в Витьку, немец, как будто знал эти мысли, и теперь гонял Мирку без лишних слов, и улыбки. «Витьку немцы нам не простят… — думал Мирка, в предчувствии явно не лучшей развязки. — Что делать: если герой будет печься о всех, кто вокруг да около, — он и не станет героем! — подумал Мирка. И с детской мольбой вгляделся в морды, в глаза, молчаливых своих подопечных. «Родненькие, — просил он безмолвно, — я буду поить, кормить и чистить, я же буду любить вас! Не оставьте, когда мы приедем, возьмите с собой. Вам-то жить! и я тоже хочу…» Сбежал Витька вовремя: наутро второго дня, в вагонные щели и пулевые отверстия, Мирка видел чужую страну. И на одной из станций немцы вывели лошадей, а Мирка остался один, в захлопнутой, запертой снова теплушке. В сумерках, в пахнущей лошадьми, пустоте. Можно было подумать, что провожатый немец, который кормил, стрелял, и за двоих гонял Мирку, оставил теперь его здесь до конца войны. Мирка вздремнул. Снились деревня, сестра и мама. Мирка сквозь сон загорелся желанием выйти и перебить всех немцев. Но, свет прорезал глаза, с грохотом прогоняя сон. Дверь была широко открыта. — Битте! — сказал провожатый, видя, что Мирка открыл глаза, и, вытянув руку вперед, показал на выход. Через десять шагов Мирка был в толпе, молчаливой, как на деревенском погосте. В распахнутом настежь проеме сдвижной двери вагона, который покинул только что Мирка, жестикулировал немец. Так Мирка увидел, в последний раз, провожатого. Тот, заметив внимание, вытянул указующий перст, направляя в грудь Мирке, и ладонью второй руки демонстрировал рукопожатие друга — «Витьку имеет в виду!» — понял Мирка. Потом, пальцами правой руки. семеня по ладони левой, показал побег. Махнул рукой в сторону; потом погрозил туда кулаком. Рассмеялся и, еще раз указав на Мирку, скрестил пальцы обеих рук, в виде тюремной решетки. Он хотел, чтобы Мирка понял его. А еще через час, перед людьми, среди которых был Мирка, распахнулись ворота лагеря, с какой-то приветственной надписью буквами из железа, на фоне неба. До ночи того же дня, все вошедшие в эти ворота, были уже одинаковы: с голыми черепами и в полосатой одежде. Перед этим, как скот перед бойней, прогнали их через брандбойты мойки, и на левом плече, сноровистые руки лагерника, накололи номер и букву «R». «Если так, — неуверенно думал Мирка, — значит, оставят жить. Иначе, зачем бы номер?» Русских узников не было, Мирка не знал, где Алеша и Саша. И, как обреченно-больной начинает терять здоровье, он ощутил, что перестает быть человеком. В массе других, на него похожих… *** Раньше Мирка солнца не замечал: оно было и все, — потому, что всегда приходило само собой. Ничего для этого делать не надо. А теперь он любил и дождь и солнце. Счастье, что они есть. Ты видишь их, ощущаешь сегодня, — значит живешь. Так, для счастья не много надо, нетрудно постичь его, когда жизнь обретает смысл. А обретает, когда начинаешь ее терять. Уж если в горении звезд человек ищет смысл, то в собственной жизни — тем более должен понять его… Мирка думал теперь, что и тот, кто сильнее страха, — боится смерти, когда в ней нет никакого смысла. Он думал о маме, сестре, об отце. Не зная, выйдет ли он отсюда, Мирка больше думал о маме: горечи ей не хотелось, — боли потери сына. «Хотя, — успокаивал он себя, — после войны, нас, погибших, уже будет столько, что всеобщая боль, сгладит боль от моей потери…» Засыпая, он вспоминал, что мечтал в это лето влюбиться… Он даже был рад, что кругом чужие, и говорить, не зная их языка, здесь не с кем. Команды «рехтс ум», «линкс ум», «мютце ан», «мютце ауф», «шнеллер» — направо, налево, снять шапку, надеть шапку, быстрее, — и так понять можно, как их понимает рабочая лошадь, без всякого знания языков. Он старался быть серым, в своей полосатой одежде с винкелем — красным, как знамя страны, треугольником на груди. Он понял, что это важно: для того, чтоб убить человека, надо сначала его заметить. А серый на сером не выделяется. Он научился прилежно работать и экономить силы. Последнее было главным — в блок приходили врачи, целью осмотра которых было всех разделить на неравные части: направо здоровых; налево — других. Эсэсовцы заносили, по номерам, в списки «левых». После этого «левых» не видел никто — даже серое небо Освенцима сверху. Их не было на земле… Из газет, школьных политинформаций и разговоров взрослых, он знал, что фашисты строят концлагеря, для своих политических узников. Взрослые их жалели: наши, по сути, люди — пролетарии и коммунисты. «С фюрером борются, надо же!» — головами качали. «Работа делает свободным» — приветствовал лозунг железными буквами тех, кто входил в Освенцим. Тут были люди всех стран Европы — немцы тоже, только таких, о которых тогда говорили дома, Мирка не видел. Немцем был старший блока Герман, с зеленым винкелем — из уголовников. Похоже, все немцы, были с таким же зеленым винкелем. С фюрером бороться не собирались, а делали то же, по сути, что и эсэсовцы. Герман, и, русский, похоже, знал, но не афишировал это. На Мирку смотрел он особо, и определил в помощники маляра. Мирка должен был оценил это: работа маляра — хороший шанс протянуть побольше. Может, занятно слушать сводки с Восточного фронта, и наблюдать, своими глазами, русского? Мирка не понял немца, и дружбы искать не стал. Не только серым учился быть Мирка — он и дышать стал иначе: ровнее, чтоб не худеть, беречь силы, но все равно худел. Он стал как бы на два года младше. Но, каждый раз после мойки в холодной струе брандспойта, пряча дрожь, он тянулся вверх, расправлял грудь и плечи, когда шли вдоль шеренги, всматривались, врачи и эсэсовцы в белых халатах. Пока миновал его взгляд их. Пока миновал… *** — Ваших сюда… — выдал все-таки Герман, что понимает в русском, — Много сюда, из восточный фронт. Без интонации произнес, с неподвижным взглядом. Потом добавил: — Ауфф! — и показал на небо, — Все — ауфф! Газен! — и то ли в улыбке, то ли с усмешкой, изобразил удушье. Ткнул к горлу ладони, и закатил глаза, потом махнул рукой на пол, — Капут… *** Здесь тоже были герои, потому, что не все они — выдумка: в жизни всегда они есть. Всегда в ней находится цель, которая делает из человека героя. Пусть это будет всего лишь, плевок в лицо сволочи, неповиновение, или побег. Героев Освенцим прилюдно расстреливал, всех остальных заставляя маршем пройти мимо трупов. Остальные жили в рассрочку у смерти от истощения, газовой камеры, или болезни. Других судеб Мирка не знал — не было их в Освенциме. Но однажды ночью, когда Мирку безумная боль прорезавшего десна зуба мудрости, вывела прочь из барака, он видел героя. Мирка был на пределе: он должен был боль эту вынести так, чтобы о ней не узнал никто. Если врачебный осмотр завтра; если Герман заметит страдания Мирки; если кто-то — хоть кто, — его стон услышит, поймет его боль, — его заберут люди в белых халатах, а кисти возьмет другой маляр! Мирка не видел неба: взгляд, помутненный болью, блуждал по земле. Он был на грани бреда, и кажется, грань эта уже размывалась в холоде лунной осенней ночи. Светлая тень: «Почему она светлая?!» — тряхнул головой Мирка, поднималась вверх от темнеющей, стылой земли. Как Христос по воде, в безмолвии шел человек. Но не вдоль, как Христос, — человек шел вверх. По колючей проволоке, в которой гудел смертоносный ток. Мирка тряхнул головой, чтобы выгнать кошмар, и закрыл глаза. Но, открывая их, снова увидел: в сторону неба шел человек. Его бы окликнуть, чтоб взял с собой Мирку, который наверно, уже обречен!... Человек как услышал Мирку. Остановился и обернулся, пристально глянув в сторону Мирки. Мирка поник, роняя в ладони горячий лоб, вжимая до боли в них воспаленные веки. Стряхнулись, на миг отступили круги в глазах, и Мирка снова увидел того человека. Он шел книзу, с другой стороны колючки. За чертой. Он был за чертой, Мирка видел! Может быть, потрясение это, как те же круги из глаз, — стряхнуло, поколебало боль, пошатнуло ее? Она отступила, как некий упрямец, признавший проигрыш. Ушла, как уходят немногословные люди. Утро, грубыми криками немцев, сгоняло весь лагерь на аппельплац. Экзекуция! В лицах казненных Мирка боялся увидеть того человека. Тысячи башмаков деревянных гремели в марше мимо убитых — остальные должны были их запомнить. Трупов было намного больше, чем схваченных, изобличенных немцами — рядом с героем ставили тех же, кто рядом с ним жил, или был на работе… Мирка шел в крайнем, ближнем к убитым ряду, но того лица не увидел. Не было. Не было точно: Мирка его на всю жизнь запомнил. То лицо он искал всегда, когда наступало утро казни. И однажды вздохнул с облегчением: времени столько прошло — может быть, это был все же, бред? И увидел, когда мог забыть. Узнал! Человек шел с другими, в колонне, которая возвращалась в барак. Мирка впился в его лицо взглядом, думая, что он почувствует это и обернется. Тот обернулся и поискал глазами. Он видел Мирку, но не узнал. Винкель был на его груди красный: свой. «Русский!» — чудом сдержался, в голос не крикнул Мирка… Из русских, попавших в Освенцим, Мирка был в числе первых. Потом были те, о которых Герман сказал «Капут!». В тот же день, истощенные крайне, русские пленные, все девятьсот человек были задушены газом. Успешно задушены: Рудольф Гёсс испытал новый газ — «Циклон Б», — на который большие надежды имел сам фюрер. Отчасти — обычная практика: нерабочий материал шел с железной дороги — сразу же, в «газовый душ» — в крематорий. Иначе бы в лагере жили уже миллионы. А живые скелеты русских военнопленных — какой же материал? Но, кажется, Герман по-своему оценил успех испытаний Рудольфа Гёсса: с Миркой больше не разговаривал, но оставил в своем восьмом детском блоке, где были узники всех стран Европы, не было русских. А поэтому, все-таки реже, и не с таким интересом, сюда шли врачи и эсэсовцы. Комендант расширял, разворачивал лагерь, как раз, когда Мирка стал маляром. От объекта, к другому, — он знал почти всю территорию. Он мог бы найти героя, — так остро, до боли, хотел найти и сказать: «Я надежный, я свой! Я же все знаю: я все в ту ночь видел…» Но Мирка не делал этого. Ищешь друзей в Освенциме, — будь готовым стать жертвой, или в жертву отдать других. Здесь не быть по-другому… Как и любовь — дружба также по сути, жертвенна. Это доказывает Освенцим! В бреду — Мирка помнит это — рвался окликнуть: «Возьми с собой меня, Мирку, пожалуйста, я уже обречен!...». Но не было сил окликнуть, и герой, как призрак, ушел за черту, не заметив Мирку. А после, забыв о боли, Мирка если и мог бы увидеть то же лицо, если это не бред — только на утрамбованной в камень земле аппельплаца. Или уже не увидеть — тот же ушел. Он твердо сошел на землю с той стороны колючки. Но почему он здесь? Вот чего не мог понять Мирка. Бред прошел, и человек, в ту ночь, бывший призраком — снова не призрак? Отмеченный винкелем узник — как все? Страдал от бесплодных догадок Мирка, и не делал шага, зная, что для героя шаг может стать роковым. Ведь и узники тоже героев любить не могли, как не могут любить чужого, за которого надо платить по его долгам. А платили публично: снопами скошенных автоматами тел, под открытым небом, на аппельплаце. Поэтому враг здесь — не только эсэсовец в форме, — в скрытых и явных, одинаково беспощадных врагов друг другу, узников превращал инстинкт самосохранения. Самый сильный инстинкт. Он сберег живой мир на земле, но он же, из человека способен делать животное. Поэтому ничего не знает Мирка о незабытых на всю жизнь, друзьях: Алеше и Саше. Они же ведь здесь, они вместе приехали. Здесь они, но!... Ищущий человек и в толпе различим: выдает человека поиск, и это неплохо — замеченным помощь приходит скорее. Но замеченным быть в Освенциме — это совсем другое. Здесь Мирка усвоил другую истину: чтобы убить человека, его, все же надо заметить сначала. А можно представить себе, что заметив, эсэсовец скажет себе: «Мальчик ищет кого-то? Гут, хароший, худой, бедный мальчик…», и достанет сухарь? Не замечен никем — будешь жив... Простая наука Освенцима. Быть замеченным — это шанс, близкий к сотне из ста, — улететь на небо дымом высокой трубы крематория. А рискуешь не только сам, когда ищешь — чужое внимание может пасть и на того, кого ищешь — здесь много случайных ушей и всевидящих глаз. Поэтому: сердце крепя — его-то никто не видит, — тяготил его Мирка тоской, но держал в одиночестве. Он увидел: вначале, еще в карантине, когда учили маршировать; командам «налево» — «направо» — «снять шапку» — «надеть» — «быстрее!» — увидел, что может войти, в доверие к старшему. Втереться. Но мама, отец — казалось ему, не одобрят такого в сыне, которому отдавали последнее, лучшее — тот же шмат сала. Мирка забыть не может глаза мамы, руки ее, ее раздумья, когда разделить нужно было этот, последний кусок. У Германа были такие Der Freund. Вряд ли он уважал их, но он — уголовник, здесь был царьком, — и в таких нуждался. Им было легче, чем остальным, шансов жить у них было больше. Но за это они платили жестокой и хитрой — кто как, по-разному — продажностью по отношению к остальным ровесникам-узникам Мирку злило, когда он об этом думал, но он не жалел. Он верил в победу, пусть не была эта мысль близкой: Мирка не знал, какой она может быть — победа, — когда? Но не только дух смерти витал здесь. Да он был всюду. В первый год, и в начале второго, здесь задыхались все: и эсэсовцы тоже, — когда трупы, тысячи трупов, сжигали в траншеях и ямах. Сжигали — места в земле не хватало. Земли не осталось бы в лагере и далеко вокруг, если б Освенцим жертвы свои хоронил, как люди! Только огонь и пепел! Жгли и задыхались, до тех пор, пока не задымили трубы четырех крематориев… Пусть и теперь, — уже без зловещего, тучного чада, — так же всюду витал дух смерти. Но, здесь же бились десятки тысяч сердец, в которых, хоть маленькой каплей, оставались надежды на жизнь и победу. Могли не чуять эсэсовцы, но на фоне всеобщей сломленности, эфиром тончайшим, витал дух надежд и несломленной веры. И летом, на третий год, однажды, ударил он в ноздри эсэсовцев. Полной грудью, с восторженным сердцем, вдохнул его Мирка, как тысячи узников, в эту ночь! Он проснулся от гула моторов и воя сирен, потонувших тут же, в волнах упругих толчков и грохоте. Засветились зарева, в дрожи забились земля и стены. «Бомбы!» — паника и восторг охватили лагерь. О, это были другие эсэсовцы и другие узники в утро, после бомбежки! В каком сердце под полосатой одеждой, не запылала вера? «Придут! — было ясно, — Точно придут! Для того и бомбят, чтобы прийти!». Редкая ночь проходила теперь без бомбежек. В них иногда гибли немцы, а чаще и больше, конечно — узники. Но эта была не та смерть, не от тех рук, смерть без проклятия. Пусть бомбы для узников — новый источник смерти. Но смерть обретала совесть — она могла выбрать и тех и других. Кто выбрал Германа, и что с ним случилось, Мирке не говорили. Но однажды вечерний аппель проводил другой старший. Тоже немец, тоже с зеленым винкелем. Но совершенно другого нрава был новый Den Älteren — Гельмут. При первом врачебном осмотре он сдал докторам всех, кого выявил из Der Freund Германа — самых здоровых, среди других! «Не все коту масленица?! — удивился Мирка жестокости слов простой поговорки, в стенах Освенцима, — Эту дату, — по-взрослому понял он, — я мог бы назначить себе днем смерти! Мама, спасибо, уберегла от соблазнов». Но Гельмуту Мирка не нравился. Мирка ловил на себе его пристальный взгляд. Прямо никто указать не мог, что Мирка был «Дер френдом» прежнего, но ведь Герман знал русский… «Что стоит отдать докторам?» — терял покой Мирка. Натянулся тончайшей струной волосок, на котором висела жизнь. «Он принял решение!» — понял Мирка, застывший в строю на вечернем аппеле. Гельмут, остановившись напротив, пристально, недоверчиво оценивал Мирку взглядом. Не слишком уж истощен этот мальчик, на фоне других, не слишком. Нетрудные, видно, работы давал ему Den Älteren Герман? Наутро Мирка, из маляров, угодил в группу аварийных и срочных восстановлений. Немцы кинули силы в новую брешь — восстанавливать то, что по ночам разрушали бомбы. Ворочать камни — узаконенный жизнью, естественно-каторжный труд! — Ты же русский? — услышал Мирка. Вздрогнув, он не отозвался, не выдал, что понял вопрос. Но после, в грохоте ломов, лопат и кирок, присмотрелся к тому, кто спросил. Ровесник, с красным, винкелем на груди. Мирка сам подошел: — Русский… Шумной и пыльной была работа «восстановителей», и это был уже не сорок первый, и даже не сорок третий, а сорок четвертый год. Мирка сказал, в отдалении от чужих ушей: — Я здесь три года… — А я — месяц… Как здесь? — Увидишь! — Тебя как зовут? — Не все сразу, Ваня… — Ваня? Откуда ты знаешь? — Я просто сказал. Не надо, чтобы на нас обращали внимание. — Ясно... — Ты партизан? — спросил Ваня на следующий день. — Нет. — Почему? Мирка глянул в глаза. — А! Три года? Сам догадался… — признал собеседник, — Так ты и не знаешь, что там у нас? — Совсем ничего не знаю. — Немцам будет капут. Думаю, Белоруссию скоро очистим. Ленинград, почти год как освободили. — Там были немцы? — скрыл, как мог, изумление Мирка. — Не были. Но была блокада. Из-за новой работы, Мирка утратил восьмой детский блок. Жил в блоке с ремонтниками-восстановителями. Это были взрослые: в основном, с черными,* (неблагонадежные) и зелеными ** (**уголовники) винкелями; были и с коричневыми,*** (***цыгане) и даже розовыми.**** (****гомосексуалисты) Но русских не было — какие из них, истощенных предельно, ремонтники?! Работали часто за территорией, на заводе, или в других отделениях лагеря. Это был уже сорок четвертый год: по-прежнему изнуренно, теряя тысячи жизней в сутки, дышал Освенцим; мутил серым дымом небо. Дыма, в один день, пошло в небо поменьше: русские из внутрилагерного подполья, разрушили крематорий. Другие дымили по-прежнему, но дышал Освенцим, все же, предчувствием освобождения. Как приходит пора орешку, много лет пролежавшему в грунте, вдруг пойти в рост, ощутил и Мирка — безвременье кончилось, — пусть скрытно, пусть голову в плечи, — однако теперь уже может один человек искать дружбы с другим. Не только топки газовой печи могли быть теперь впереди, но и освобождение. — Партизанская кличка? — удивился Ваня, узнав имя друга. — Нет. Это значит Мирон. — А немцы не поняли, что я партизан. А то бы там же, на месте прибили. Надо бежать! Давай думать. Когда мы не в лагере — а отсюда, с работы?... «Витька! — думал Мирка о нем, — Ты точно такой же!». Не ответил он Ване, и промолчал о том, что он сам, и Алеша и Саша, попали сюда из-за сбежавшего Витьки. — Ты же три года… Это я ничего тут не знаю, а ты?! Ты наизусть должен знать. И немцев, и все ходы-выходы… Или боишься? Они разговаривали сопя, и не поднимая глаз. Руки работали, мысль текла. — Да я, на твоем бы месте… — шипел, продолжая, Ваня, — Жаль, ты не партизанил, бояться бы разучился! — Я отвечу, потом, обещаю, — тихо и внятно сказал, поднимая взгляд Мирка, и вздрогнул вскрика и грохота. За спиной у них рухнула балка высокого перекрытия. Опадала завеса поднятой пыли, кинулась помощь на вскрик. Люди суетно, торопливо, стали растаскивать хлам, по пояс засыпавший узника, придавленного разломившейся балкой. На это ушло бы много времени, — понял эсэсовец, подошедший тут же. Он посмотрел в лицо с прикушенной в стоне губой, в благодарные тем, кто пришел на помощь глаза пострадавшего, и передернул затвор. Очередь ломаной строчкой пробила живот, в разрывы с клекотом хлынула кровь и белесые змейки внутренностей. — Арбайтен! Шнель! Шнель! — махнул рукой немец. Он устранил непредвиденный сбой, пресекая потери рабочего времени. «Arbeit macht frei» — железом в фон неба врезана надпись на главных воротах. «Труд освобождает» — но не был Освенцим трудлагерем, даже тюрьмой он не был. Великий Рейх стал первым в истории государством, вынужденным осваивать уничтожение как стратегическое производство. Армия, оружейный потенциал не справлялись с этим. И утвержден был в главной роли убийцы — труд. Уничтожитель, непревзойденный по коэффициенту полезного действия! Труд истощал не мгновенно, но до предела, процесс становился необратимым. Все, арбайт свое дело сделал — отработанный материал направлялся в газовый душ. В громадном количестве сберегались патроны в обоймах Вермахта. Надежно, с предельным отбором ресурса из расходного материала! Гений Великого Рейха — арбайт! Не шли слова с губ сегодня. Мирка с Ваней больше не говорили. Возвращаясь в лагерь, несли на руках убитого. Выгребли из-под завала по окончании дня, без потери рабочего времени. На вечернем аппеле, узник обязан быть, в любом виде. «Надо бежать!» — серьезно задумался Мирка. «Будем думать…» — сказал он Ване на следующий день. Мало кто теперь, вместе с ними, не думал об этом, но на каждой возвышенности в месте работ, всегда мог быть автоматчик. И нередко там, где работали люди, слышен был треск автоматных очередей. Однажды увидел Мирка Гельмута в своем блоке. Оба Älteren, наверное, были знакомы. И могли — неужели?! — говорить о Мирке… После аппеля утром, законный нынешний Älteren, оставил перед собой, стал рассматривать Мирку, щупать мышцы и хмурить лоб. — Der schlechte Arbeiter!* (*Плохой работник!) — сказал он. Мирка угодил в этот день в зондеркоманду крематория II. Оказался под трубами, которые, как обыкновенный ужас, привык видеть издали каждый день. Подземный, с немецкой рациональностью спроектированный объект, очень похожий на баню. Но, кажется, немцы старались его не использовать в этих целях: «Циклон Б» недостаточно эффективно работал потом, во влажной среде. Вся команда, — увидел Мирка, — носила на месте винкелей желтые звезды Давида. Миркин, да еще красный винкель их удивил. — А ты что, из русских евреев? — по-русски спросил капо — старший зондеркоманды. — Нет. — А как звать? — Мирка. — Мирка? Ты под еврея косишь? — Нет. Это значит Мирон. — Ну, работай, скучать не будешь… Автоматчики ввели в зал большую группу людей, человек пятьсот, или более, не по лагерному одетых. Только дети и женщины — видел Мирка. Команда привычно, едва ли не дружески, их встречала. Разговаривали. В прибывших — понял Мирка, большинство, или все, были евреями. А евреи Освенцима знали едва ли ни все языки Европы. Зондеры объясняли, что надо помыться, пройти дезинфекцию. Женщинам было неловко — весь персонал — мужчины. Потупив глаза, покорно, стали снимать одежды. Мужчины сновали среди голых женщин, советуя тщательно складывать снятое, чтобы быстро найти потом, по окончании дезинфекции. Где-то слышался плач, не выдерживал кто-то и начинал причитать навзрыд. Зондеры быстро таких выводили, толкая и успокаивая скороговоркой. К эсэсовцу подошла женщина с мокрым от слез лицом, стала тихо о чем-то просить по-немецки. К ней прижималась девочка, лет шести, растерянная, голенькая, как и мама. Эсэсовец-офицер, выслушал. Добродушно похлопал рукой в перчатке женщину по плечу, нагнулся, взял на руки девочку. Успокоил, приободрил ее, и с ней на руках, с мамой рядом, они пошли в зал душевой. Там офицер опустил девочку на пол, шутливо, легонько шлепнул пониже спинки, сказал что-то маме, и вышел. Девочка прижалась к ногам мамы, и обе они еще долго смотрели во след. — Пожалуйста. Все. Побыстрее, пожалуйста! — приглашали зондеры, распахнув двери в пустой и просторный зал душевой. И шли первыми, помогая вести детей. Потом выходили зондеры, закрывались массивные двери. В опустевший зал раздевалки вводили мужчин из того же, наверное, эшелона. Все повторялось. Снова были такие, кто впадал в панику. Снова так же со скороговоркой и быстро, их выводили — не важно, в одежде, или же без. Где-то в другом месте, кто-то должен был успокоить их всех. Никого силой в мойку не гнали. Одежда сложена. Все. Толпа голых мужчин удивленно входила в зал, где уже были голые женщины. Подтолкнув, проводив их всех до последнего, зондеры быстро покинули зал. Захлопнули и завинтили двери. — Газен! — подали наверх команду. И эсэсовец прильнул к застекленному смотровому глазку в двери. Оттуда послышались крики, кашель, судорожно-перерывистый вой. Другой эсэсовец подошел к смотровому глазку. Согнулся, из-за высокого роста, тоже долго рассматривал происходящее там. Звуки за дверью перешли в глухое рычание, стынущий вой, хрипы. Минут через двадцать все стихло. Чуть выждав, команда открыла двери. Включились двигатели вентиляции. Зондеры пошли в зал. — Давай, — сказал Мирке старший, и указал на открытую дверь с застекленным глазком. Мирка пошел туда. Он был работником зондеркоманды. Его руки взяли, наткнувшись спонтанно, ту самую женщину. «Надо бы вместе!» — подумал он, — тельце ребенка лежало рядом. Но не получилось бы сразу двоих, а брать, с первых минут, самую легкую ношу — жди не лучшей оценки старшего… Мирка взял тяжесть побольше — труп мамы, и потянул туда же, куда тянули другие зондеры. Было, примерно, тысяча трупов, и пятьдесят зондеров. Освободив душевую, примерно наполовину, команда слаженно разделилась надвое. Одни продолжали то же, другие занялись трупами. Зазвенел металлический инструмент. Зондеры отрезали у женщин волосы, шарили в полости рта стариков и взрослых, в поисках золотых зубов. Внимательно наблюдали за этим эсэсовцы. Отработку: трупы, с которых все взято, кидали в тележки и быстро катили к лифтам. Лифт уходил наверх, к газовым топкам. Никаких перерывов. В раздевалке убрано, следы заметены. Все. Никаких следов! Как и не было тысячи человек. И вновь слышались, наплывая, голоса подводимой эсэсовцами толпы. В том же порядке, и также. Больных, которых не получалось ввести в душевую, и тех, кто беспокоился или впадал в отчаяние, выводили. Их пристреливали потом в кладовой. Мирка заметил, что в те полчаса, пока идет душ, и наблюдают за процедурой немцы, зондеры шарят в чужих вещах и одежде. Удавалось найти съестное, — каждый ел тут же, то, что нашел. — А их, — усмехнулся, наблюдая реакцию Мирки, старший, — кормят намного сильнее, чем вас! Все равно хотят… Так пошел первый день новой, подобранной Гельмутом лично, работы. Делал Мирка ее добросовестно, так же, как все. И на себе ощущал постоянно, скрываемый старшим, изучающий взгляд. — Тебя, — сказал он в конце дня, — назад, в твой блок. А это… — задумался он, и покачал головой. И ничего не добавил больше. Мирка, смертельно уставший, долго не мог заснуть. Старался понять, что значат слова: «А это…» — после которых старший зондер качал головой. Не трогая башмаков-деревяшек, босой, тихо прокрался он к Ване. — Вань, — прошептал он в ухо, — не бомбят сегодня. — Да, — отозвался Ваня. — И хорошо. Значит, будут завтра. Начнут, — и мы с тобой это… Ты понял? — Да, — оживился Ваня, приподнимаясь навстречу. Но, отстранился Мирка: — Давай до завтра. В этот день Мирка дважды поднимался с трупами в лифте. Гудели пять газовых топок. Три, или детских и изможденных, — больше — трупов, помещали в одну закладку. Худых — чаще по три, и в придачу ребенок. Двадцать минут — и снова топка, как жадный зверь, открывала железный рот. — Попробую, — сказал в перерыве капо, — там тебя определить. Здесь, — он кивнул в зал, — быстро оставишь силы… «За что они, — вспомнив Германа, горько подумал Мирка, — так меня любят?!.». Две коротких, сантиметров по тридцать, сухих и легких планочки от душевой решетки, спрятал на теле и вынес из крематория Мирка. Мирка не спал. Он думал о небе. Мыслями весь был там. На земле круг сужался. Ломались поля: просторные, с первых пор детской памяти. Сужалось все это — земля, как опора — в тающий, с каждым днем, круг под ногами. Стянувшись, круг превратится в точку, и Мирка утратит опору. Все: лететь в пустоту… А пока он похож на волка. Очень много их было, к середине тридцатых, после голодного времени. Мужики всем колхозом боролись с ними. Выслеживали, обводили по кругу флажками, и, загоняя в узкий проход, встречали огнем, как белогвардейцев в гражданскую. Это когда их стая. С одиночками было хуже. Не по большому кругу — их надо было вплотную, в упор. Флажки ставились. И стояли неделю. Потом круг сжимали. А волк жил внутри. Давил для себя добычу, и не паниковал. Ему хватало. Не лез под огонь винтовок и дробовиков. Одинокому волку не много надо. А Кравченя, — главный колхозный охотник, велел каждый день мальцам-добровольцам, суживать круг. Мальчишки перетягивали флажки, загоняя, вжимая волка. Он выл ночами, когда круг сужался. «Хай себе воет. Хай! — говорил Кравченя, — Один черт — конец зверю!». «Вот, — прошептал Мирка, — вот такой я сейчас, мама, и есть. Такой зверь…». Дрожь предательски подобралась к рукам. «Может быть, — спохватился Мирка, — если встану на ноги, а они не согнутся?...» Быстрая строчка шагов простучала, захлопнулась дверь. Der Älteren бежал в укрытие! Во время налета, хозяева и прихлебатели, как разные птицы, похоже, могут сойтись на одном насесте. Только для узников в лагере нет укрытий. Только стены, проклятые и ненадежные их спасают. Не зря потихоньку сбежал Der Älteren: в высоте рокотали моторы. Älteren услышал их вовремя — тоже не спал, думал, как Мирка, о небе. Только теперь Мирка думал о нем с благодарностью. «Только б не мимо! — взмолился он, — Только бы!...». Башмаки деревянные, Мирка спрятал подмышкой. — Ваня! — позвал он, — Вань! В лагерь падали первые бомбы. — Со мной, Ваня. Давай со мной! — звал Мирка. Две планки сухих и легких, от душевой решетки, подняли, как столбики, тяжелую нить колючки. Небо слышало Мирку: падали в лагерь бомбы. — Мирка, убьет нас! — усомнился Ваня. — Она же под током… Нижний шлейф — показал он, — шел по самой земле. И Мирка прижал его, поднимая планками верхний — под которым нужно было теперь проползти, не попав под удар тока. — Нет, — сказал Мирка, и первым лег, прямо на эту, нижнюю проволоку. Он догадался, что нижний шлейф не под током — замкнуло давно бы на землю. Она лишь затем, чтоб горячий ум удержать от соблазна подкопа. Под тонкий, едва различимый треск электричества, Мирка выполз наружу. Чудо приходит однажды — ну разве мог усомниться Ваня?! — Только жмись в землю, Вань! — просил его Мирка. Через минуту и Ваня прошел тот же путь. Мирка вернулся, и осторожно вытянул планки. И взял их с собой. Разумно, четко и верно, он теперь делал все. Удивленный, без лишних слов, подчинялся Ваня. Повзрослел в одну ночь, лет на тридцать, Мирка… Их могло накрыть бомбой. А это были не те уже бомбы: какая же справедливость, если накроет теперь? «Никогда, — клялся рвущимся бомбам Мирка, — никогда я не буду там!». Триста шагов позади, триста шагов за чертой! Воля и неизвестность — все в одну ночь! Новой мыслью вселялась тревога в сознание Мирки — он понял, что сделал все, а что дальше? Позади Освенцим, а впереди — ничего… — Куда мы теперь?... — неуверенно спросил Ваня. «На тебя бы надеяться, ты ж партизан!... — размышлял лихорадочно Мирка. Притихший, не получив ответа, полз Ваня следом. Они просто шли прочь, как бегут от себя. «Глупо так — в неизвестность!» — остановился Мирка. Присел и вгляделся назад. В Освенциме полыхал пожар. «Каждый должен пройти свой огонь! — подытожил, по-взрослому, Мирка. И решил, — Я пройду! Не боишься смерти — в любви повезет!», — выдумал он в настроении человека, который воспрянул духом. — Уходим! Уходим, Вань! — позвал он, готовый подняться и перейти в скорый шаг. И тут услышал: — Тихо, лежать! — Лежать! — к властному голосу присовокупили русский мат. Неподдельный: немец не сможет так! Мирка лицом вжался в землю. Она пахла осенним холодом и не могла разверзнуться, спрятать в себе... Он только что о победе думал, потому, что уже не боялся смерти. Только что он так думал, только лишь… Послышался легкий шум пластуна. — Эй! — поймал Мирка шлепок в затылок, — Шпрехен зи дойч? Или русский? — Русский! — глухо ответил Мирка. — Во как! Ваня, видно, хотел дерзнуть, поднять голову, или вскочить — Мирка услышал хлесткий удар по его затылку. И тот, может быть, «отъехал»… — А ну-ка, — легла на плечо рука. Мирка поднял лицо. И сразу узнал — это был «Мираж»! Мирка лежал на спине, и ему не хватало воздуха! — Я, — сказал он, — знаю Вас! — Сядь! — не удивился «Мираж», и внимательно посмотрел в лицо Мирки. — Нет, — сказал он, — не шути, я тебя никогда не видел! Ваня, похоже, «отъехал» — был неподвижен… — Не зачем ему меня видеть, — сказал «Мираж», — и тебя достаточно! «Кажется, так не сказал бы тот, — подумал, с короткой надеждой, Мирка, — кто готов нас прибить?!.». — Отойдем, — сказал повелитель. И в сторонке, подальше от лишнего уха, потребовал, — Ну, расскажи-ка! Мирка в полголоса рассказал, где и как его видел. — Вы же ушли через проволоку. Я это видел точно, — сказал он. «Мираж» отвечал не сразу: — Зуб мудрости? Что ж, может быть. Раненько ты мудреть начинаешь! Это болезненно, знаю. Но, бред — это и есть бред! И, помедлив, спросил: — Сколько людей в твоем блоке? — Сейчас пятьдесят... — А в его? — кивнул он в сторону Вани. — Мы в одном... — А ты готов видеть их завтра, мертвыми? — Нет. — А их расстреляют, за ваш побег. Не думал об этом? Молчал, не в силах признаться Мирка: он должен был думать об этом… — Но и не только их. Понимаешь? Вас — тоже! Вы не уйдете! Отсюда нельзя уйти. Он закурил. Удивило Мирку: он курил сигарету, у него были спички. — Ночью еще поживете… Ты видел, сколько собак у немцев? — Да… — Так куда вы? К линии фронта? К союзникам? К немцам? Мирка ответил бы: ясно куда!... да язык, от невозможности возразить, не гнулся. — И четыре десятка меньших, но этих же, лагерей в округе. Четыре десятка! Ну, так куда же? — коротким жестом «Мираж» сделал круг в темноте, — Днем вас найдут с собаками. Он говорил правду, Мирка чувствовал, как эта правда убивает их с Ваней!... — А ты кто — подумав, спросил «Мираж», — Кем был до войны? — Школьником. — Школьником? — удивился тот простоте ответа. — Да. — А сказать, кто я? — Скажите. — НКВДист. — Милиционер? — уточнил Мирка. — Ну, не совсем… «Если мы здесь случайно, с Ваней, — подумал Мирка, — то этот, НКВДист — не случайно!». Мысль убеждала, что это, конечно же, так; и скользила неверно, краями, дальше, и начинала катиться в черную брешь — в пустоту, на месте двух человек: Вани и Мирки... — Вам лучше не знать обо мне. Опасно. Лучше забудь! — помня, о чем рассказал ему Мирка, НКВДист видно, сам понимал: не забудет. И вдруг спросил: — Школьник, ты Аэлиту читал? — Читал, — удивился Мирка. — Ладно. В общем, шанс быть завтра живыми — там! Не больше, чем у других, но там есть. Здесь — нет! Возвращайтесь! Жаркая бледность ударила Мирке в лицо. Онемели скулы. — Ничего не поделать, ребята. И постарайтесь выжить. Немцы теряют контроль. Им скоро конец. Как зовут тебя, школьник? — Мирка. — Еврей? — Нет, мое имя Мирон. — А, да, есть такое… Жизнь не иссякла, Мирон. Ты помни, что дома ждут. Надо выжить … Ты обещаешь? — Да, — сказал тихо Мирка. «Проще было убить нас…» — неуверенно думал он. НКВДист исчез, так же как появился — призрачным миражом. — Ушел? — поднял голову Ваня. — Ушел. — Кто он такой? — Не знаю, Ваня, кто он… Одно скажу, прав человек. И ничего не поделать с этим! — Ты что! — изумился Ваня, — Назад?! — Да. — Назад? Да я скорей здесь же на месте умру! Не был ты партизаном, не был! — Мы не готовы… — Да таких, как ты, — холодно сказал Ваня. Он поднялся, и смотрел в глаза Мирки, — убивают на месте, и дальше идут! Понятно? — Можешь и так… Мы сумели выйти. Но уйти не сумеем, Ваня! Нет! А выйти — можем рискнуть и еще. Обещаю…нам надо думать. — К черту твои обещания, Мирка! Ты все мне сказал? — твердым шагом Ваня шагнул было прочь, обернулся... — Ваня, — напомнил Мирка, — кто-то из нас, из-за этого, будет убит. А скорее — оба. Ваня прошел, по инерции, прочь. Тьма не совсем его спрятала, и увидел Мирка, как рука его прилегла к затылку. — Этот, твой … — проворчал он на удалении, — Он что убить меня, что ли хотел? И опустился на землю. Подошел и присел рядом Мирка. Давая опору друг другу: спиной к спине, смотрели с тоской друзья в темное, далекое небо. Скользили в нем медленно тяжелые серебристые, в свете прожекторов, груженые бомбами крестики. — Вот бы одна, — с тоской сказал Ваня, — упала такая, чтобы весь лагерь, прямо сейчас — дотла! Еще могли подышать два друга воздухом, так похожим на настоящий воздух свободы. Ускользающим он оказался сегодня, неверным… — А может, — подумал вслух Мирка, — разрушили крематорий? Или убило нашего немца? — Как утренний свет, заглянул на мгновение в душу: «А это ведь все, — понял Мирка, — вполне может стать… Теперь может стать. Может!». Мысль была новой, — и с ней уже не совсем безнадежной казалась жизнь! — Идем назад, Вань! — сказал Мирка. «Не исчезнуть бы только завтра же!...» — вжимаясь в землю под токоведущей колючкой, подумал Мирка. Ваня и он возвращались в Освенцим. Было обидно, имея цель, — бесцельно, случайно, погибнуть теперь в неволе, в любой момент. Исчезнуть бесследно. - Auf die selbe Arbeit!*(*на ту же работу) — велел Älteren. И Мирка пошел к печам. «За что они так меня любят?!» — вспомнил он горькую мысль предыдущего дня. Здесь не разговаривали, слова не нужны были в этой работе. Загрузка топок. Двадцать минут — и снова трупы с тележек, — снова загрузка. Здесь только две должности: старшие, следящие за работой топок, и все остальные — помощники. И тысячи неостывших трупов, превращаемых в пепел, который потом выгребался из топок, вывозился прочь и падал из кузовов грузовых машин в Вислу. Вода растворяет пепел… Здесь не на что; не за чем было смотреть, нечего контролировать, и сюда почти не заходили эсэсовцы. Дай бог, подальше от них был Мирка; и здесь, старший зондер прав, — здесь не столь быстро терялись силы… Витька теперь вспоминался часто, с легким стыдом, как перед учителем за невыполненный урок. Жизнь таких не напрасна, — даже если и был он убит тогда, стреляющим из вагона немцем. За ним остается поступок, в котором он был сильнее не только Мирки, — но даже врага, бьющего в спину из автомата! Остается поступок. А Мирка — песчинка серая, в сером песке Освенцима, способный для сотен, для тысяч людей сделать только одно, — пеплом направить их в Вислу, в неком подобии вечного успокоения. Протест поселялся в душе от таких размышлений. «Завтра найдет меня НКВДист, — загорался надеждами Мирка, — и я стану бороться с врагом!». Слепой бы не угадал — НКВДист занимается этим! Может быть, руководит. Ну, точно ведь НКВД — не колхоз. Это наша милиция, это отважные люди. Потому, и только, — тайно бывает он за чертой, на воле — и снова приходит сюда. Он умный враг немцев! «Но ведь я сохранил его тайну? Значит, бороться способен. Он это поймет и отыщет меня!» И Мирка увидел его! На аппельплаце, через несколько дней. Шесть человек, в коротком, неровном строю перед всеми, смотрели на всех, и на мир, прощаясь. Перед строем гулял переводчик. Начал на польском, потом перешел на русский: — Кто бежит ночью, — утром лежать вот здесь! Сложив руки за спину, слушал его комендант: не по каждому случаю он бывал лично на аппельплаце. В числе шестерых стоял НКВДист. Видя тогда, впервые — Мирка не знал, можно ли верить глазам? А сейчас, не хотел, очень бы не хотел глазам верить! Он увидел: когда загремели затворы, НКВДист посмотрел на небо. А когда отгремели очереди. Он побледневший и неподвижный, также стоял, среди павших. Покачнулся и побледнел, но стоял. Комендант рассмеялся. Подошел и заглянул НКВДисту в глаза. «Только не плюй ему в харю!» — хотел закричать Мирка НКВДисту. Комендант сказал: — Гут! — и подозвал переводчика. Так, чтобы слышали все, переводчик сказал: — Ты необычно бежал! Ты не с ними, мы знаем. Как? Покажи. Покажи, и комендант обещает, что сохранит тебе жизнь. НКВДист, приходя в себя, кажется, все-таки, не доверял: — Господин комендант, — спросил он, — готов сохранить жизнь заложникам? Удивленно мотнув головой, переводчик склонился на ухо боссу. — О-о! — поднял руку со стеком, босс. Отвернувшись, глядя на тех, кто в строю, хлопнул стеком по голенищу. Он что-то думал. — Den Fluch!* (*проклятие) — сказал он. И добавил, — Aber, interessant…* (*Но, интересно) — хлопнул еще раз стеком по голенищу, и обернулся к НКВДисту. — Гут! — сказал он. — И заложникам, герр комендант обещает жизнь! — громко, для всех, сказал переводчик НКВДист смотрел исподлобья в глаза тех, кто в строю, ожидает развязки. — Я покажу! — сказал он, и пошел к ограждению. Было тихо, слышался треск электричества в проволоке. НКВДист поднял к груди руки. Лепестками, по ровной линии, вытянул ладони навстречу друг другу. Удерживая их перед собой, у груди, параллельно земле, шагнул к проволоке. Ладонь легла сверху на изолятор, на уровне чуть ниже груди. Не зря хотел зрелища герр комендант: на проволоке были убиты многие — эсэсовцы из числа любопытных или не осторожных; и узники-самоубийцы. Ладонь НКВДиста, как на погон на плече товарища, легла на шляпку опорного изолятора. Стала босая ступня, на изолятор внизу. Человек получил опору, и шагнул вверх, в безмолвии сотен людей, затаивших дыхание. Человек поднимался, и уходил. Он поднялся на верх, на вершину, остановился и посмотрел на немцев. Перейти на другую сторону — это побег. Без команды, в любой момент прогремит автоматная очередь. Комендант выругался, и что-то сказал переводчику. — Дальше. Теперь давай дальше! — велел переводчик. Теперь человек шел лицом к лагерю, и опускался вниз по ту сторону. Он мог погибнуть у всех на глазах, от удара током. Мог, коснувшись земли за колючкой, быть убитым, как совершивший побег. Но он просил, и ему обещал комендант, не убивать заложников. Он коснулся земли. Стоял за чертой, по ту сторону, но автоматы молчали. — Кто еще может так? — спросил переводчик. Усмехнувшись, он подождал, глядя на всех, кто в строю, и подытожил, — Никто?! Обернувшись к начальству, перешел на немецкий. — Расходиться! — сказал он через минуту. Пустел аппельплац, а за колючкой, встав на колено, массировал руки НКВДист. Мирка терял его, не успев обрести; не узнав, почему он спрашивал про Аэлиту? Зачем он массировал руки, если будет сейчас убит... Уходил единственный, тот, кто мог придать смысл Миркиной жизни. Даже на тех пятерых, убитых, в обиде был Мирка: из-за них погибал герой… *** Мирка снова убрал дощечки, как только Ваня благополучно прополз под проволокой. Они долго ползли, а потом, осмотревшись, пошли перебежками, чтобы припав к земле, вновь ожидать всего что угодно. Опасность не замечала их. Продолжалась бомбежка. И не только там, позади, падали с серебристых крестиков бомбы. В округе, по горизонту везде было то же. — А не поймает нас этот? — поинтересовался Ваня, — На работах у нас каждый день убивают… — Этот, что в прошлый раз? — спросил Мирка. — Ну да. Он же — как с неба! — Нет, не поймает… — Мы на разведку, или уходим? — Пока не знаю. В километре, примерно, от лагеря, начинался мир. Они наткнулись на хутор. Зажиточный и чужой, не похожий на тихий, уставший после дневного труда, колхозный… Долго лежали в жесткой, осенней траве, наблюдали. Меняли позиции, подбирались. Ни лучика света, и никого: здесь боялись войны. Здесь не высунут носа. Проскользнули в подворье. И сразу: как сверху, невидимый кто-то, болея за них, показал этот путь, попали в погреб. Может, невидимый этот — это голос тысяч людей, ушедших из жизни в небо Освенцима? Кто больше них знает ценность кусочка, крохи еды?! «Тут, — мелькнуло в мозгу, — и попадаем в обморок!». Пряности воздуха в погребе, были способны обоих отправить в голодный обморок. В спешке, без лишнего слова, набили найденный здесь же мешок, и как из чужого сада, ушли из погреба. Мирка повел в сторону лагеря. И только оставив в невидимом удалении хутор, остановились, и торопливо, неверными руками, разобрали мешок. Давно забытое счастье хмелем наплыло в голову, дрожью ударило в руки. Насытившись так, что дышать стало трудно, Ваня заметил: — Забиться бы в уголок и спать себе, спать. Ничего мне не надо больше! И Мирка заметил: все, — ничего стало больше не нужно! Хорошо теперь… Спать бы, и ничего уже к черту не надо! Зачем?... Растекались по телу, тяжелой водой вместо крови, истома и равнодушие… Придут немцы? И пусть… или они не придут… И тут Мирка вспомнил маму. Последний, лучший в доме кусок; и долю, которую нарезала для Мирки мама. И как из тумана, а может быть, с того света, напомнил НКВДист: «Жизнь не иссякла. Ты помни, что дома ждут. Надо выжить … Ты обещаешь?» — Пока не отъехали, Вань, — стал он трясти плечо друга, — идем назад. За кражу нас утром искать будут все, и по всей округе! Здесь, а не там, ты понял? Пошли! Мешок тянули по очереди. Но потом Мирка, взяв его из рук Вани, отставил в сторону. — Это придется оставить! Изумился бы только кто-то из тех, кто не знает Освенцима. Первое дело, святое — дать кусок ближнему. Хватит для многих в мешке: «От всей Вам души! — скажут Ваня и Мирка. Но это — провал! «Блок одиннадцать» и адовы муки перед концом. Тончайшим запахом выдаст себя любой кусок пищи, чутью, обостренному до безумства у истощенных людей! Выдаст Мирку и Ваню… Друзья закопали мешок в воронке, в которой земля была рыхлой и пахла взрывчаткой. Собаки в такое носа не сунут. «Дата какая сегодня? — екнуло сердце, — В какой день умру, не знаю!». Изменяли сегодня правилам немцы, или что-то случилось. В топочный зал крематория вошли три офицера в сопровождении автоматчиков. Быстро слетели в приветствии шапки зондеров. Шло сжигание, старший зондер, и зондеры зала ждали вопросов. Гул пламени в топках, привычный для уха, стал крепнуть в застывшей паузе. Но что было спрашивать здесь, где все очевидно, и ничего непонятного нет? Пламя гудит, осыпается пепел, прислуга на месте. Что, можно пламя остановить на время? Немцы, как изваяния, постояв: один впереди, другие, по субординации — сзади, — медлили, не уходили. «Окажусь для них самым заметным…» — подумал Мирка, который работал у крайней, самой дальней печи. Офицер — первое изваяние, клюнул, по-журавлиному головой и двинулся в зал. За ним остальные. Он шел вдоль печей, щуря глаз, присматривался, слушал гудение в топках. Не подошел вплотную к рабочему месту Мирки. Но он видел все: он несколько раз скользнул в сторону лифта, где были пустые тележки. Он обратил внимание, что один из зондеров, опираясь на высокую поперечную ручку-оглоблю, умеет спать стоя. И еще, — обратил внимание Мирка, — офицер с любопытством смотрел в лица трупов. Может, его удивляло то, что на них, насильственно умерших, нет никаких эмоций? Трупы из газовых камер, действительно отличались этим… Дав пальцем команду капо приблизиться, офицер без жестов, сквозь зубы, высказал резюме. Он не показывал, просто при этом смотрел на того, у лифтов, зондера; и — на Мирку. Вся свита, и с ними капо, покинули зал, и казалось, что память об этом визите, недолго витать будет в жарком воздухе зала. Но вернулся, минут через пять, автоматчик, и, грубо хлопнув в плечо способного стоя спать зондера, показал автоматом на выход. Все, и не только Мирка, поняли, что больше не видеть этого человека… — Ты сегодня отдал своего, — сказал Мирка, — вместо меня… — Да, — подтвердил капо. Мирка не торопился спросить, почему? но ждал. — Думаешь, — затянув паузу, сказал, наконец, капо, — я в два слова это могу говорить? Не совсем знаю русский… «Согласен», — подумал Мирка, — Хорошо. Тебе не нужна его жизнь? — спросил он, — А зачем моя? — и решил: «Не скажет капо! Не все сказать можно». — Это не я. Его уже не было, Юдки… Я тебе, Мирка, скажу, потому, что много думал. Евреев больше в Европе нет. Они будут только у вас, и в Америке. Поздно, потом, кто живой — благодарны вам. — Он говорил чуть путано, подбирая слова, — Благодарны! Освенцим… — смотрел он на Мирку усталым взглядом, — Тебе думать больно: ты здесь, но он — не для вас! Освенцим — он только убить евреев! Только за этим! Вы все — попутно. Вручную убить весь народ, невозможно! Поэтому газ, крематорий, Мирка! А Юдка, — сегодня, вчера, — был все равно не живой. — Он был живой. И ушел бы я, — он и сейчас был бы жив! Капо покачал головой: — Тебе, Мирка, глаз говорит, а не ум! Все евреи — зондеры — да? И живем мы отдельно — так. И кормят, — он показал на горло, — так же! Что, ты думал СС — гуманный? Нет, он, как еврей, практичный. Как они говорят? «Не надолго — они говорят евреям по всей Европе — вы поработать в Польше. Берите с собой, что хотите нужным!» И люди, что могут, лучшее, Мирка, берут с собой. Здесь, на перроне — у них уже ничего! Их богатство и вещи — собственность Рейха. И даже их зубы — ты видел; волосы. Все! Только свои могут так, как ты видел, спокойно и много — отправить на смерть. СС хватит сил, их столько загнать на смерть? А нам верят: не умирать идут — мыться… Мирка, все, — я оставь — иди… *** «Заперли погреб!» — подумал Мирка, вновь оказавшись с Ваней на том же пути, и вновь перед тем же хутором. Но ведь ни Ваня, ни он, других хуторов не знали. Соблазн вжал в землю, заставил опять не пройти, присмотреться, взвесить. По тому же пути проскользнув в подворье, они осмотрели дверь погреба. Все, как и было! «Идем!» — кивнул Мирка. Они шуровали в погребе, когда, вслед за сдавленным скрипом двери, вдруг послышался голос: — Рус, это ты? — в проем, прямо на них, входил бюргер. Банкой, наверное, килограммовой, железной, Мирка ударил его в лицо. Послышался хруст, и вошедший мгновенно «слетел с копыт». Не то, что упал — отлетел от удара! Ваня бежал впереди. Они далеко уже были, когда — видно от тяжести, — обратил внимание Мирка, что банка еще в руке. Остановились. Он посмотрел на вогнутый угол банки, и увидел мозги убитого тем, молниеносным ударом, бюргера. Он хотел бросить банку, но почувствовал, что если сделает это, его разберет нездоровый смех. Он сел на обмякших ногах, посмотрел на банку, и вытер ее о траву. «Насладились! — подумал он, — Черт возьми, — я их шпигом; они, — последним куском, отделенным мне моей мамой!». *** — Зачем ты сегодня меня вызвал вниз? — спросил Мирка. — Не я… — смиренно ответил капо. «Зачем?» — кипело внутри, возмущался Мирка! За двери с глазком отправляли сегодня русских военнопленных. Истощенные, просто скелеты, среди других, — они бросали одежды на пол. «Зачем? Аккуратно делайте… — ворковали зондеры, — Вам же потом в руки брать…». «Бросьте! — пресек их русский. Он в губах задавил проклятие, и увидел Мирку. Тряхнул головой, усомнился, и снова увидел винкель на Миркиной полосатке. И сказал, ловя Миркин взгляд, — Скажи. Скажи нашим потом, что нас убили!». И отвернулся. — Кто? — Мирка, готов был схватить за грудки. — Кто хотел, чтобы я их видел — своих, которым ничем не могу помочь? Капо не ответил. — Ты наш? — спросил Мирка, — Ты говоришь по-нашему. — Какой же еврей, — усмехнулся капо, — не бывал в России? Разве что престарелый, из Палестины… Юдка — я тебе правду сказал… Мы все — не живые. Сделали дело — нас уничтожат. Гарантия, Мирка! И ты… Только тебя убьют раньше. Ты мог выжить там, — ладонью махнул он в сторону, — мог и не выжить. Но здесь — точно нет! «Зачем? — старался спокойно подумать Мирка, — Он говорит мне это?» — Потому что думал, — ответил капо. — Возьми, — разжимая, протягивал он ладонь Мирке, — Возьми. В ладони лежали три золотых, искривленных зуба. «Зачем?» — не разжимая губ, думал Мирка. — Возьми, и отдай своему капо. Взятка, м-мм… — капо промычал, не найдя подходящего слова. — Он скажет: «Что хочешь, Мирка?» Ты скажешь, м-мм… «Так и скажу?! — про себя усмехнулся Мирка, — М-мм…». — Еврей знает все, — улыбнулся капо, — Кишинев, Рига, можно, кажется, Таллин, — ваши. Войне будет скоро конец. Только я, и мои — не увидим… Что, немцы оставят нас, как своих? И, думаешь, я это хочу? После того, что мы натворили? Нет, таким, как я, — капо покачал головой, — жить не надо. Как потом, хоть одному уцелевшему на земле еврею, я посмотрю в глаза? А ты скажи своему капо… скажи, что его команда, и он — они лучшие. Твой — их за честь. Рембригада — там можно выжить. Здесь — нет! Только там. — Возьмет? — усомнился Мирка. «Возьмет?» — жаром катило в виски. Разве делал подобное Мирка когда-то?... — Может, нет, — отвечал капо, — Может быть, это погубит тебя. Кто знает, что будет и как? Никто! Это горькая правда, Мирка. Но и выхода нет никакого. Рискуй. Уходи отсюда! *** «Три! — думал Мирка, — Как за отца и сына, и за святого духа». Бабушка часто по этих поминала, равно как возлагая должное, так и моля о будущем. И свято верила в их чудотворную силу. «Как за отца и сына, и за святого духа!» — вторил Мирка, и думал, — не мог он с той ночи не думать, об одиноком, загнанном волке. «Такой вот и есть я, мама…». И вспоминал, от начала и до конца, о герое — НКВДисте. Взгляд его в небо; руки, которые он, занемевшие, массировал уже там — за проволокой… - Dass du willst? — спросил Der Älteren. Увидев, что это, он сразу же спрятал в ладони золото. — Ты лучший! — смешивал Мирка немецкий и русский, — Du der Beste! Команда мой Der Älteren — лучший! Я счастлив, я Ist glücklich быть в этой команде. Es wird Ihnen der Gott helfen — поможет Вам бог! Я хочу быть у Вас! — О-о! — напряженно ответил Älteren: слитки, похоже, нащупывал в этот момент, приценялся, — Гут, ваня. Гут… Ферфлюфхтен кляйн Сталин, гут!* (*Проклятый, маленький Сталин, годится!) Мирка почувствовал, как натянулся тончайшей струной волосок, на котором висела жизнь. Der Älteren смотрел малоподвижными голубыми глазами на Мирку. Золото было уже в руках. Смотрел как на не самый нужный предмет, о каком размышляют: выбросить — или — черт с ним?... Утренний аппель. Кава. Сегодня не прятали солнце своды крематорного зала. Сегодня Мирка был с Ваней поруч — есть украинское слово, — в одной рембригаде. Трещали, не реже, а может быть чаще, автоматы конвоя. Но чаще и чаще, лаялись немцы в своем, — не во внешнем кругу. А в лагере: СС ликвидировал зондеркоманду, в которой был Мирка — в ответ, в другом крематории, зондеры перебили охрану, начальника — офицера-немца сожгли, и бежали. Их настигли и уничтожили. В другом — югославский еврей, в объятия крепче смерти, схватил и увлек с собой в печь офицера. Мир, факелом мести, запаливал почву под сапогами нацистов. Волки в тоске, обреченные волки, — воют, а немцы СС Освенцима, выть не умели, — стреляли. Везде, и по всякому случаю. Уничтожал СС все, что в силу краха не может быть съедено. Возвращаясь, команда, в которой работали Мирка и Ваня, видела возле барака, двухтонный брошенный, из-за поломки, груженый до верху, лагерный грузовик. По низу бортов, ручьем до земли, текла кровь… Эсэсэсовцы, узники — те и другие, на равных теперь, теряли друг друга. Безжалостный молох катился с востока. На открытых работах, дважды, наземные цели Освенцима атаковали русские штурмовики. На бреющем, звеньями-тройками, точно такими, как видел их Мирка, только с крестами, тогда, в сорок первом, — шли теперь краснозвездные. И возвращаясь, ловили в прицелы охранников в форме СС. «Шайден! Шайден! — кивали немцы на бесполезные автоматы, и говорили, — Гитлер капут!». Они сами, не дожидаясь русских, взорвали все крематории. Они собирали остатки, и гнали способных двигаться узников, в свой фатерланд — на запад. В колонну-конвой попадали все, кто попал под руку. С уходом такого конвоя, Мирка утратил друга. Ваня был либо убит, либо попал в конвой, отправляемый в тыл, на запад. Из авиапушки прошедшего над Освенцимом штурмовика, были убиты многие, кто был в форме, и был убит Der Älteren Мирки. И снарядами, пролетевшими сквозь него, был разрушен барак. Неприкаянный Мирка, зимой, в январе, с 25 не 26-е, искал прибежище. Он скрылся в полуподвале, который знал еще со времен малярства — под медицинским блоком. От звуков войны он пришел в себя. Жаркий воздух метался вверху — он угадывал это. Просто угадывал — быть там, подняться наверх в Мирке не было сил. Билась, покорно дрожала земля. Плита перекрытия лопнула и надломилась над головой. Обильно, по стенам, на пол, струилась оттуда кровь. В полуподвале, — увидел Мирка, — было, кроме него, два узника. «Подойду…» — решил он, и уперся руками, чтобы поднять, оттолкнуть себя от опоры. И, неловко качнув головой, отошел в пустоту. Он пришел в себя, когда было тихо. Война отзвучала. Покой привел в чувство. Влага, по косточки первого от стопы сустава, захолодила ноги. Было светло, и увидел, Мирка что эти двое — девушки. Гологоловые, истощенные, с красным винкелем на «полосатках». А еще он увидел, что влага, захолодившая ноги — не влага, а кровь! Она капала вниз, до сих пор, из разлома над головой, — как с бортов того самого, брошенного грузовика. Белесые ступни, и кисти рук — видел Мирка, — застыли в широкой щели разлома. Когда удалось ему скрыться, немцы рыскали и добивали всех, кого не могли увести в свой тыл. И они, — понял он, ликвидировали медицинский блок, — кого увести с собой можно из медицинского блока Освенцима?! Тонкая рябь, как от ветра, прокатилась по морю крови. «Мерещится!» — горько подумал Мирка. Но увидел по лицам девушек — нет. И понял — это гуляют танки. Там, наверху. Наши танки! — Девочки… — разлепил Мирка губы, — Девочки… — и, шагая по крови, не в силах сказать, из-за кома в горле, протягивал руки навстречу. *** Терпким, пахнущим жизнью дымком, курились армейские кухни. Каждый, к любой из них мог подойти, — и у него была пища. Мирка испытывал гордость за то, что он русский. Солдаты, освободившие лагерь, шли дальше, а сортировкой, рассылкой жаждущих жизни и Родины узников, стал заниматься НКВД. Дыхание Родины чувствовал Мирка, и грезил родной деревушкой Мирку окликнули, когда он возвращался от кухни, неся котелок пшенной каши с тушенкой. — Эй! — спросили его, — Ты ведь, кажется, наш? — Да, — отозвался Мирка, — наш! — Так не стой, иди к нам! Четверо наших солдат в погонах, обедали под открытым небом: привык солдат к полевым условиям. — Давай-ка, друг, к нам! Как зовут? — Мирка. — Мирка? — Ну да. — Вот, давай, Мирка, — ему уступили место. — А ты что, еврей? — уточнил сухой, резковатый голос. — Нет, — сказал Мирка, и неумело добавил, — Здравствуйте… Над ним посмеялись, а тот, что по знакам отличия, кажется, старше, заметил: — Отвык ты, Мирка, от этого слова: здесь вам не Родина, — Аушвиц, да? — Да. Освенцим… — Мирка держал котелок, согревающий руки. Он подумал, и, кажется, забавляя людей, попытался их угостить, поделиться своей пищей с ними… — Не надо, — сказали ему, — спасибо, Мир… извини, как тебя?... Слышали мы, что тут погребок есть винный? — Да. Где «блок одиннадцать», рядом. — Что это за блок? — Как тюрьма, там пытали. Рядом стена расстрельная, и рядом с ней... — Был что ли там? — Нет, я был маляром, красил, поэтому знаю… Еще в рембригаде работал, поэтому много знаю. — Ценный для нас человек ты, Мирка! — услышал он тот же, не очень приятный, чуть резковатый голос. — Пойдемте, я покажу. — Зачем? Возьми котелок, да сходи. Сможешь сам? — Я смогу! Побродив в сладкой жиже подтопленного погреба, Мирка набрал вина из самой, — как выбрал, — лучшей бочки. — О, — одобрил, попробовав, тот же, старший, — ты молодец! Это кагор, настоящий. Ты пил настоящий кагор? — Нет, — сказал Мирка, — я, никакого… — За победу, — вздохнул солдат, — за свободу твою — это надо! Мирке первому, и остальным — по кругу, разлили вино. — Что ты? — спросили, заметив, что Мирка замешкал, — Нормальный ты человек, ты войну пережил. Выпей смело и с радостью, Мирка! Это для нас война еще там, на западе, и еще там! — солдат показал на восток. — Япония, внутренний враг… Нам, Мирка, еще да еще, воевать! Всю жизнь: мы же, брат, — НКВД, — а не просто войска! А твоей войне уже все, конец! Мирка, пей! — НКВД? — задержал Мирка кружку. — Ну да, ты выпей! Мирка выпил, до дна, безрассудно, впервые в жизни. Ведь за победу пил! И сразу похорошело: от слабости и от восторга. — Кагор, Мирка, вино святое, церковное, так-то! — приободрили его. — А когда нам домой? — спросил он. — Домой? Тороплив ты, Мирка! — снова заметил все тот же, строгий, не как у других солдат, голос. — Сначала расскажешь нам, как попал, потом мы проверим, и только потом — если все будет чисто… — А как проверять? — удивился Мирка — Расскажи, как попал! Пей вино, и говори. — Мальцу отдохнуть бы дали, Викентий Стасович? — попросил неуверенно тот, кто уже разговаривал с Миркой. Похоже, с погонами Мирка ошибся. У того, кто казался старшим, вдоль погона и поперек, шли по центру полосы, буквой «Т», а у того, перед кем попросили за Мирку — полос никаких, — и три звездочки на погонах. Недоброе что-то почудилось Мирке в ошибке. Он стал рассказывать. — Значит, никто подтвердить не может? — Да… — растерялся Мирка. — Ну, колхоз-то, Викентий Стасович — снова за Мирку просил тот же голос, — даст документ. Отправили, так мол и так, и таких… — И ты видел колхоз этот, Гриша? — поинтересовался Викентий Стасович, — Он что, не сгорел? — Да, всяко… — вздохнул Григорий. «Офицер!» — подумал Мирка о том, у которого звездочки. И понял: он, — настоящий старший. А старший присматривался к Мирке. «Ценный ты человек!» — это его слова. Он, — запьяневшему Мирке казалось, — сейчас, как раз, взвешивал эти слова. — Еще пей! — говорили ему, — Со своими, Мирка! Мирка пил. И ему, от святого вина, хорошело. — Значит, врага у нас не уничтожал ты, Мирка? — спросил вдруг Викентий Стасович. — Да, — честно ответил Мирка. — И вместе со старшим, если не врешь, вас было пятеро, так? — Так, — согласился Мирка. — Антонов! — повысил голос Викентий Стасович, — Давай-ка сюда пятерых! Антонов вышел из-за стола. Через пять минут, перед ними стояли немцы. О, это были совсем не такие немцы, которых знал Мирка! В мятой, рваной и грязной форме — таких он не видел немцев. Короткий, как вспышка на кончике спички, яркий восторг пережил он, увидев фашистов такими. Тая в глазах ужас и страх, смотрели они на него, так, как смотрят на победителей: Как благодарен был он в этот миг, тем, с кем ел кашу и пил вино! Немцы стояли шагах в двадцати. Мирка чувствовал давящий взгляд нашего офицера. Пристально, исподлобья, смотрел он на немцев и Мирку, и, щуря глаз, курил папиросу. — Антонов, — сказал он, — дай Мирке ствол! Антонов вложил в руки Мирки винтовку. — Там семь патронов, — сказал офицер, — тебе хватит. Мирка видел, как побледнели немцы, понимая, что он должен их убивать. И он, не меньше, чем те, побледнел: приходило сознание — именно он должен их убивать! — Ну, — как во сне, как из-за угла, слышал он голос, — это враги твои! Что же ты, Мирка? А не увидел врага Мирка перед собой… Офицера, в которого плюнул Игорь Миронович; солдата, который стрелял в спину Витьке и улыбался; оберста, приказавшего выбрать русского или Юдку; коменданта, который смеялся над тем, как расстреливали НКВДиста — их бы увидеть! Он попытался взглянуть офицеру в глаза. А тот и не старался их отвести, но взгляд сощуренных глаз его был настолько холоден, что у Мирки похолодело в висках. Это был взгляд сильного человека: далеко не такой, как у Der Alterena, прячущего в ладони золото. Взгляды всех, перед кем сейчас Мирка был, — плавили и сверлили его… В струны, до звона тугие, до их надрыва, стянулись нервы. Как в кино, обрывалась лента: мелькнули безликие лица узников, и лица те, по другую сторону. Комендант — хохочущий НКВДисту в лицо; беглец — победивший, и обреченный, там, за колючей проволокой. В небо смотревший, перед расстрелом... Мелькали кадры оборванной ленты, голова шла у Мирки кругом… Он поднимал винтовку. «Лучше бы автомат, — сожалел он, — чтобы всех сразу!». Но была винтовка, и убивать надо был по одному. Они были, наверное, слишком близко — пули отбрасывали их далеко назад, навзничь. Как от ударов молотом в грудь… Еще слышались хрипы в телах, распластанных по земле; Мирка видел агонию. — Ну, вот, — сказал офицер, — это дело другое, Мирка! Считается, что ты уничтожил врага. И у тебя еще два патрона… — Нет, — сказал обессилено Мирка, — хватит… — Ну, хватит. А то на тебя же и немцев не напасешься! Давай за победу, Мирка-герой! Мирка пил со своими, русскими, за победу. А в двадцати шагах, остывали трупы убитых им немцев. — Попал ты, Мирка… — заметил один из бойцов. Не одобрение, кажется, было в словах его, и не о меткости он говорил… Он сочувствовал как бы. Мирка не понял его… Офицер перевел всех в другое место, где не было трупов. Он был победителем: таким, на побежденной земле, место всюду найдется. Мирка подумал о том, что трупы убитых им немцев, сейчас убирают другие немцы, — не узники, — а побежденные немцы. «Зондеры!» — усмехнулся он. — У тебя вещи есть? — спросил офицер. — Нет, — сказал Мирка. Офицер обратился к тому, кого поначалу считал Мирка старшим, имя которого он теперь знал: Григорий: — Наш человек. Определи его в наше хозяйство. — А начальника твоего, — серый, холодный, способный насквозь смотреть, взгляд Викентия Стасовича, пробуравил Мирку, — гауптштурмфюрера, я так понимаю, Рудольфа Гёсса, мы тут повесим. Напротив ворот, или напротив печки. Я обещаю!* (*16 апреля 1947 г., по приговору Верховного Народного Трибунала ПНР Рудольф Гёсс повешен перед воротами крематория II d Освенциме) Ночевал теперь Мирка уже не в бараке, не на трехъярусных нарах. — Ты держись нас, Мирка, — напутствовал на ночь Григорий Михайлович. Погон ты не понимаешь: я старшина, а он — три звездочки, — старший лейтенант. Викентий Стасович, начальник 2-го отдела «Смерш». Держись нас, слышишь! Убежать не вздумай! Здесь, пойми, все в наших руках, в нашей власти! А у тебя не совсем безупречно… Он не стал запирать Мирку на ночь, в его, боже мой! — отдельной комнате. «Хозяйство» расположилось в жилом офицерском доме. Немцы умели создать для себя уют, его не разрушили бомбы и русские штурмовики, и теперь наслаждался им бывший узник Мирка… — А завтра, — пообещал старшина, — дам тебе нашу одежду. В самом центре села, на площади, был колодец с большим, из гладких досок искусно вырезанным журавлем. Мирка вернулся на той же полуторке-ЗИМ, на которой отца увозили на фронт. Но полуторка шла не в село. Шла мимо и дальше, поэтому Мирка сошел на подходе к селу, и потом долго шел пешком. Он подошел, чтобы попить, освежить себя колодезной водой, которой не знал уже три с половиной года. Глубоко залегала вода в их селе: Мирка с детства далекого помнил, как, заглянув туда, поражался — небо, и Мирка на фоне неба, — так далеко! Можно крикнуть — оттуда вернется эхо… Повзрослевший, прошедший Освенцим, пришедший с войны, заглянул, как в далеком детстве, в колодец Мирка, чтобы увидеть себя, отраженным на фоне неба, в родной воде. И голова закружилась… Замелькали перед глазами, опять, те же клочья-обрывки ленты: он видел немцев, которых как будто бил молотом в грудь. Поочередно, один за другим, отлетали они назад, и умирали, упавшие навзничь, убитые Миркой. Что-то было не так, голова кружилась… — Вставай! — будил старшина Григорий Михайлович. Мирка протер глаза. — Вот не военный ты человек! — пожурил старшина добродушно и протянул Мирке руку. — Завтракать, как? Принести, или с нами пойдешь? — Ой, лучше с вами. — Ну, так давай! — Мирка! — окликнул Викентий Стасович, — время не выкроишь, пять минут, на меня? — Выкрою, — отозвался Мирка. Старший лейтенант завтракал с кем-то вдвоем. Второй был старше: крупная звездочка в центре была на его погонах. Перед ними стоял графинчик. Второй посмотрел на Мирку внимательно. — Он! — кивнул Викентий Стасович, — и спросил Мирку, — Ты выпьешь с нами? — Нет, — сказал Мирка не приближаясь. — Такой! — прокомментировал Стасович, — Нас вчера напоил, а сам не хочет! Но, видно и с немцами он не пил! А до войны еще мальчиком был, пионером, — значит, тоже не пил. Мирка, я прав? — Правы, — ответил Мирка. — Малец? — уточнил офицер с большой звездочкой, — Да, на вид — двадцать семь, если не все даже тридцать! «Освенцим состарил», — хотел сказать Мирка, и промолчал… — Ладно, иди, Мирка… — Он что, еврей? — спросил собеседник Викентия Стасовича. — Евреи, товарищ майор, — это Мойши и Юдки. А он, я так понял, обыкновенный Мирон. — Да, — согласился майор, — Мирон — это наш человек. Ты пойди, — обратился он к Мирке, — поешь с ними… Они были другими — чувствовал Мирка, — солдаты, которые с ним говорили вчера участливо. Над ними угадывал Мирка свист пролетевших пуль, и шорох осколков. Над Викентием, шорох и свист как-то не ощутимы… С солдатами освобождения Мирка снова пил горькую. «Это наркомовские!» — говорили они, — а он пил, быстро хмелеющий от истощения. Водка жалюща и горька. Мирка горько жалел, что не бывал в бою… — Мирка, — нагнулся на ухо Григорий Михайлович, — ты поди спать. Тебе надо спать часов десять-двенадцать — не меньше! — он что-то хотел добавить. Но был он солдатом — это вчера понял Мирка. А диктовал Викентий Стасович. Мирка, качаясь, пошел к себе, спать. — Ми-ир, Мир, — толкая в плечо, будил его старшина, — тебя ждет Сташинский! Через пять минут Мирка был в кабинете Викентия Стасовича. — Сядь! — сказал тот, — И, давай по порядку. Фамилия? — Выхованец Мирон Аристович. — Выхованец? Что же — от слова «спрятать»? Сховать, заховать? А ты, получается, — вытащенный? — Нет. Выховаты — воспитать. — Воспитанник? — Да. — Ага! Значит так, Арестович… — Аристович! — Дерзишь ты, Мирон Арестович! — покачал головой Викентий Стасович. — Аристович! — Я же и говорю! Не клеится, да, арест к тебе, Мирка? Что ж, арест, это слово другое. Та-аак, а отец твой, Арист, кем был? — Столяр-плотник. — В колхозе? — Ну, да. — Аристократ! Ты, прям, из графьев! Давай по порядку: дата рождения, и — до сорок первого, до того, как попал… — Я… — Мирка взял себя в руки, и стал рассказывать все подробно. Викент записывал. — Так, — отложил он ручку, — теперь, мой Мирка, -друзья… Кто они были, здесь, в Аушвиц, или «Освенцим», как ты говоришь. Наши, Мирка, с наших давай. И, будь любезен, подробней. — Они говорили, чтоб я передал, скажите потом: «Нас убили!» — Тебе говорили? Бред какой, Мирка! Тут пять-семь тысяч сейчас, и мы ищем наших. — Мы были попутно… — вспомнил Мирка. — Попутно? Ну что ты за бред несешь, Мирка! — Они мне просили, сказать потом, что их убили! И я говорю. — Убили! Нас пять миллионов убили, дружище Мирка! — В Освенциме не бывает друзей! — заметил Мирка — В Освенциме? Ну, это смотря какой человек ты, Мирка. Ладно, ну а враги? Таковые есть? — Да. Это немцы! — Немцы — культурная нация, Мирка. Враги — фашисты! Их, кстати, на пять человек стало меньше! Так ведь? Вот так! Лихой ты на руку, Мирка! Викентий Стасович покачал головой. Но он писал документ: начиналась работа по возвращению Мирки. Можно было смотреть в окно, и видеть свою деревеньку; пруд и свой дом; своих близких, — все, что в тринадцать лет забрала у война… Замечтался, не обратил он внимания, что Викент написал уже все. Отложив ручку, он терпеливо смотрел на Мирку. Мирка спохватился… — Помогать нам будешь? — спросил Викент. — Как? — теряясь с чего-то, неуверенно выдохнул Мирка… — Работать, — сказал Викент. Не «Арбайтен!», — по-русски сказал, а оттенок почудился тот же. Как будто не наш человек, а комендант Освенцима. И Викент, может быть, это понял: на Мирке была та же одежда узника. — Ладно, иди, — сказал он. — Предлагал он тебе что-то, да, Мир? — спросил старшина — Ну, да… — А у тебя просто выхода нет! Пойми, лучше так. А теперь, — тем более… Не поняв: почему «Лучше так, а теперь — тем более»; и не поняв по сути, что предлагал Викент, Мирка пошел вместе со старшиной. — Соглашайся, — еще раз сказал старшина. — И, давай-ка сейчас, к себе и дождись меня. — Возьми, — пришел он не с пустыми руками, — положи это здесь, и дуй на санпропускник. Отмойся! Потом поменяешь постель. И развернул в руках форму: гимнастерку и брюки солдата советской армии. Голос заклинило где-то у Мирки в груди! Он восторженно, молча, выдохнул, и побежал смывать грязь Освенцима. Санпропускник был армейским банно-помывочным пунктом. Больше трех лет вода была хуже врага для Мирки. Лишь из брандспойтов, как лед холодной, катилась она по телу, а тут!... Вода была ласковой, теплой, ей наслаждался Мирка. «Становлюсь человеком!» — подумал он. Смыв грязь Освенцима, становился он сыном Родины, в форме ее защитника и освободителя. День казался светлее светлого, начиналась жизнь! «Родина! — кричал он про себя, — Ты меня слышишь? Ты нашла сына!». А грудь, водой половодья, полнил порыв, как можно скорее идти со своими, крушить врага! Настолько он чист был, настолько силен, порыв, что с легкой душой Мирка без приглашения, сам, пошел к Викентию Стасовичу. Волнуясь, он постучал, и, заглянув, увидел, что тот не один. — Выйди пока, — сказал он, — я с этим, — кивнул он на Мирку, — потолковать хочу… Поднялся и вышел из кабинета сотрудник. — Ну, — спросил Викентий Стасович, — Мирка, в чем дело? Мирка остановился посередине. Несвободу какую-то, неуют щемящий, ощутил он перед Викентием Стасовичем… Не понял тот Миркиного горения. — Викентий Стасович, а когда я смогу попасть на фронт? Тот не удивился. И тогда он не удивлялся, когда принес котелок кагора Мирка, и убивал пленных немцев... — Врага крушить хочешь? — полюбопытствовал он. — Да, хочу, как все… — Как все… Интересно сказал ты, похвально. А, мой Мирка, ты не будь как все! «Как все» — это почти «как никто»! А враг он, Мирка, не только там, — показал офицер на запад, — тому врагу конец скоро! Раньше, мой друг, надо было думать! «Раньше? А как?! — изумился Мирка. — Простой это враг. И его, как ты сам понимаешь, песенка спета! Внешний враг. А враг самый опасный, Мирка, — это внутренний враг! Не понимаешь? И не поймешь, не подумав. Это понять тебе, Мирка, придется! Мы из «Смерша», друг мой. Ты знаешь, что это такое? «Смерш» — это смерть шпионам. Мы, друг мой, — войска НКВД. И главный враг наш не там. Там! — махнул он ладонью через погон, на восток. «Японцы?» — подумал Мирка. Он старался понять и офицер видел это. — Ладно, — сказал он, — иди. Поговорим еще. Ну а сейчас, иди... Потускнел выйдя на солнце, Мирка: погон, на плечах его формы, не было… У всех они были, а у него — нет... Следующий день он ждал так же, как взрослые ждут войны. Старшие смутно и молчаливо предчувствовали войну, — вспоминал предвоенное время Мирка. Те, кому есть что терять, есть за что терпеть муки душевные — предчувствуют войны и беды. А дети не замечали переживаний. Это Мирка теперь понимал, впервые в жизни, в конце войны… *** Григорий Михайлович вызвал Мирку к начальнику. Не раннее утро было, была еще ночь. Мирка только заснул. Знал, начальник, когда вызывать… Викентий Стасович пил крепкий чай. Он тут же подвинул кружку, велел: — Садись! — голос был дружелюбный. Мирке очень хотел верить этому человеку, как освободителю, как победителю в этой войне… — Нравится? — поинтересовался Викентий Стасович, наблюдая, как Мирка пьет чай, которого несколько лет не видел, и вкус забыл. — Очень! — ответил Мирка. — Вот что, — сказал Викент, дружелюбно щурясь, — тебе уже не привыкать. Пойдешь в камеру. Но, — он поднял вверх указательный палец, — ты не гони волну! На сутки пойдешь, и вернешься благополучно, понял? На сутки. Ты вчера, что прилетал ко мне, а? Ты же с врагами бороться хочешь: или я тебя не понимаю? Не понимаю, а? — повысил он голос. — Нет, понимаете... — Так вот, считай боевой задачей! И будь внимателен: посиди и послушай, о чем говорят. А после расскажешь мне. Понятно? Как свинцом наливалась, — чувствовал Мирка, его голова, — опускалась ношей нелегкой, к груди. Как было ему не понять? — Сидят там такие, как ты: кто в плену был, а мне фильтровать их. Ты понял задачу? — Да, — поднял Мирка голову, — понял… — Я на тебя очень сильно надеюсь, Мирка. Поэтому, лучше без шуток! Скажешь им, что ты свой, что в плен добровольно сдался под Сталинградом, в сорок втором… — Я не сдавался! — А скажешь, что сдался! Тебе, — через стол протянул он руку и взял за рукав, — что, не нравится? Ну, а что не нравится? — Что Вы говорите: сдавался. — А кто это знает? — Вы. — Я? — Викент удивился, — Я знаю четко только одно — ты убил немцев, которые сдались в плен, сложили оружие и были под юрисдикцией справедливых советских и международных законов. А ты их убил! Да на нас сейчас смотрит весь мир, ты понимаешь, какой ты ущерб нам громадный нанес?! Реальность оглохла, застыла нелепо и покривилась как через туман, на отдаленном киноэкране. Застывшая ленка плавится и может вспыхнуть в фокусе проекционной лампы. Хлеще молота, от которого отлетали немцы, которых убивал Мирка, били слова Викента. Мирка скорее бы задохнулся, чем мог найти слово, которым назвать, то, что творит Викентий Стасович. Мирка не ожидал. — Ми-ир! — через стол потрепал по щеке Викентий Стасович, — Что, заснул? Или плохо тебе? Мирка отпрянул: — Нет. — Так вот же, друг мой, под суд пойти хочешь? А должен, как совершивший воинское преступление! Или не понимаешь? — как из-под земли слышал Мирка. — Вы же… — Да я знаю, что я, и кто я! — посмеялся Викентий Стасович и закурил. — Или ты, негодяй! — через стол потянул он меня, за грудки, на себя. — Хочешь сказать: это я приказ дал тебе совершить преступление? Он же все понимал, что творится в душе у Мирки. — Михалыч! — крикнул Викент в коридор, — Зайди сюда, быстро! А, ну-ка, — спросил он Михалыча строго, — скажи-ка, стрелял Выхованец в плененных немцев? — Стрелял. Все видели. — А кто приказал, не знаешь? Неловко, глядя прямо перед собой, Михалыч тихо ответил: — Нет. — Но стрелял? — Стрелял. — Иди! — отмахнулся Викент. К губам его снова вернулась усмешка, — Приказ может, письменный мой, имеется, а? — уточнил он. — Имеется, а? Давай, Мирка! Мирка смотрел на него тем же взглядом, как на немецкого офицера, который убил Игоря Мироновича. — Давай мой приказ! Или чей-то, другой. Что такое: нет? Ах, его нет! Тогда отвечай по закону — под трибунал! Викент распахнул окно: — Отдышись, — сказал он. И с удовольствием, долго выкуривал у окна папиросу. — А не хочешь ты под трибунал? Понимаю, — вернулся он на рабочее место, — Но ты же, друг мой, Мирка, — возобновил он спокойный и дружелюбный тон, — ты же сам говорил мне, что хочешь уничтожать врагов. Про вклад свой в победу… — Да, говорил. — Вот и давай! Держись нас. Меня держись, я начальник. А так: загремишь ты под трибунал, да на всю катушку! Коней отдал немцам, сам сдался, и тут бойню кровавую учинил… Они, хоть и немцы, но ведь — военнопленные! В тяжком молчании возражал ему Мирка: до последней кровинки в жилах, всей сутью своей возражал! Он все видел и сам был похож на карпика, беспомощно и бесполезно ловящего воздух беззвучным ртом. Карпика, которых когда-то ловил в пруду. — А вечером мы заберем тебя, пойдешь спать. В кровать с простынями. У тебя ж теперь есть жилье? Ты все понял? Мирка тихо ответил: — Да. Викентий Стасович улыбался, кажется, но Мирка не хотел это видеть. Весь мир не хотел бы он видеть сейчас! — Не боишься? — спросил Викентий Стасович. «Тебя что ли?» — хотел крикнуть Мирка. — Сам не расспрашивай, — заподозрят. Ты тихо там будь, неприметно. Что надо — мы так узнаем. Давай, — приободрил Викентий Стасович, и легким толчком в спину, подтолкнул Мирку к выходу. Не Михалыч, другой, в красноармейской форме, с погонами, с автоматом на правом плече, стволом вниз, проводил до тяжелых железных дверей. В мир приходил рассвет, и Мирка снова встречал его сквозь решетки на окнах. При его появлении смолкли. Вновь стал привыкать он к сумеркам, которые был готов забывать навсегда. Помещение было большим, человек на сто, а было людей два десятка, примерно. Скучились в центре. Не хотелось, может быть, прятаться, забиваться в угол: ведь это хотя и похоже на плен, — да ведь плен свой, советский… Вот-вот разберутся, с ними, и все, снова станут своими. Для этого стоит пожить, и черт с ним, — пусть даже так… Никого не зная, Мирка прошел в уголок. Им было проще его разглядеть: их глаза к этим сумеркам были уже привычны. — А, — услышал он ровный, спокойный голос, — ты фильтруемый, брат? Ничего, мы тут все такие. Здороваться будем? — Здравствуйте. Некоторые были в форме, — заметил Мирка и, как у него — без погон. — Ну, брат, не тужи. Все бывает, всякое… Воевал? — Нет еще… — Не успел? И фрица ни одного не прикончил? — Нет. Всю войну сидел здесь. А попал ребенком. Теперь говорят, разбираться будем. — Ну, разберутся. Уже, слава богу, мы не у чужих. А ты нос не вешай. Сам видишь, что не один такой… — Всю войну? — уточнил другой. — Да, три с половиной года. — Обидно теперь вот так, да? — Обидно, — сказал Мирка правду. — Свидетелей надо искать. Найдутся? — Не знаю, — ответил Мирка. — Документы, скорей всего… Как зовут тебя? — Мирка. — Мирка? Какое-то имя… — Это Мирон. — Так вот, Мирон, документы, скорее всего, по тебе, разослали… — Свидетели лучше, — напомнил первый голос, — А что документы? Пока они будут туда, да пока сюда, да по ним разобраться… — Не уверен, — признался Мирка, — что свидетели живы… — Да в том и беда, что кто знает: кто нынче живы… Совесть чистая, да вот кому ставить точку? Оперу здесь, или на небе господу? — На небе, — подумал вслух Мирка, — всегда не поздно… И вспомнил о маме, сестричке, отце — победителе, между прочим, таком же, как и Викентий Стасович, как весь народ. «Почему же я здесь? Что делаю? Господи…» — чуть не простонал он. Игорь Миронович, Витька, Саша, Алешка, — он вспомнил всех. Вспомнил тех, в крематории, о смерти которых должен сказать правду. Стыдно стало, и не понимал он, — за что? По-детски, навзрыд, от души захотелось поплакать. Но что б никто не видел. Скрыв слезы, он прикорнул. — Пусть спит, — слышал он, — да пацан же совсем… Он слышал сквозь сон, как открывалась и закрывалась дверь. Оттуда назвали фамилию, и кто-то вышел. Проснулся он при словах: — Хоть бы дырка какая была, хоть шрам! — жалел тот, кто видно, только вернулся, может быть, от Викента. — Оторвало бы, хрен с ним, там руку-ногу… А, как назло: ничего, ни царапины! — Совсем бы убило… — невесело пошутил другой. — Вот тогда ничего бы не знал, никаких дознаний. Покойник, — и совесть чиста! — Мертвые сраму не имут, — сказал кто-то. — А разве имут? Как ты в точку сказал, а! Не будь бы войны, — и не думал бы. Кто так сказал? Александр Невский? — Нет, это сказал князь Игорь. — А-а… — Не знаешь такого? — Нет. — «Слово о полку Игореве»… — Нет, и Слова не знаю… — Бывает. А знаешь, что сказал Невский? — Да, кто не знает! — А ну-ка. — «Тот кто с мечом к нам»… Говорили люди, нормальные люди: о том, что в уме, и на сердце. И об истории, и о войнах, давно забытых, от которых давно никому не больно. Забыть можно все, а войны не забываются… — Ну, про меч знают все. Что еще он сказал? — Да, всякое, может быть, говорил. Не знаю… — Не спрашивал бы, но ты, как и все, слова эти знаешь, и повторяешь их. — Не томи, — попросил кто-то. Мирка подумал, что человек, говоря эти умные и посторонние вещи, делает доброе дело. Незаметно, как лекарь-кудесник, удаляющий болезненную занозу, уводит от темы о худшем. — И ты повторяешь их часто, и все, и я тоже. И тот малый — и он. — Умеешь ты душу томить, Михалыч… Так что он сказал? — Вообще-то, вопрос, может быть, спорный. Может, не он это первым сказал. Может быть, первым сказал Кузьма, фамилии я не помню… Ледовое побоище: немцы, в броне, идут клином… — Сходили, под Курском, в броне, так же, клином… Уже отходились! — Ну, до танков было тогда, — как до луны, не ближе. А на льду, навстречу броне, выступил боец, из свиты по правую руку Невского. Невский с ним говорил накануне. — Тактику обсуждали, — шутливо заметил кто-то. — Вот именно. Самый обычный боец, из народа. Ни вам щита, ни кольчуги: зипун, а руках — дубина. А сверху — русский дух и отвага. — Что, этого немало! — Конечно, не мало. Дубинка грянула в лоб коню. Конь — наземь, в смысле, на лед! Рыцарь — кувырком, через голову, — дальше. И все — он уже обречен! Он подняться не может, без посторонней помощи. Броня и кресты; пурпурные, белые и голубые, длинные шлейфы, — зрелище, да? Представьте! Это и были черти, в жуть размалеванные. В кровавых слезах и в страхе, от них по углам разбежалась Европа. А наши дубинки ложились коням между глаз, сноровистые люди ловили руками длинные шлейфы — черти летели наземь. Чем кончилось, — знаете. Вот вам, и будьте любезны: не так страшен черт, как его малюют! — Мудрость народная, кровью омытая? — Разве не так? — Так, Михалыч, все так, только кончилась мудрость народная! — Кончилась? Это на чем, интересно? — Ну, а что же здесь делаем мы? — Фильтруемся. — Ну, дознаемся… — Фильтруемся? А при фильтрации возникает осадок… — Хочешь сказать: это мы должны выпасть в осадок? Мы — люди. — Фильтрации нет без осадка! — Вот что выходит, — узнал Мирка голос того, кто пришел с допроса, — я — воевал. В списках части имеюсь. Но там сообщили: «под Ельней, без вести…». Все! И он говорит мне: «Так ты, друг мой, сдался, чтоб шкуру спасти!». Не верит, я это вижу: не верит! «Друг мой» — Мирка узнал Викента: Его манера. — Увечье увечьем, а Ельню я знаю. Там жарко было! — Да уж, не продохнуть! Мы без еды, неделями! И, главное, без патронов! И головы не поднять: прут на нас, как тараканы, а мы их держим! — Тараканы! Таракана тапочком, дома хлопают. — Ну, гады кишащие. Мы их чудом: без техники, боеприпасов, снарядов — на честном слове, — держим! — Не было руководства, — узнал Мирка голос Михалыча, — дезорганизация. Вот в чем причина потерь. Это ж так?... — Руководство? Да мы забыли, что это такое! Из батальона, за десять дней, десяток людей, может быть осталось. Все! А те прут: сытые и довольные. Танки, свинюки резвые давят нас, давят. И небо в копеечку: мины, снаряды! Все, поломали нас! Пятеро мы сбрелись, оглохшие и никакие. А все: мы в тылу немецком. Ну, что? и собрали нас, как овец, и погнали на запад. Злющие были: все ж мы им дали крепко! А в первой деревне, нас уже человек пятьсот — согнали в колхозный хлев, и начался плен. — Много наших тогда ночевало под дулом в колхозных хлевах… — Да, в наших же собственных скотных дворах, ночевали мы под прицелом немцев. Второй день: на станции, нас уже тысячи две с половиной. Больные, раны гноятся, и ни бинта, ни кусочка марли! Кто ранен — уже не жилец. По кюветам толкали таких, и стреляли. Много, много так полегло! Мирка вспомнил немцев, убитых им. Пятью патронами обошелся, а в лицо одного человека, Игоря Мироновича, немец всадил пригоршню пуль … — А что мы могли? Тогда, когда в плен нас брали? Что я мог, говорю: оглохший, песка полный рот, без патрона. Да, ножик хотя бы — совсем ничего, а они уже все — вот они! Голову в плечи, спрятал глаза — и вперед, куда показали, дулом под ребра! — В окружениях первых дней войны, не солдат виновен, — сказал Михалыч. — Нет солдатской вины в окружениях. Или есть, но мало. — Хм, а чья есть? — Руководства. А окружение для солдата — прямая дорога в плен. — А ты вокруг посмотри; на себя, и на нас, и еще раз скажи — кто виновен! — А на станции, — тихо спросил кто-то, и уточнил, назвал ее — не на ней? Названия не расслышал Мирка. — На ней — Я тоже там был. А в какое время? Ага, значит, вместе мы были… А не встретились, видишь… — Да, может, и к лучшему. — Кто его знает… — Но, то, что ты цел, не жалей. В старости меньше проблем со здоровьем. — А я доживу?! А вообще-то, на теле след есть. — Видимый? — Ну, да как бы сказать-то... — Как есть. — Вообще-то, видимый — Так чего ты молчишь? — Да след такой, что… — Да, какой бы он ни был! Ты не молчи! Оправдательный фактор, ты что?... — До пленения было, пораньше... — Неважно! — М-мм, — услышал вздох Мирка, — ко мне, в общем, в окоп прилетела во время бомбежки, нога в сапоге — оторвало по голенище… А сверху, на задницу — это уже на мою, — угодила лопатка. Видно, с того же окопа, с того человека. С высоты, я так понял, с хорошей, влетело. Ударило, так аж в ушах прозвенело! Да и не то что бежать потом, а ходить не мог, в санчасть обращался, там что-то делали. Были порезы, ушибы… Неделю зубами скрипел. — Ну, вот видишь — есть… — А толку! Мне что теперь голый зад показать Викентию? Будет видец, представляешь! Да он меня сгоряча, и без трибунала застрелит. Смешной бы казалась история, но, даже мысленно не получалось над ней посмеяться. Мирка подумать не мог, что могут быть у людей вот такие проблемы. Дверь прогремела, и люди решили его разбудить, потому, что принесли обед. После обеда он постеснялся заснуть. Его расспросили, и он рассказал о себе. Все как было. Не рассказал только про тот, до сих пор не забытый, шмат сала. Про то, как его жрали немцы, отправив ребят обедать сырой картошкой в поле. О том, что убил пятерых немцев, не рассказал. Промолчал и о том, убитом консервной банкой. Об НКВДисте не рассказал, и побегах с Ваней. Не хотелось об этом, как не хотелось когда-то идти на урок, который не выучил… «Зачем? -думал Мирка об НКВДисте, — Он спрашивал об Аэлите? Что он хотел сказать? Спросить бы сейчас у него...». Нехорошая мысль пробежала: «А, может быть, уже все? Мало ли что обещал Викент? Может быть так вот, помягче, завлек сюда, чтоб за глаза добрым дядькой остаться?» «Родине будет непросто нас фильтровать… — делал вывод Мирка. — Проблемное это дело, и может быть трудным и долгим. И, видно, правы здесь люди: не обойдется и без осадка, в виде поломанных судеб». Под вечер услышал он от двери свою фамилию. — На выход, с вещами. — А у меня их нет. — Могут не быть, но я должен спрашивать. Привыкай! Почему он сказал: «Привыкай!»? Намек, или просто привычка? С опущенной головой Мирка вышел. Григорий Михайлович принес хлеба и молока. — Не наше, — сказал он, — от немецких коров. Своих потеряли, чужих доить будем. Молоко было очень кстати. И вспомнился что-то тот офицер, гость Викента, с большой звездочкой. «Малец? — уточнял он, — Да, на вид — двадцать семь, если не все даже тридцать!». Зачем нужны были эти смотрины, за офицерским завтраком? Показалось, что все станет ясно не позже, чем завтра… Завтра прийти не успело. Весенней немецкой ночью был вызван Мирка к Викентию Стасовичу. В ужасе, у порога уже, осознал он, сделал не то, что велели! Он просто забыл, среди тех людей, про Викента, про то, что в сорок втором должен был сдаться в плен. Викентий Стасович ужаса не заметил. Ярко горел свет в его кабинете. — Присядь, — сказал он, — как дела? А что мог ответить Мирка: «Ужас!»? — Ничего, — сказал он. Викентий Стасович присмотрелся, направив настольную лампу в лицо. Как от солнца в упор, стало больно в глазах. Викентий Стасович выключил лампу. — А ты, — спросил он, — что? Лепишь из себя пионера-героя? Мирка молчал. Он не знал из Освенцима: кто они — пионеры-герои... — Какого ты хрена рассказывал байку свою, про коней, про Мироныча? — Я забыл… — Совесть свою ты забыл! А мы как друзья, с тобой, договорились! Мирка все понимал, и в ужасе был от своей ошибки, да только кому, и что проку с этого? Тяжесть содеянного он до того сознавал, что нервы готов, как ремни разорвать. Но разве оценит это Викентий Стасович? И не заметит! Мирка почувствовал себя глубоко несчастным. Викентий Стасович закурил, и налил себе чая, не предлагая Мирке. — Ну, что мне с такими делать? — спросил он устало. — Не знаю, я в Вашей власти. — Нахаленок! За словом, однако, в карман ты не лезешь! — Просто, я понимаю, что это так. — Так? — глазами сверлил Викент, — Ну, что ж, так, — значит так! Глазами хозяина он смотрел: готового пса пристрелить, за его паршивость. — А, может, дать тебе шанс исправиться? — Лучше бы так, — сказал Мирка, не поднимая глаз. — Лучше бы дать? — уточнил Викентий Стасович. Мирка кивнул, сглотнув горечь. — Так, значит так! — взял Викент лист бумаги, — Пиши. Мирка не знал, что писать. Лист бумаги был перед ним, карандаш в руке. — «Мне стало известно, — продиктовал Викент, — что человек, называющий себя Иваном Карнауховым, под Ельней, осенью 1941 года, не будучи раненым или в беспомощном состоянии, добровольно сдался в плен…». Мирка писал, изо всех сил желая не делать этого. Но что могло значить его желание? Да, ничего! Избавления жаждал он, как его жаждут те, кого мучают болью. Он написал. — Так, — одобрил Викентий Стасович, прочитав, — ну а теперь, расскажи-ка, в порядке развития шанса, что видел? Что слышал еще? Не все же спала твоя совесть. Она ж у тебя, я так вижу, молчать не умеет! Мирка стал говорить, а Викентий Стасович выслушал и заметил: — Ну вот, небесполезный же ты человек! Историк, — он тот еще тип! На власть посягает, смотри ты! — махнул головой он, как тыквой: направо-налево, — Руководство, — смотри-ка ты, виновато, что он Родину предал! Ну, бог с ним, — махнул головой он еще раз, — с ним разберемся. А вот что двое сложивших оружие, вступили в сговор, — это не сучий вам потрох! С кем он шептался, Иван Карнаухов? — Имени даже не знаю… — И Карнаухова тоже не знал. Теперь знаешь. Как выглядел тот? — У него самая рваная форма. И видно — погоны с нее были сорваны. На станции, где их грузили, они встречались. Название он говорил невнятно. — Что ты, — с улыбкой качал головой Викент: как будто и не кипел полминуты назад, — да ты прирожденный опер! Давай пиши дальше: «Мне стало известно, что Иван Карнаухов, вступил в сговор с…». Вот тут надо написать, что «личные данные неизвестного, установлю дополнительно». Карандаш Мирка держал в руке, но не коснулся бумаги. — Что такое, испортился механизм? Я сам их установлю: его данные. Дело твое — написать добросовестно. Все! — Я про сговор не знаю. — И на хрен тебе это знать! На хрен мне это знать? Кому это, к черту, надо? Делать надо, что говорят, и все! А иначе, ты что, ты не понял? За ними пойдешь! Да на те же нары. Чего ты кобениться начал опять? Чего? У тебя — никакого выбора! Только за ними, или — со мной! Понятно? Карандаш Мирки припал к бумаге. Он понял, что ни кому это на хрен не надо. И Мирка — также и тоже, — не нужен! «Мы все, — думал он, — как та задница, в которую с неба упала лопата, бомбой вырванная из чужого окопа!». — Теперь, — подал Викент чистый бланк, — подпишись вот здесь и вот здесь. И, давай тебе имя условное вместе подыщем. Мирка поставил подпись, и сказал, не зная, зачем ему это имя условное: — Выбирайте сами. — Запросто. Ты ж до конца войны, в полосатой одежде ходил? Значит — полоска. Полоска — зебра. Логично? — Логично. — Хрен кто при этом, увяжет Мирона и Зебру! Давай друг, спасибо, иди, отдыхай. И остановил: — А, — спросил он, — про ГУЛАГ ничего они не говорили? — Гулак? — повторил Мирка незнакомое слово, — Нет, про Гулак ничего я не слышал, не говорили. А что это? — Это? — Викент поджал губы, чтобы не посмеяться, — А, — сказал он, и махнул рукой, — узнаешь, еще расскажут. Мирка пошел к выходу, но, доставуч был Викент, он спросил: — А молоко получаешь, Мирка? Тебе нужно! — Да. «Не только плененных немцев расстреливать, но и коров немецких доиться заставит Викент! — шагнув за порог, думал Мирка — Как не похожи они, бог мой: Викент и НКВДист, ткнувший в землю нас с Ваней! Не только ведь наши две жизни спас: заложников не расстреляли». Как можно представить Викента на месте героя-НКВДиста?! Земля и небо! Но Мирку никто не спрашивал и место героя занял Викент. Может быть, из-за того, что Мирка и сам получил избавление, не заслужив его? Рано утром, наверное, где-то в четыре: в такое же время, когда начиналась война, вызвал Викент. — Проснулся? — Да, я проснулся. По глазам Мирка видел, что тот ни черта не спал. Водки, может быть, с крепким чаем пил, и оно бодрило? Работал он, все-таки, не щадя себя… И голос его был усталым и хриплым: — Ты шанса просил? Мирка кивнул. Он хотел бы помочь, а не делать проблем для утомленного Викентия Стасовича. — Толкай лапшу в уши, Мирка. И не дай же мне бог! — скрипнул он зубами, вздохнул, и покосился, по правой руке, на стол. Там лежал пистолет. — Мирка, — тихо, хрипло, позвал он, — слушай. Сейчас ты пойдешь к ним, назад. Скажешь, что Красный крест тобой, вроде бы, интересовался вчера, да очередь не дошла. И потому, мол, Викент, — он сам себя сейчас так и назвал, поясняя, — да что я, не знаю, кто я?... Так вот, Викент тебя снова назад возвращает. А что же ему: в бега тебя отпускать? И, — все как вчера: отсыпайся, и пообедай с ними, и — слушай. Главное — слушай! Потом все напишешь, договорились? — Викентий Стасович, а как про мой плен? — Гляди, — встряхнул он головой, — в роль вошел… Молодец! Водки хочешь? — Не-е… — Вон, чаю попей, сколько хочешь. Потом иди. А про плен уже врать не надо, глупо… Мирка, ты все понял? — Конечно, все понял. Торопливо и вволю, напился Мирка горячего, сладкого чая. Викентий не торопил. — И, вот что, — сказал он напоследок, — когда выводить тебя будут, ты не поленись, сложи руки за спину. Там так принято. — Хорошо, — сказал Мирка. — О, а тебя и не ждали! — встретили те, с кем он был вчера, — Думали, ты уже, как говорится: «Нах хаузен»!* (*Нем. Домой) — Не получилось. Хотел меня Красный крест, а очередь не дошла. Викент меня спать отправил… — Викент? — переспросили меня. — Все его так зовут. Глаза говорившего, и, я так заметил, другие глаза, оглядели Мирку с сочувствием. — Ну, возвращайся! Мирка занял вчерашнее место. — А он тебя ни о чем не расспрашивал? — вскоре спросили его. — Нет. Кажется, ему это не интересно. — Ой, дай бог бы. Дай бог… — Да, неважно тому: букашка, тварь божья; или последняя гнида, под ноготь попала — он все раздавит! Людей для таких просто нет! — Мальчонке-то, — повременив, спросил кто-то, — зачем это все? — А не известно, есть ли мальчонки для этой твари!... «Вот, слышал бы он! — про себя усмехнулся Мирка, и подумал о том, сколь опасной может быть правда. — Скажи-ка я им, что у нас с Викентом!». Он, как и вчера, заснул. Освенцим вымотал, и очень непросто было смотреть этим людям в глаза. Лучше закрыть бы, пока это все не кончится!... — Чай принесли! — разбудили его. — Пей, наслаждайся, в лагере чая не будет. Это уже не ему говорили. В стороне, сказал кто-то, кому-то. Это был, в самом деле, чай. Далеко не такой, как у Викента: тот крепче был, раза в четыре. К чаю было по два кусочка хлеба — с нашей, армейской кухни. Все-таки были у Родины Мирка и эти люди, на счету и довольствии. Хлеб: по два ломтика, был посчитан на всех. Он осмотрелся, когда попили чаю. Того, кому в зад прилетела лопатка с неба; (Карнаухов, — припомнил он: так назвал Викент) и того, кто на сборном немецком пункте, тогда, в сорок первом, был с ним, — здесь не было. Больше не было сна, он просто лежал, и смотрел в потолок. А потом осторожно спросил: — А-а, вчера с нами был… из-под Ельни?... — Нет их! Карнаухова, и Машука. Викент прилепил им заговор. — Прилепил? — Да. Малой, ты хоть понимаешь, о чем спрашиваешь? Каюк им, обоим! У Мирки, внутри, как тяжелая дверь с петель, рухнуло: — Каюк? — прошептал он. — Каторга, по 54-й. — Каторга, в наше время? — Каторга! Хоть и не царское время, а каторга есть. Для изменников Родины. И, какая-то сволочь из наших, сдала Машука, Карнаухова! Так вот… — Да, кто его знает… — осадил из угла кто-то, — Нам неизвестно: из наших ли? Кто знает, где до нас побывали люди? — С Машуком Карнаухов встретился здесь. — И там, под Ельней… — И там. Но об этом они только знали, двое. — А теперь узнал третий. — Хуже всего, что четвертый — Викент! Мирку почувствовал, что это значит: ходить по острию ножа, на который его выводил Викент. И оставлял потом одного. Ведь Мирка один был здесь. И с теми, кто здесь, они были врагами. Да, свои люди, наши, родные; солдаты, хлебнувшие лиха. А Мирка для них: их, все же, больше, — был хуже чужого! «Кто меня сделал таким? — думал Мирка, — Война? Немцы? Викент? Или кто-то еще?» Было больно, той болью, которую он показать не мог. Как тогда, когда прятал ее в страхе перед врачем-ээсовцем. Как в ту ночь, когда видел призрак-НКВДиста. НКВД теперь не был призраком. Но ужас какой-то блуждал внутри. Пряча себя, он закрыл глаза, и подумал, что совсем мало вспоминает теперь о своей семье, о сестричке, маме… И совсем не знал, как вспомнить, как нарисовать в памяти, в воображении, отца… Это ведь из-за того, что теперь не совсем в душе Мирки чисто. Совсем недавно, не покидали тайные, и озаренные светом надежды, домашние, довоенные грезы… — Ребята, — заметил кто-то, — наговоримся еще, у Викента. Да, еще было рано: чуть более четырех: времени, когда начиналась война. «Ну, что я тут должен слушать? Как он себе представляет?» — думал Мирка. Безответно думал, припомнилось только: «И на хрен тебе это знать! На хрен мне это знать? Ни кому это на хрен не надо! Делать надо, что говорят». И он это делал, выставляя Мирку на опасное острие… Кроме Ивана и Машука, нет еще двоих. О них ничего не сказали, когда пришел Мирка. А это его выручало: сомневаться могли как раз в тех, кого нет. Может, кто-то, из тех, рассказал, или написал Викенту. Стало полегче, но все же, слова, даже в мыслях, не клеились... Нить оборвалась какая-то. Важная нить. Кажется, без такой нити, человек перестает быть в ладу с собой. Фильтрация продолжалась. Вернулся от дознавателя один из тех, с кем Мирка был здесь позавчера. Вернулся не похожим на остальных. «Счастливчик!» — мелькнуло, — наверное, лучиком в каждой душе. — Моя часть в ста километрах отсюда! Вы представляете! С ними уже связались и оттуда готовы за мной приехать. — Ух ты! И кто ж тебя так порадовал? Уж не Викент ли? — Он самый! — Вот уж, кто говорил, что справедливости нет! — Да, не-е… Я ж не так говорил. Она есть, да шагать до нее и шагать… — И, не всем дошагать… — До Родины- так далеко! А уж до справедливости нашей, — еще и того далече! — А чего мы носы раньше времени в землю тыкаем, а? Стоит ли? — Мирка узнавал Михалыча. — Однако, Михалыч, в политруки тебе надо было! Уже бы и отфильтрован был, и совсем не с нами!. Однако, плохой этот день был, унылый. Гадость какая-то, какая-то, как непотреб человеческий, из уборной в задках двора, — повсплывала. Видно, в каждом подобный непотреб, в задках душе есть. Немного, да все же… И вот повсплывал, как-то враз. Поэтому гадко уныло и неуютно, было, кажется, всем. — О науке я думал, — отозвался, по поводу политрука, Михалыч, — а о политике — никогда… — Чего же мы взъелись-то?... — заступился кто-то, — Можно, вон, за человека порадоваться. — Я и рад. За него я рад. За тебя бы еще, и за себя бы также… — Вот, Михалыч и говорит: носом в землю. Чем к верху торчим, когда — носом в землю?! — Так и есть, — посмеялся кто-то, — на нас поглядеть… — Ну, погляди, Сень, и тебя вон, в умные мысли тянет! Глядишь, и подашься сам, в ученые, или историки… — Будь делу на пользу, — подамся. — Байками уши народу травить? — История, — ровно, спокойно сказал Михалыч, — не байки. Историю делаем мы. И выдумать ее невозможно. В ней разобраться непросто — да, это так! Доступным, обычным слогом он говорил, чтоб понять мог не только тот, кто пишет, а тот, кто историю делает, — не заметив даже, и не оценив своего участия. — В истории все, — говорил Михалыч, — логично. А вот легко ли нам разобраться в том, что мы сами творим? Вот… — он развел руками, не подобрав простых слов. — Мы творим? — Да. Своими руками; чужими. Неважно. Но происходящее с нами — мы сами творим! Сами, не только Викент, и кто-то другой… Как он сказал! Мирка очнулся и повзрослел, как после долгого, непростого сна. «Своими руками, чужими, но — мы творим это сами! — соглашался он, — Рукам не так просто остаться чистыми…». Разве не прав Михалыч? Мирка почувствовал холод, и неприятную липкость в ладонях… Он мог бы не думать об этом: никто же не видел. На него не смотрели даже. Но мысль была… Признавая правоту этого человека, начинал видеть Мирка, насколько не прост этот мир, и уже никогда для него, простым не будет! Ну, разве бесследно то, что он делает? Нет, завтра он еще не остановится. Завтра вообще неизвестно… — Ты прав, — неожиданно согласился тот, кто хотел обидеть Михалыча, замечанием про политрука, — только ты думаешь, так уж Викент и хотел-то обрадовать Пашу? Я вот не думаю… — Что делать, работа у них такая… — грустно заметил кто-то. — Работа? Мирка видел лицо говорившего: усталое, с разбитой надбровной костью. Увечье делало взгляд, независимо от настроения, недружелюбным. Глаз был вдавлен, но смотрел выше несуществующей брови, и казался задиристым, вызывающим. Кожа была коричневая: такова коричневость утомленных крестьянских лиц. — … Тридцать третий это напоминает. Дети у нас умирали с голода, а они по амбарам и ямам хлеб ищут. Такие вот, чистые все, Викенты! Что мне любить их с тех пор? Целовать в одно место НКВД? А это ж, я так понимаю, по всей стране было. Так кому они служат? Работа. История… Человек опустил голову: — Я бы не против, как ты говоришь… Оно правильно. Но ведь они нарочито народ убивали! Ну, что, ну не так? Ну, как?... — он отчаянно хлопнул себя по коленям. Над всеми, по кругу, прошел его вызывающий, непримиримый взгляд. И по Мирке, как по и всем — внимательно, так же… — Как это понять? — тихо, как у себя самого спросил он. С болью, скорей, а не злостью. И тишина зависла такая же, как в школе, когда перед учителем в чем-то был виноват весь класс. — Пооберегся б Матвеич… — посоветовал кто-то. А тот усмехнулся: — Ага, не нос в землю, так язык в задницу! Так и делаем мы себе историю! Вот так мы ее лепим, своими руками. Кто Правду, в Историю вложит? Викент? Может, до уха его моя правда дойдет? Да ему все равно. Абсолютно! Накласть ему! Он под что хочет — под то и подгонит. А так оно, или не так; правда — неправда, — по фигу! Чего поутихли? Да все так и будет! А правда, Михалыч, я Вам скажу: правда с историей — разные вещи! Не к чему путать! Дерзкие вещи он говорил. Тишина была непростой. Прислушивались к коридору. Но там не звучало чужих шагов. Мирка видел молчаливые лица других, видя это молчание как знак согласия. «Другим, особенно тем, от кого мы зависим, — думал и сам он, — правда и неизвестна, и не нужна. Мы либо боимся ее, или, по отдельности каждый, прячем голову от нее в песок. Говорить о ней некому…» Не думал, совсем недавно, что правда бывает совсем не такой, какой должна быть. Историк молчал: он был такой же, как все, опаленные этой войной, слепой, безрассудной десницей ее подбитые. С ним могли сделать то же, что сделают и с другими. Но кто-то же, чем-то, должен ответить Матвеичу. Не только его волновал ответ: он каждому нужен был. — Понять это будет непросто, — сказал Михалыч. — Я это помню. А как же не помнить, когда было это… Ну, а что думать? НКВД нарочито народ убивало? Да, ведь так не может быть. Они служат. Значит, шло это все не от них. От кого? Не простой вопрос, но уж начали… Только спокойно, ребята, давайте, когда-нибудь это надо делать. Спокойно… Так вот, в кого мы упремся? Ошибки начальства? Но — по всей стране? О каком руководстве приходится говорить? Но это так, — жестом предостерег Михалыч, — поэтому так много думаю, и так немного могу сказать! Он, правда, много и напряженно думал. Страшные вещи он говорил! Не называл фамилий, но как было не понимать, даже Мирке, о каких фамилиях надо было сказать?! — Да, так. — Подтвердил догадки Михалыч, — Но не было нарочито! Не было цели у руководства, народ уничтожать. Не было! — Михалыч качал головой, — Голод людей убивал. А цели не было. Это промашки… Это, ребята, большая цена! — За что? — осторожно спросили его. — А за наше же; за его, — кивнул он на Мирку, — благополучие. Ошибки, — смотрел он на Мирку, — которые твоему поколению понять и даже простить, придется. Где начинались проблемы? — смотрел теперь он уже и на всех остальных, — Откуда голод пошел? С главных строек нашей страны. Поволжье — Цимлянская ГЭС; Нижний Новгород — с автозаводом; Самара — с тяжелой промышленностью. Украина: Харьков — Госпром, Тракторный; Днепропетровск — ДнепроГЭС, — гордость наша. Ведь хорошие были планы! Представьте: а как бы без них? Без них, может быть, и войны этой было не выиграть! Такая вот правда. Такая! А горечь ее была в том, что кроме ударного героизма рабочих, стройки нуждались и в продовольствии. Вот! Вот… Сначала они истощили окрестные села. Потом пошло дальше. Конечно же, партия и правительство все попытались сделать. Но стройки уже становились гигантами, которых остановить невозможно. Вот… Трудно понять, убеждал ли он всех? Дерзость его была изощренной, сознательной до холодка в мозгу. Это не то, что обида, с отчаянием напополам у Матвеича. Это совсем не Михалыч, глупо дерзя, посягал на высшее руководство, и, стало быть, на товарища Сталина, в том числе. Логика убеждала, сам ход Истории. — А платиться за ошибки народу? — Именно так! Копейкой такого не оплатить? — А как же вина? Расплата? — спрашивал голос, которого не было слышно раньше. — История ведь справедливости учит. — За ошибки вождей, всегда платят народы. В любой стране мира, во все времена! — А за вину народа, Михалыч кому платить, а? Тогда же наоборот — вождям. Вот такое в Истории было когда-нибудь, нет? — Нет, — спокойно ответил Михалыч, — потому, что народной вины не бывает! «День бесстрашия! — думал Мирка, — Мы годами молчать способны. И то, что годами копится, там, в душе каменеет. А болтливость: о постороннем, о пустяках не спасает душу. И особенно больно, когда есть что сказать...» — Ты считаешь… — слышал он голос убежденного в правоте человека, — А как же фашизм? Что это? Кто это? — усмехнулся спросивший, — Скажешь, что это фигня — не немецкий народ? Они все — фашисты! Малой, — он кивнул на Мирку, — и тот это видел! Ему ты скажи, что немцы не виноваты. Что фюрер их виноват, Адольфа… — Шикльгрубер, ефрейтор… — стал отвечать Михалыч. — Ефрейтор? — Да, он был ефрейтором. Стал рейхсканцлером! — А кто его вытащил в канцлеры? А? Михалыч? Красивые вещи, правильные ты говоришь, насквозь! Немцы — скоты! Малой, — это спросили Мирку, — не так? — Так, — согласился Мирка. Мог он сказать по-другому? Когда немец, подняв рукоять автомата под мышку, стрелял в лицо, — он же видел, как на штаны его, на сапоги, кровавая пыль летела. И разлетались обломки костей. Осколки… — он все это видел! А мало ли видел в Освенциме? Они, всенародно, тварь свою, Гитлера делали! Сами, или чего-то не понимает Мирка? — Так! — сказал он. Михалыч сложив треугольником руки, думал. Вершинами руки его упирались в лоб, в переносицу. Не мог бы так сделать тот, у кого изувечена, — немцем, наверняка, — переносица. Оппонент Михалыча… «Войне наступает конец, — думал Мирка, — а взгляд этого человека так и останется непримиримым». Снова видел он немца, стреляющего в лицо, и вдруг занавеской над рамой оконной, — надвинулись те, кого убивал он сам. Падали перед ним. Не все сразу: он ведь каждого, по отдельности, убивал… Чужие шаги раздались в коридоре. Повисла усталая тишина. Все посмотрели на Павла. — Счастливчик! — открылась дверь, — Никитин, давай выходи с вещами! Твои, за тобой приехали. Никитин, прощаясь, обошел всех, пожал руки. — Мирка, — сказал он, похлопав его по спине, обнял и, задумавшись коротко, просто сказал, — все еще будет, знаешь! — А что там от советского информбюро? — спросили у постового. — Да, немцы союзникам сильно по ж… дают, где-то в Андах. — А-а, значит, спасать их будем. — Да, кто, кроме русских спасет! — А что ты без автомата ходишь? — Я? А зачем мне? Еще отберете… — усмешка солдата в усы, была не враждебной. Или так показалось Мирке… Грохнула дверь, остались без Павла и почувствовал каждый, может, не только Мирка, себя: ломтем отрезанным. — А в двадцать третьем, — сказал Михалыч, — Россия, голодная, послевоенная… И не все это помнят… не все, но такое было. Эшелон с сухарями… Вы представляете — эшелон! Через Ковель и Брест ушел в Германию. Хлеб от русских для революции. Она там была, в Германии, после нашей, была… Вот, представьте: по России и Украине шел эшелон — да, разграбить его, раздербанить, могли на любом километре. Муки в это время не было — вот почему сухари. Каждый, кто мог — от себя, для германской, забытой теперь, революции! Сухари — это значит, что каждый наш человек, советский, последним с германским революционером делился. Последним, каждый… — Хорошо же, скоты они, отблагодарили! — Шикльгрубля твоя, тьфу! — сплюнул кто-то в сердцах. В этот вечер он был забыт. Не грохнула дверь, не сказал постовой: — Выхованец, с вещами на выход. Не пришлось, при этом закладывать за спину руки. Он вспомнил, как торопливо и вволю напился горячего чая в викентовом кабинете. Вспомнил и то, что Викент ничего не обещал… «Пожалуй, — подумал Мирка, — готовиться к худшему надо. «Ценный я человек!» — усмехнулся он. Правда, которую он слышал здесь, под сомнение ставила, что это так! «Кто я ему? — рассуждал Мирка, — Смешно! Одним больше, другим меньше. Война еще столько нас выдаст в дело таким, как он!» Он вспомнил новое слово и поинтересовался: — А что такое Гулак? Легкий шорох он уловил, вздохи, типа «прочистки горла», но ответ получил не сразу. — Ты что? — удивленно спросили его, — Туда что ли собрался, Мирка? — Не знаю… Я не знаю, что это такое? — Оттуда ж такое в твоей голове? М-да уж… «Вопрос непростой», — почувствовал он. — ГУЛАГ, Мирка, это… Про «Беломор» слыхал? — Беломорский канал? Конечно. — А знаешь, кто его строил? — Ну, кто? Народ строил; партия, комсомол. — И какой же народ? — Ну, как… — пожал он плечами. — А «Путешествие из Петербурга в Москву» читал? — уточнил Историк. — Радищева? Да, в школе учили, и сам читал. — Там о железной дороге, ты помнишь? — Да. — Вот то же — и «Беломорканал». А ГУЛАГ — это раз может, в сто побольше, и, в основном, — в Сибири. — Что-нибудь понял? — уточнил другой голос. — Да… — ответил, совсем неуверенно, Мирка. — Не дай бог! — услышал он хриплый вздох. «Ломоть, — подумал он о себе, — отрезанный, никому не нужный…». А утром, примерно в четыре: он это время угадывал по привычке — в Германии рано светает, в первую половину года, — постовой, так же, без автомата, открыл дверь. — Кириллов, — назвал он, — Лобойко, Петров… А! Петрова нет уже! Ну, — он тряхнул головой и припомнил, — а Выхованец есть? — Есть! — отозвался Мирка — Видеть тебя там хотят. — Красный крест? — удивился Мирка. — Красный, не красный, а крест найдется. Давайте, на выход, живо! Мирка сложил руки за спину, и, не оглядываясь, вышел. В конце коридора встретил солдат с автоматом: — Идемте! — сказал он, пропуская вперед. А в пути он остановил Мирку, и негромко сказал: — Дуй к себе. Позовут, когда надо. Мирке остро хотелось увидеть маму, сестренку, отца, родной пруд с причалом. Пруд, в котором всегда отражалось что-то: небо, деревья, люди, и летящие в небе гуси. Так остро хотелось, — он чуть не взвыл, и с головой зарылся в подушку, под одеяло. Снились немцы, а в пруду четко увидел он тени летящих немецких штурмовиков. И вот-вот бы увидел себя: в виде карпика, выдернутого из пруда, кричащего широко открываемым ртом, в оглохшую, равнодушную тишину. Не успел увидеть, потому, что Григорий Михайлович теребил в плечо. — А, — протер глаза Мирка, — я понял! Он вылетел из-под одеяла, подушка слетела на пол. — Кошмары? — спросил старшина, — А я молока принес. — А Викентий Стасович… — пролепетал Мирка. — Попей молока. А туда успеешь. — Не звали? — не понял Мирка. — Нет. Ты пей. Мирка пил молоко, не зная, что думать, и как быть дальше… К Викенту он попал поздно, под вечер. Спекся к этому часу от мыслей о том, как быть. Просто понять бы, что происходит. Но что понять, что придумать можно, в неполных семнадцать, когда так непросто не запятнать свои руки? Он отвернулся от солнца. Оно уходило к земле, на западе, там, где была война. Мирка — спиной к нему, всмотрелся во тьму востока. Там была жизнь. Там, когда-то, был он… Родина, милая, есть ли теперь там для Мирки место? Оттуда, со стороны его родины, наплывали потемки. — Дописывай, — распорядился Викент. Он вряд ли когда-то спал и умел говорить без предисловий. Мозг его постоянно работал. Это внушало к нему уважение, и какой-то страх. Мирка только вошел, а тот уже протянул бумаги. — Там, ты помнишь, писали, что «личные данные сообщу дополнительно»? — Да, — Мирка вспомнил. — Пиши. Машук… Мирка внес фамилию. — А теперь скажи честно: что-то нового ты в этой жизни вчера и сегодня увидел? — Увидел. — Вот интересно. И что же? Историк голоса не потерял? — Нет. Викент присмотрелся внимательно. У него, — если видеть их на расстоянии, — проницательные, думающие глаза. Он взвешивал, Мирка видел: взвешивал, Миркины слова. Не торопился, вытащил папиросу, выдул мундштук, смял в двойную гармошку, и закурил. Краем глаза он покосился на стол, под бумаги. Мирка снова увидел там пистолет. — Мирка вопрос мой ты слышал? — Да. Слышал. Историк оправдывал высшее руководство страны… — Та-ак… — папироса едва не отклеилась от сухих губ. — Оправдывал? — Да, оправдывал. — Может, товарища Сталина он оправдывал? — Думаю, что как раз его он имел в виду. — А за что же? Чем же товарищ Сталин перед нем провинился? — Вот, как раз он и говорил, что не провинился. — Как раз? — Как раз! — Так поясни, о чем речь? — Говорили о голоде. — Кто? — Все… — растерялся Мирка. Но уточнил, — Тот, у кого бровь разбита. — Ага, есть такой… — Он еще про эшелон говорил с сухарями. — Историк? — Да, про эшелон с сухарями для революции в Германии. — Для голодающей, рабоче-крестьянской немецкой армии? — Я не знаю. — Так в чем же товарищ Сталин оправдан? — Во всем виноваты стройки. Великие стройки страны. — Сталин не виноват? — Нет. Он не виноват. — Историк… — задумался Викент, — И лупоглазый… А как остальные? — Нормально. — Не поддавались на провокации? — Нет. — Сознательный, видишь, народ у нас. Но не все, далеко не все. А наша с тобой задача, Мирка… Мирка — повторил он, думая, — Мир, а ты водки не хочешь? — Нет, этого не хочу? — А кагорчика? Помнишь кагор? — Этого, может быть… — поддался вдруг Мирка. — Ну, так поди, принеси. Или мне идти? — Нет, я сам. — Шкаф открой и возьми котелок. И — давай. В шкафу Мирка увидел тот же, с которым уже ходил, котелок. Рядом стояла винтовка. Та, из которой он убил немцев. Он знал ее: у нее ожог на прикладе был, в виде размытого круга. — Спросят: кто и куда — скажешь, вино для Викента. Понял? Склад уже был под охраной. Но Мирка сказал, как велел Викент, и вопросов не было. Вино принесли из подвала без промедлений. Котелок — до краев… — Привет передать ему? — шутливо поинтересовался Мирка. — Не надо! — грубо ответил солдат. В двух тарелках стояло мясо, когда он вернулся. А на сковородке — глазунья. Ее три с половиной года не видел Мирка. «Из-под немецких куриц!» — подумал он. — Пей, Мирка, пей, а напишем после! Историк и лупоглазый, они же, наверное, спят? Так чего ж мы писать должны? Не надо… А как тебе, кстати, спалось там? Не страшно? — Нормально. — А если еще, по моей личной просьбе? — Если надо... — Мирка, не возражая, пожал плечами. — Нравишься ты мне, Мирка! Над столом, над горячей глазуньей, сошлись их стаканы. — Входи, давай, Мирка, во взрослую жизнь. Пей вино с офицером, и говори о жизни. — Что говорили о Машуке с Карнауховым? — поев, поинтересовался Викент. — Викентий Стасович, — опомнился Мирка, — не было заговора, никакого. — Да ну! — И Карнаухов, — он ранен. — В задницу банной шайкой? — Да, то есть туда... Нога в сапоге — прилетела к нему в окоп… это… — Мирка тут растерялся, — В то место, как раз прилетело. — Что прилетело? Горошина с неба? — Лопатка. — В задницу? — Да. — И что? Ты хочешь, чтоб я ему в это место заглядывал? — А как? — растерялся Мирка. — Спасибо, Мирка, ты молодец! А смотреть больше некуда мне, так? Плен, — запомни, глупец! — это измена, и только измена Родине, под любым соусом! Значит изменник, как ни крути его — враг своего народа. Враг! Попался — так застрелись! Лопаткой убей себя — есть варианты. А нет под рукой ничего — пусть застрелят немцы. За этим у них не ржавело — сам знаешь. Ты, милый друг, опомнись! Ты хочешь, чтоб я, офицер советский, изменнику в ж… заглядывал, а? Что за честь для меня такая? Спасибо! — А если ваш попадется, там, — кивнул Мирка, — среди пленных? — Кто такой наш? — НКВДист, например. — Наши в плен не сдаются, запомни! Клином на голове своей затеши! А встретишь такого, — можешь стрелять мне сюда! — ткнул он пальцем себе в середину лба. — Ты как хочешь, — вскочил он, — а я этой гадости пить не могу. Не вставляет она, тварь немецкая! Мне — водки русской! Он встал, и пошел скорым шагом к шкафу. Выбросил из него винтовку, немецкую каску. Достал водки. — Вот что русскому надо! Вот! — махнув рукой, он налил себе полный стакан. — Народной вины не бывает, — прокомментировал, неожиданно, Мирка. — Историк сказал? — И сам так думаю... — Так кого же тогда, голова ты баранья, вы с ним обвинить горазды? Ты ж не тупой, Мирка! Кого? На кого намекаете а? Вот тебе Мирка и выводы! А ты говоришь мне… Винтовка валялась там, возле шкафа с открытой дверцей. — Чего на нее Мирка пялишься, а? Узнаешь? Так меня застрели теперь! Ты умеешь, я видел. Убить — за тобой не станет! На это ты мастер! Все это видели. Все! А то вон — смахнул он бумаги, — по-тихому хочешь приговорить меня, — пистолет возьми. Я ничего не скажу тебе. И ничего тебе даже не будет. Бери! Ох, как легко показалось Мирке вот так и сделать! Он горячился в мыслях, чувствуя правоту: разве не видел своими глазами, НКВДиста в плену? Видел, вместе с другими, ждущими смерти так же, как он, — и не по его вине… НКВДист, о котором таким, как Викент, не расскажет Мирка, — способен был умереть за других. Небо с землей он с Викентом. Мирка память его будет свято хранить: не всех эта память достойна! И не таких, как Викент, сто процентов! До боли обидно, что потерял его Мирка, что такие, как он, покидают, случайно, мир. Викент выпивал второй стакан водки. Показалось, что он в этот миг хотел быть убитым… Мирка сник. — Что же мы делаем, Мирка? — спросил Викент, отставив стакан, и не морщась от водки, — Иди! Мирка поднялся. Перешагнул через брошенную винтовку, задел ногой каску: он захмелел. В кабинет беспокойно нырнул солдат, который был в коридоре. Уходя Мирка слышал: — Или мне показалось: Родине ты быть полезным мечтал? О подвигах грезил? Ты ребенком когда-то был, а? Мирка шел четко и прямо. Земля качалась: справа налево, и наоборот, а ноги несли ровно. И совесть его была чистой. Он добрел до своей подушки, в которую можно было плакать. Не заплакал еще, и не заснул, пришел старшина. Принес от Викентия обе тарелки с мясом, много хлеба и сковородку. С Викентом, не замечая этого, не успел поесть Мирка… — Питаться усиленно нужно, Мирка, — сказал старшина. Родина снилась в ту ночь. «Утро страны», — так называлась картина, или плакат, который он видел в клубе и в библиотеке. Сталин, на первом плане: усатый, усталый, думающий человек. А за ним — поле и трактора. Легкая пыль над распахиваемой землей. Снилось, что Мирка шел из школы. Он это помнит прекрасно: старался идти задками, а не по главной улице. Так нравилось больше: никого не встречая, мог о своем, сокровенном, думать. Он остро мечтал тогда: воображение рисовало, в деталях, — как он совершает подвиг. Дерево было на полпути. «Змея родила» — так о нем ляпнул однажды друг Алеша. Дерево было извилистым, с темно-зеленой, раскидистой кроной. И вот, — представляет Мирка, — что успевает заметить под ним, как догорает бикфордов шнур. Рядом ранец. А в ранце — взрывчатка. В последний момент, грудью бросаясь, Мирка тот шнур обрывает. Он даже, о, бог мой, — даже в гробу себя видел! Погибшим героем. В сером, любимом своем пиджачке, с октябрятской звездочкой. В пилотке. И голова — не глазницами в небо — а в профиль. Так, почему-то, видел… И только сейчас это вспомнил, а всю войну, весь Освенцим, грезил мамой, сестричкой, папой. Себя-то как бы не видел… В его кумачевом гробу, были положены две винтовки. Винтовки Мосина, 1901 года. Нравились форма ее, дух ее, цвет. Он из дерева делал такую. Она у него была. Это был хмельной сон… А Викента он трое суток не видел. «Может, — уж было скользнула мысль, — застрелился? Уж если я мастер убить пленных немцев, то, — то Викент убитым быть не боится, я видел! Я разбираюсь в этом». — Не забыл про меня? — поинтересовался Викент. Он был жив, и вызвал Мирку. Невольно, коротко, покосился Мирка в то место стола, где мог лежать пистолет. — Все на месте, — заверил Викент. — Нет, не забыл, — сказал Мирка. — Судьбу твою, между прочим, делаю. Это ты осознаешь? «Своими руками, чужими, — но мы это делаем сами» — подумал Мирка. — Обиды свои сунь в то место, куда угодили сапог и лопата! — сказал Викент, — А мне — пиши! Мирка взял карандаш и стал писать. Не выдумывал, не приукрашивал, и никого не оправдывал, просто писал. — Подпись! — напомнил Викент. — «Зебра»? - «Зебра»! А не забыл, молодец! — А Вы мне скажите, Викентий Стасович, что, в наше время каторги есть? — Каторги? Есть. Для изменников Родины, — есть. А что же ты думал? По постановлению Совета Министров СССР от сорок третьего года — есть. По пятьдесят четвертым статьям. Историк твой, «Погорелов: Анатолий Михайлович» — тут мне, внизу, кстати, и допиши. Второй — лупоглазый — «Дереш Иван Матвеевич». Это нам надо все фиксировать. Ну, так вот, оба они — загремят! А ты молодец. Ты капитана мне сделал, спасибо, мой друг! Погоны, теперь видел Мирка, были на нем капитанские, новые. — Что с ними будет? — спросил он капитана. Викентий тряхнул головой: Мирка смотрел на его погоны, а спрашивал не об этом. — Сибирь! — сказал он, — Им будет Сибирь. Лесоповал, или золото. Но тебе, если будем дружить, не грозит такое. А остальным — непременно! — Они же не виноваты… — Я не пойму. То ты мальчишка умный, то, блин, чумной! По камере стосковался? — Нет. — Да и не надо! Этого я уже не допущу. Они же тебя: ты понимаешь? Не понимаешь? Они тебя разорвут на части! А я не хотел бы. Мне секретный сотрудник дорог. «Зебра». Сам делал. «Тарас Бульба! — подумал Мирка — Породил, — и убью!»… — А что будет со мной? — спросил он, и посмотрел на шкаф. — Котелок еще не опустел, — усмехнулся Викент, — если хочешь… А винтовку я поломал и выкинул. Он кивком показал на пол. Мирка увидел, что доски на нем покорежены тем, что по ним наносили, с размаху, удары. — А пистолет, — Викент подошел, наклонился и похлопал дружески, по плечу, — он всегда, друг мой, на месте. Да мне еще, видишь, жить надо — столько задач. «И столько врагов!» — добавил, не вслух, конечно, Мирка. — Значит, Викентий Стасович, мне скоро домой? — У-мм, — ухмыльнулся Викентий Стасович, покачал головой, — примерно… В общем, здесь тебе в камеру больше нельзя! Поживи, откормись. На Родину скоро поедем, на Украину. Понял? Мирка вздохнул. — Родину чистить от дряни, Мирка! Ты Ленина, Мирка, не видел, с метелкой? — Нет. — удивился Мирка. — Плакат Владимира Маяковского. Ты что, не помнишь: «В ушах оглохших пароходов, горели серьги якорей»? Не помнишь? — Забыл… — Он это, Мирка, писал в Одессе. Но, может-то быть, он там никогда и не был. Я ж врать умею. Я так навру, когда надо… Но, я его понял: он видел, как пароходы дудят во все трубы, а якоря торчат в клюзах. Вот вам и серьги. Вот, сын лесничего, между тем, с Кавказа… Викент умел, очень во время, рвать мысли, свои и чужие, на части. Рвать для того, чтобы слепить из них то, что надо. — Плакат… — осторожно напомнил Мирка. — Плакат: глобус — на нем, с метлой нарисован товарищ Ленин. Подметает весь шар земной, а из-под метлы, летят по сторонам буржуи. И называется этот плакат: «Товарищ Ленин чистит планету от нечисти». Вот и мы возьмемся. Ты украинский знаешь? — Да. — Давай, на это большие надежды Мирка смотрел в пол, и пытался представить, как Викентий Стасович разломал винтовку. Пол возле шкафа, был искорежен. Под невысокой, черной ножкой шкафа, Мирка увидел закатившийся в угол, забытый патрон. Откинулся на спинку стула, раздумывал, глядя ему в лицо, Викент. «Тратит столько времени и еды на меня… — думал Мирка, — Неужели затем, что я Родине, многострадальной моей, так нужен? Секретный сотрудник «Зебра»? — Мирка, — позвал Викентий. Мирка поднял глаза и с тоской посмотрел на Викентия и за окно. Викентий, привычно и запросто что-то хотел сказать, но остановился, увидев, как глубока тоска в тех глазах. Не стал ничего говорить. — А я, — дерзнул Мирка, — я б выпил! — и распахнул, едва не порвав его, ворот своей гимнастерки. — Вон, — не удивился Викент, — в шкафу. Там котелок твой. Я его не трогал… — Нет, — сказал Мирка, — водки, по-русски! — Водки? А умереть от нее не боишься? — Совсем не боюсь! — заверил Мирка и опустил голову в руки. — Ну, что же, давай. Война продолжается. Я тебе говорил, что наша война не кончается, так? В поле и в небе она отгремит, и в морях, но только не здесь! — показал он жестом, обозначая душу. — Мы не только в ней победители будем, — каратели тоже! А где каратели, — там и невинные жертвы. Что делать — волки едят без хлеба! Где рассусоливать?! Хищники — такова природа, и глупо спорить! А мы волки! НКВД — волки революционного пролетариата, Мирка! Понятно? Водки неси… Мирка растерянно медлил. — Я все понимаю, — спокойно сказал Викент, — Все, и твоих невинных… Но тут у меня, — ударил он в грудь ладонью, — партбилет! Я — боец: простой, рядовой, как ты: потому, что у партии нет генералов. И, надо будет — завтра же, партия жертвой назначит меня и тебя. «Понимаете…»! — передразнил он, — Да кто мы такие, чтоб думать и понимать? Мы все — механизмы, детали всеобщей системы. Винтики в ней — безупречной, единой, железной. И я, друг мой, сделаю все! Потому, что партия большевиков и НКВД — это одно и то же! Будешь делать и ты, и заставим других! Потому что без партии не будет и СССР. Увидишь! Чушь я несу? Нет, как раз правду, Мирка! Где водка? Через месяц Мирка был в Украине. НКВДисты — видел он, гибли нередко. И погибали, от тех же ударов невинные: на одной пяди земли, нередко. Убивали, чаще ножами в спину, — на пешеходных и автомобильных мостах. Чаще там — потому что с ними, с начала, вели разговор, как со своими и подходили в упор… Погибали в засадах на горных дорогах Карпат. «Может, действительно волки нужны?» — стал думать Мирка. — Мирон, а давай вечерять! — в комнату к Мирке пришел Ткаченко, оперативник из местного РО НКВД. Он прошел всю войну, был фронтовым разведчиком, здесь: «Бог велел, — говорил он сам, — быть розыскником!». Работал он много, дело любил, с ним считались местные. Мирку старался чем-нибудь угощать домашним: «Три года, — качал головой он, — ты Мирка утробу эрзацем морил в лагерях… Домашнего, вон поешь, родного». И еще он любил заходить потому, что любил украинский, пел украинские песни, и читал старые книги на украинском. Мирка сносно общался тоже, на украинском. Чуть захмелев от горилки, они себя ощущали не только одним народом, но именно украинским народом. — А как же… — вслух задумался Мирка, — Как получается так, что воюем-то мы со своим народом? Что, и под Харьковом так же? Там же такие леса!? — Нет, — покачал головой Ткаченко, — так только здесь, в Карпатах. — А почему? — Это политика, Мирка. Я же из этого города, местный. Сам много думал: а почему? Я же свободно с ними, на нашем, одном языке говорить могу. Но они говорят мне, что будут бороться со мной, потому, что борются за Украину. А я, мы с тобой — за что? — Я тоже, — заверил Мирка. — А… — не совсем его понял Ткаченко, — А вот, понимаешь, я лучше по делу смотреть, не по слову буду. У них казнь любимая… Особенно русских военных они так любят… Две верхушки еловых притянут к земле веревками: человека за ноги, — и полетел он в небо. Его пополам! — Фашисты, что ли? — Да, как сказать?... Те не любили их тоже. У предводителя ихнего, братья в Освенциме, там, где ты был, погибли.* (*Василий и Александр — родные братья С. Бандеры) Но к немцам они, все-же, поближе будут. Так сказать, по повадкам, породе… Мне, знаешь, ребят, молодежь их жалко. Они — так действительно за идею. За Украину свою, незалежную. Патриоты заблудшие… — Почему заблудшие? — Благие намерения, — знаешь, как русские говорят… Да не нужны бандеровцам ни патриоты, ни светлые их идеи, ни украинский народ- не до него! Есть повадки — по ним и живут. — Повадки? — Ну, так, примерно. Солдат убивают — понятно, но, ты же видишь: они и врача, там, и агронома подстрелят; и просто колхозника; меня — так вообще за счастье!. Так что же мы — не народ? — Да. Тут не понимаю… — А я понимаю. Тактика, Мирка, а не идея. Солдат убивают — народу наглядно, против кого воюют. Своих убивают — вообще два плюса! Смотрите, народ — Советы вас не защитят — это раз. И нам: сердце имейте, это же из-за вас — уйдите, оставьте в покое, люди целее будут! — И так можно чего-то добиться? — Нет, — покачал головой Ткаченко, — ничего! Их предводители это знают. На немцев расчет был — они разбиты. Американцы? Те поддержали бы, да где они? Польша в тылу — так она советская, и там ненавидят их. Есть перспектива? Да никакой! Они это знают, а людей, не считая, кладут. — Так зачем же? — Думать так не хотел бы, но как иначе, Мирка? Промысел. Божий промысел этих людей. Высшее руководство — за рубежом. Их содержать, нужны средства спецслужб. А чтобы спецслужбы давали деньги — здесь показать активность надо. Сыр же бесплатный — сам знаешь… Ну а здесь? Ручка в руках — писать будешь; скрипка — будешь играть; плуг — пахать; а винтовка?! Вооруженные нелегалы, во-первых, сводят личные счеты. Винтовка в руках, чего не прийти бы с ватагой из леса, и не рассчитаться с соседом, иным, с кем поссорился лет пятнадцать назад? Чего бы сундук у бабуси Марыси не распотрошить, зная издавна, что там лежит? Наталку хотел, а она отказала — ватага пришла, — и нету Наталки. И младшей сестры, заодно… Семьи «обидчиков», вместе с детьми, вырезают — какую я должен видеть и уважать идею!? Плуга в руки они не возьмут, а есть надо. Элементарно? — Да... — задумался Мирка, — Вот ничего себе, арифметика… — Арифметика, Мирка. А незалежная Украина — вывеска, как на бакалейной лавке. Молодежь мне жалко — щеночков слепых, в волчьей стае… — Повадки… порода… как-то Вы говорите… — Что, интересно? — Да. Волчья стая… — А что? Не так? — Я о нас, то же самое слышал? — В порядке взаимности, значит. — Нет, от своих я слышал. «Волки пролетарской революции». Ткаченко пожал плечами: — И что? Ну, волки, да разной породы… — Две волчьи стаи сошлись на земле нашей, да? Кто остановит? Одни передавят других? Об Украине болит… *** Викентий внедрял Мирку в среду тех, кто был задержан. Мирка ел, ночевал с ними, и должен был быть среди них своим. А служба Викента вершила судьбы. В нем Мирка, видел бескомпромиссного, преданного делу НКВДиста… Много думал о нем, но сказать, как тогда, в Освенциме, что-нибудь, не мог. Мысль не находила слов... И от того, что не находила, царила в душе сумятица. Мысли метались безлико, Мирка не понимал себя, какая-то обреченность блуждала внутри. Иногда, на грани сна и сознания, он удивлялся, что еще жив... Но разговор с Ткаченко, склонял к тому, что о Викенте Мирка мог думать как о деснице карающей божьей; о том, что нужны пролетарские волки... Но, перестали сниться родные края: как по снегу апрельскому, также, темнело, пустело в душе. Мирка, думая почему Викент не боится смерти, невольно сравнил его с тем же евреем-капо крематория. Что-то общее было. Но час жертвенности Викента не наступал: работали винтики, в железной и безупречной системе. И свои жертвы железная эта машина косила; и Мирка, в любой момент, мог такой жертвой стать. Он научился писать информацию для Викента, и мог это делать не под диктовку, а сам. Но от этого не заканчивалась война. Лето уже достигало вершины, Викент к сообщениям подшивал протоколы; готовилось дело для заседания тройки, и уходили в другое какое-то бытие, приговоренные люди. Но Мирка был на довольствии Родины, и, значит, делал работу, нужную ей. Но почувствовал, что наступает сбой. Он сидел уже трое суток в камере с человеком, которого служба Викента считала «Объектом № 1». — Мирка, — теребил Викент, — давай-ка, давай! Вот это тебе — настоящее дело! Пора. То, что раньше — все так, — цветочки, мелочь. А это… Я на тебя надеюсь. Помни! Три дня пробыл Мирка вдвоем, в райотделовской камере; в освобожденном давно, и уже освоенном мирной жизнью, райцентре. Жизнь продолжалась, и кто-то, в какое-то нужное русло, должен был эту жизнь направлять. Поэтому люди одни, вершили судьбы других. Знал уже Мирка, что ничего не теряется с той простотой, с той легкостью, с которой теряются судьбы. Он же был винтиком, как и Викент, как и все… В камере, когда поместили Мирку, было два человека. Он назвал свое настоящее имя. Пожав руки, почему-то подумал, что говорить будет не о чем. Старшему было на вид пятьдесят, второму — за тридцать. — Ты откуда? — спросил второй. Мирка назвал родное село. — Из плена? — Да. — Молодой ты… А как попал? — Сдался. — Что ж, и такое было... — вздохнул собеседник, — Данилом меня зовут. — Иван Романович, — посмотрев на Мирку, назвался первый. И сидели молча, каждый на своих нарах. Подумав о Мирке, Данило спросил: — А сюда как попал? Опять сдался? — Нет. В лагере отсидел. В Освенциме. — В Освенциме? — удивился Данил. Что же знали, — хотел бы представить Мирка, — об Освенциме люди, которые не были там? — А не зачтется, наверное, что ты отбыл там? — предположил Данил, — Чужая тюрьма, не наша. — Не знаю, — ответил Мирка. — Хоть бы сам-то не говорил, что сдался. — Мне уже все равно. — Стыд заел, что ли? — Нет. Мне не много хорошего сделали власть, или НКВД… — Ну, это смотря, что ты для нее мог хорошего сделать… — Хотя, — заметил, присмотревшись к Мирке, заметил Данила, — а что ты и мог-то наделать? «В такие-то годы!» — понял мысль его Мирка. — А ты из обиженных? — спросил он, — Из раскулаченных? — Голод я пережил, он раскулачил! — Да, была эта беда. Но и немцы кормить нас не собирались… — Это я тоже понял! Я не из пленных. Тут, в тылу был, на немцев работал. Не воевал за них. Но, работал-то, так получается, на себя и на них… Ведь так? — он спрашивал мнение Мирки. — А как? — не поддержал его Мирка. Данила больше не спрашивал. Вздыхал, не зная, что говорить и молчал на нарах. Тишина давила, но говорить не хотелось — не о чем. И в никчемности этой, опять оживало предчувствие: как тоска у безнадежно больного; как ожидание приговоренным утра, когда поведут на эшафот. В тот же день, Данила покинул камеру. Он попрощался, услышав, что надо с вещами. Пожитки забрал: они были собраны, и ушел. Вдвоем, не замечать друг друга было немыслимо … — Родным, Мирон, о судьбе твоей что-то известно? — услышал Мирка. — Может быть, что-то… не знаю… — Напрасно. Живые друг друга терять не должны. Ты взрослый, и надо об этом подумать. Он говорил, не подозревая, что Мирка давно, безнадежно все это уже передумал. И совсем не хотел слышать эти правильные слова от кого-то из посторонних. Задевали они, но не царапали, как посторонние вещи. «Разве мама моя, — понимал он, — если она жива, обо мне не плачет? Все понимаю, и прячусь от этих мыслей. Себя, дорогого, щажу. А папа, сестричка?» Не набрался он смелости спросить однозначно, выяснить все у Викента… Теперь, не заставив считаться с собой изначально, спрашивать было глупо. Поздно. Привык уже, приспособился Мирка состоять на довольстве у Родины, и делать работу, которая ей нужна. Какие вопросы? Только сейчас он стал думать, что уже конец лета, что нет войны, а он — до сих пор, «пропавший без вести». Здоровый, живой, в самом деле, и сытый… «Потерял я себя в Освенциме, или меня потеряла Родина?» Стал понимать теперь Мирка, что не в Освенциме — здесь, себя потерял, как вещь... Сам! «А понял ли он, — посмотрел Ивана Романовича Мирка, — каково мне после слов его на душе?» Не узнал. Дверь прогремела. — Поярков, — сказали оттуда, — к следователю! Света им не включили, хотя Мирка знал, свет в этом городе, и в этом здании, есть. Но так было лучше: неуверенно чувствовал бы он себя, неуютно, когда бы пришлось смотреть в глаза Пояркову. Сумерки выручали Мирку. А тот на допросе пробыл недолго. Кажется, он все знал: что с ним будет. Он жил, потому, что дышал, и потому, что дышать надо будет завтра. Таким много не надо, они приспособились тихо жить, незаметно. Оба молчали, но чувствовал Мирка, что думает человек о нем. И не хотелось, чтобы он заговорил. — А я не был в плену, — сказал Поярков, в темноте не видя глаз Мирки, — Я военный, кадровый. До тридцать восьмого года — кадровый. А потом: непростое время, и я угодил, вместе с другими… Мирка не слышал, чтобы он двигался или вздыхал. Просто он говорил, ровным голосом, в темноту. Догадывался, что слышит Мирка… - «58-1г» — недонесение — десять лет… — Ошибочно, да? Я так понимаю… — Не разобрались. Время такое. Трудно было тогда разобраться. Смутное время, Мирка, страну тогда чуть мы не потеряли! — Страну мы сейчас чуть не потеряли, под сапогом немецким! — Но и тогда, Мирка, тоже. Да позади все, зачем теперь это? Забудется. Скоро только такие, как я, смогут случайно напомнить об этом. Прошло… — Если Вы здесь, и не из плена, — значит с войны? — Да. Срок мой истек бы в сорок восьмом. Но — война. А война все равно найдет военного. В этом ее справедливость. Поэтому, я войну прошел. Но, сейчас сорок пятый, а не сорок восьмой — срок не отбыт. — Отбыли войну; не отбыли срок… — усмехнулся Мирка. — Войну, Мирка, не отбывают! — Ладно… Значит, еще три года? — Да. Отсюда и должен отправиться я, отбывать… — Три года — не очень много… — Да, но если я здесь, а не на этапе, значит, срок стараются пересмотреть. — Убавить? — Думаю — наоборот… «Для этого же я и здесь!» — мысленно подытожил Мирка. — Будешь спать? — подождав, спросил Мирку Иван Романович. — Да. — Ну, спокойной ночи. — И Вам… Утром вызвали Мирку. Первым встретил Григорий Михайлович. — Давай-ка, Мирка, — торопил он, — наедайся! Здесь же… — махнул он рукой. Да, задержанных здесь кормили уже не с армейской кухни. Здесь были хлеб и баланда. — Не подавись, — пошутил Викент, — я подожду. И оценил, когда поел Мирка: — Что-то хиленько, а? Не проголодался, что ли? — Как человек поработал, так и поест! — Золотые слова! Значит, неважно ты поработал, да? Он молчун? — Нет, не сказал бы. — Чего же тогда? — Но пока молчит. — А может, еще подсадить кого-то? Может, поразговорчивей будет? — Вряд ли, вчера же мы не одни еще были. — Значит, туго? Мирка, а ты не потерял сноровку? Викент посмотрел по-другому: взглядом, какого Мирка раньше не замечал. — Ах, вот что, — кривенько закусил он губу, — передохнуть тебе, может? Чуток, по-людски. Развеяться. Да, вон уж пора и еще одно… — Викент опять закусил губу, усмехнулся, — Мы девку найдем тебе. Накувыркаешься вволю! Все будет, Мирка, но подтянись, вытяни нам это дело! А за мной, ты же знаешь, не заржавеет! Не заржавеет — это знал Мирка. С этим он соглашался. — Без новостей? — спросил сокамерник. — Нет, — Мирка не сразу понял. «А что он хотел услышать? Что хотел, или должен сказать ему я? Я устал от того, что всем нужна правда, все хотят слышать ее, но — только та правда, которую слышать хотят! А настоящая им не нужна!». Мирка вдруг понял, что лучше смотреть на Пояркова теми, как хочет Викент, глазами. «Своими, чужими руками — но каждый судьбу свою лепит сам! — вспомнил он, — Надо лепить!». Не руки чужие, но шанс, прямо сейчас, перед Миркой есть. «Мне за Вас даже девка обещана! Это не шутки — шанс, — на который я раскручу Викента! За ним «не ржавеет!». Потеряно все: семья; даже родина, и Мирка сам — как «пропавший без вести». Он не хотел терять больше. «Все! — напомнил он сам себе, — Осталось терять последнее — душу. Хватит, есть шанс, и я принимаю решение!» — Смутное время, Вы говорите, — сказал он, — страну могли потерять… Это выдумки все! — А не ты мне сказал? — отозвался Поярков, — Что из-за таких как я, пол страны угодило в тюрьму? — А было не так? — Да, почти так. А народ за решеткой — страна потеряна! Твое поколение Мирка, поражаться будет тому, как боготворили те, кого уничтожали, тех, кто их уничтожал! — Почему? — Потому, что не люди уничтожали, — система. А человек в ней… — Винтик! — Вот именно! Поэтому остановить он систему не мог. По инерции, Мирка, она и работала: выше меры и выше разума. — Да?... — хмыкнул, не убежденный такими словами, Мирка. — Именно! Что, ты считаешь, сотрудники НКВД — кровожадные волки; и в этом все дело? Нет, Мирка, не в этом, не в них! Как могло быть иначе, если Постановление ЦИК четко определяет две категории, а в Приказе по НКВД — разнарядка по каждой области всей страны? В цифрах — первая категория — столько-то граждан; вторая — столько-то. Первая — высшая мера; вторая — по лагерям. Исполнять приговоры по высшей мере — немедленно, помилований не допускать. С приказом не справился, цифр не дал — это вредительство и саботаж. Это значит, НКВДист исполняется приговором, немедленно, так же как все, и — безусловно, по категории № 1! Легко воздавать такому? Что могло быть в стране? Вряд ли Поярков думал, что Мирка легко ответит. — Но не будет так дальше, — ответил он сам, — Время системы уходит — инерция не бесконечна. Ошибка нашей истории в том, что власть смогла запустить стальную машину, а вовремя остановить оказалась не в силах. Ошибка как раз «в железе», — в том, что из человека — винтики. Из человека, с умом и живой натурой — гвозди и винтики! Природе не свойственно, Мирка, ошибка! Может быть, он уточнить хотел что-то, смолк. Но у Мирки не было слов. — Но ошибки оплачены, Мирка. Мною, такими как я, многими, — тяжкой ценой. Оплачены! Поэтому не боюсь, что ты про меня расскажешь. Даже хочу, чтобы рассказал. Вам надо знать, чтобы жить по-другому. Лучше! — Да мы и свои заблуждения, тоже найдем! — хрипло ответил Мирка. — Ошибок, оплаченных нашей ценой, повторить невозможно! «Ну, разве не враг он?! — кто б усомнился на месте Мирки, — Одни жизнь отдать за свое государство способны; другие — основы его подорвать, железные!». В надежности плана он больше не сомневался. Пояркова он раскрутил выше вышки. «Сделаю все, — думал он, — и не я, а Викент уже пусть эмоции прячет. Пусть удивляется, пусть пожалеет немного даже, но — обещано, а за ним не ржавеет! Пусть платит и он, за слова, хотя бы…». Однако, не забывались слова Пояркова. Они убеждали, даже если этого не хотеть… — А войну Вы закончили кем? — в поздних сумерках, перед сном, спросил Мирка. — Майором. — Не слабо… А начинали? — Начинал? С рядового. Но и в тридцать восьмом, тоже был майором. — Шаг вперед, шаг назад? — усмехнулся Мирка. — Получается, как по второму кругу? — Да. И по тому же пути: от начала и до конца. — И что же теперь? — Рядовым, очевидно, снова... — А потом третий круг, от начала и до конца? — Третьего круга не будет. — Уже не хотите? — Нет. Я бы пошел, но войны уже нет, а до следующей не доживу. Утром, как и вчера, старшина встречал первым. Как и в Освенциме, не забывал и старался подкармливать Мирку. «Еда — это главное в жизни?» — хотел спросить Мирка, но старшина бы не понял обиды… Но Викент, как вчера, дескать «Не подавись!», — не шутил. Его не было. — Не будет сегодня. Разве что к вечеру, — покачал головой старшина. — Шишка большая к нам из Москвы прилетает, готовимся. Так что поешь, да назад, отдыхай. Тебе силы нужны. «Ну, если девка обещана!», — про себя улыбнулся Мирка и поблагодарил старшину. — Без новостей, — вернувшись, сказал он Пояркову. Не хотел вопросов. — Близким дай знать. — Дам! — с легкой душой согласился Мирка, и отвернулся на нарах. Пояркова долго не вызывали. И почему-то казалось: чувствует он, догадывается, как волнуется Мирка? «Может, сказать: из Москвы прилетела шишка, и Викенту, поэтому, не до тебя? — позлорадствовал мысленно Мирка, — Удивишься: ах, Мирка, так ты сексот?!». И все, разговорам конец… — А ты понимаешь, — спросил Поярков, — что статус военнопленного, не равен автоматически, статусу преступника? — Мне ли судить об этом! — перебил его Мирка. Поярков думал о нем. — Заблуждение! — Мое? Или всей страны? — И то, и другое. На пленных обида в стране, чуть ли не всенародная: эти гибли в боях, и в тылу, и победили, а те — в плену отсиделись. Это придется еще пережить. Что делать, были такие: винтовку на землю, а руки в небо. Всех за это судить нельзя. Но это понять еще надо. И поймет и простит народ наш, но, жаль, не завтра. — Я руки в небо не драл, и не бросал винтовки. — Не сомневаюсь, Мирка. Стрелял? — Пять раз. — И маленький вклад не бывает напрасным! — Я попал! Наповал, все пять выстрелов. — Тем более! — он говорил, как прощаясь с Миркой, — Теперь свою жизнь постарайся не сделать напрасной. Распахнулась дверь, и оттуда назвали фамилию Мирки. Уходя, он услышал, уже на выходе, перед тем, как захлопнулась дверь: — Постарайся, Мирка… Мирка, полный решимости, шел к Викенту. Поярков себе подписал убедительный приговор. — Ну! — бодро встретил Викент, — Как у тебя, герой? Нормально? Москва нашей птицей заинтересована, Мирка! Мы сами его раскопали. Можно сказать, я лично! Гнида! Такой хуже немца. Войной, представляешь, хотел прикрыться?! — Войной разве можно прикрыться? — тихо, но все-таки усомнился Мирка, не промолчал. — Ты что? — удивился Викент, — Ох, серьезно устал ты Мирка, да-а… Так вот он — прикрылся! Штабс-капитан, из-под флага царя Николашки, отвоевался, и тихенькой сапой сидит себе в кадровой армии. Авось, — думал, — и пронесет, под шумок, да неразбериху. А по «пять-восемь», стервец, не отбыл! «Неотбывший» преступник, — чтоб знал, — и есть для нас главный враг! Это ты знаешь? — Да. Это я понял. — Ну, вот! Ну и ладно, друг мой любезный, будь весел! Все будет! — вогнал он ладонь в ладонь, я потряс ими. — Все — я обещал! Я ценю усталость: твою благородную, личную! Вот только дело закончим… «Мне девки не надо, Викентий Стасович, — подбирал интонацию Мирка, подыскивал доводы повесомее, — девки, и вообще всего, не надо! Но если всего заслужил — дайте съездить домой. Эту малость, в обмен на все — и больше мне, ничего в этой жизни не надо! Это мне дайте, Викентий Стасович!». Он уже пересохшие губы разлепливал, но Викент протянул лист бумаги и карандаш. «Поярков, — сосредоточился Мирка, — Иван Романович: антигосударственная, антисоветская пропаганда и агитация. Организация заговора, с целью устранения системы — то есть, Советской власти. Клевета на высшие органы власти и против судебной системы…». Он помнил все, что сказал Поярков. Слова его запоминались. И чем больше он о них думал, тем более ощущал, что они убеждали, даже если этого не хотеть… — Викентий Стасович, — спросил Мирка, — а дома я числюсь пропавшим без вести? — -Ну-у?... — удивился Викент, — И кто тебе так сказал? — Сам догадался. Больше полгода, — надо же как-то меня скрывать? Сам сообщить не имею права… — Что ж, — запалил Викент «Беломорину», — Верно ты понял. Но так сумей же понять и то, что так — лучше всего. А что, маме сказать, чем ты занимаешься? — посмотрел Викент с нехорошим прищуром. — Маме сказать… — задумался Мирка, и онемел: что сказать?... — Ты заснул? Пиши! Мирка очнулся, и напряженно, как перед боем, склонился над чистым листом. «Как хорошо! — думал он, напряженно сжимая губы, — Что не сказал я ему про Ваню, про НКВДиста. О последнем особенно — Викенту подобные, память о настоящем герое лишь осквернить способны». Сам не зная зачем, — промолчал. И о ночных побегах — тоже… И о том, убитом банкой мясных консервов… «Агент «Зебра», — вывел он твердой рукой, — сообщает»… Расписался, и медленно, в клочья, порвал бумагу. Поднял взгляд и неподвижно навел его в точку перед собой. — Что это? — беря себя в руки, спросил Викент. — Все! — сказал Мирка. Викент прорычал едва слышно, сквозь зубы. — Что значит все? Мирка молчал. — Ах! Механизм испортился? Снова? Починим! — Думаю, нет! — Что значит, нет? — удивлялся Викент, — Ты не знаешь, как мы чинить умеем? — Не испортился. Это конец системе! — Думаешь, что говоришь? — Теперь, точно, думаю, — Мирка глянул на тот край стола, где лежал пистолет, и отвернулся. — Может, водки: давненько уже мы с тобой?... — миролюбиво спросил Викент, — И девки… — Не нужно. Шумно, но не в лицо, не в глаза Мирке, выгнал Викент из себя клуб дыма. — Кто тебя из Освенцима вытянул? — глухо спросил он, — Кормил и поил с первых дней? Молоко давал? Ты же увидел, что с нами — надежнее всех? Что крыши и крыльев, надежнее, нет?! Ты же карьеру сделаешь, в партию вступишь — НКВД всесильно! Ты же видел — все блага у нас! Стоит терять это, Мирка? Он долго курил, ожидая взвешенного ответа — Молчишь? Смотри, расценю как согласие! Мирка смотрел в ту же точку, мимо Викента. — Ага, значит молчишь? А я ж говорил: мы чинить умеем! Мы из мертвых систему поднимем, и, будь уверен — заставим работать! Я милый друг, позабочусь об этом! Я тебе все предлагал, а ты выбрал свое! Видел, как ты в сторону пистолета косил. Все видел! Думаешь, что убью? Это слишком просто, мой друг! Нет, — покачал головой Викент, — для начала, — пойдешь во вслед. За теми! Но там тебя ждет не простая, — особая доля. Я тебя сдам! Тебя — твоим жертвам. Мы это умеем. Я обещал? И позабочусь. И не хотел бы, — но позабочусь. Веришь? — Верю, — ответил Мирка. — А представляешь, что тебя ждет? И преступление в отношении немцев-военнопленных, докажем! Ты все сознаешь? — Все! — Значит, все?... — Да, — сказал Мирка, — Все! Не сводя с него глаз, Викент, взял телефонную трубку: — Дежурный? Зайди. У меня Выхованец: дай солдата, чтоб тот проводил к себе, за вещами. Потом обратно. Вещи ты отберешь, а Выхованца — в камеру. В какую — распоряжусь. Живо! — Все! — сказал он Мирке, и отвернулся. Мирка знал, что за ним не ржавеет… Солдата, за Миркой, не было долго. Это вынуждало враждебно и молча, до сих пор находиться вдвоем. — Какого ты черта! — вскочил Викент, как только открылась дверь. И тут же, как бы раздумав кричать на невинного, стал медленно осаживаться назад. Мирка увидел вошедшего, и сам побледнел, каменея лицом. Он старался, с трудом это скрыть, но Викент, кроме вошедшего, ничего уже не замечал: — Иди! — сказал он сквозь зубы Мирка поднялся, пошел. В кабинет входил стройный, подтянутый подполковник. Автоматчика, чтоб конвоировать Мирку, не было. И в коридоре не было тоже. Мирка сам зашагал в дежурку. — Выхованец? — увидел его офицер, и, не отрываясь от телефона, махнул рукой, — Иди! Мирка видел, что занят дежурный. Он хотел бы присесть, но, заложив руки за спину, стал ждать стоя. Дежурный, отвлекшись от телефона, выразительно сделав гримасу, молча, выгнал его глазами. Не понимая его, обернулся Мирка, и зашагал к выходу. Прочь. В никуда. — К себе иди! — крикнул вслед дежурный. Мирка ждал в своей комнате. О жизни не думал: зачем? Она для него закончилась. В опустошении было легко. «Насколько легко человеку, — улыбался печально Мирка, когда не о чем думать, когда нет мыслей!... Поступки, — заметил он, — легче, чем мысли о них». Поступок, за которым отпала необходимость думать, — принес душе давно позабытую легкость — легкость времени, когда Мирка жил в ладу с собой. В дверь постучал старшина Григорий Михайлович. Как из далекого мира пришел, из прошлого, принес молоко. — Пей, Мирка. Не от немецких коров, — от наших. — Оставьте, — ответил Мирка. Молча, неловко, Григорий Михайлович потоптался, вышел и затворил дверь. Мирка медлил, глядя на молоко, но оно, все же, было от наших, родных коров… «Любить тебя, — думал о Родине Мирка, — не разучился; умом постигать только начал, а жизнь уже прошла…». Дверь открылась без стука. Вошел Викент. — Что же ты сразу, — тихо спросил он, — не сказал, что знаешь его? — Вы не спросили, — ответил Мирка. — Идем. Нас ждут. Мирка пошел за Викентом. Ни слова в пути: Викент конвоировал Мирку. Открыв дверь кабинета, он посторонился, пропуская Мирку. — Товарищ подполковник, — стал он докладывать. — Товарищ Сташинский, — жестом остановил подполковник, — я Вас приглашу, если будет нужно. Викент его понял, и, не перешагнув своего порога, закрыл дверь снаружи. — Проходи, Мирон, — сказал подполковник. А когда Мирка сделал шаг, подполковник шагнул навстречу, и подал ему руку: — Здравствуйте, — отозвался Мирка. Подполковник вернулся к столу, заняв место Викента, и предложил рядом с собой присесть Мирке. — Удивлен, что я жив? — спросил подполковник. — Честно сказать, это так… — согласился Мирка, — Извините. — Да? И за что же? Ты лучше скажи: на меня не в обиде? Мечту расстроил, и самого в землю носом ткнул… Я помню. Представляю, как оно было назад возвращаться. В Освенцим! Но ты вернулся. — Вы убедили, я и вернулся. Вторым был наш: Ваня, из партизан. — Мне и тогда показалось: смышленый мальчишка ты, Мирка. А Ваня? Что с ним, не знаешь? — Не знаю. Викентию Стасовичу не говорил… — Скажешь о нем все, что знаешь, я разыщу! — Скажу. И еще со мной двое могли попасть туда же. Я там их не видел, и ничего не знаю. Друзья мои, мы к немцам попали вместе… — Скажешь мне все, разыщем их тоже. Тебя же я разыскал… — Меня, да, — улыбнулся Мирка, — я молился за Вас, до того еще, как увидели с Ваней. С первого дня, до того как потом, на плацу… — Это когда зуб болел? А потом? — с улыбкой спросил подполковник. И сам же ответил, — Потом смысла не было, так ведь? Отпал… — Ну, все поняли так… — Ладно. Голову ты не ломай — сломается, А получилось вот что: немцы, ты сам же видел, спектакли любят, но и ценить их умеют. Комендант ведь пообещал? — Да. При всех. — Во-первых, уверен был, что не получится; во-вторых — знал, что никто повторить не сможет. Ты помнишь, сколько людей было этой колючкой убито? — Да. Специально бросались, чтобы с собой покончить. Было. И немцев там убивало. — Верно, — кивнул подполковник, — и немцев. По неосторожности, или тех, что подходили из любопытства. Было. Но я эквилибрист. Дар, которым я обладал, и развивал годами. Я тоже считал, когда уже был на той стороне: это побег, пристрелят! Но, если в смерти моей пользы не было, то живым пользу какую-то, явно, я мог принести. Комендант думал так. И когда вас удалили с плаца, я был отконвоирован на КПП, и в тот же день, передан представителям их диверсионного центра. То есть, был в том же плену, но здесь меня вербовали, заинтересовывали службой Великому Рейху. Вспоминая, он смолк, и оценил с улыбкой: — Ты, между прочим, знал, что я НКВДист. Комендант не знал, но ты знал! Забавно: один русский, чуть только сбежал из Освенцима, спрашивает другого: «Значит, Вы милиционер?» — Я тогда думал, что НКВД — это просто милиция в форме и все. — Но разведчики-диверсанты знали, и в этом была, в их глазах, моя ценность. Я в сорок третьем попал в руки немцев, после 19 апреля — то есть, когда моя служба реорганизовалась в «Смерш». Так вот, сам удивляясь, зачем я, в конце войны немецким разведчикам нужен был? Но принял условия. Вступил в игру с ними, занялся встречной вербовкой. Склонил на свою сторону одного из шефов. Трезвостью он отличался: стоит ли — думал он, умирать за Великий Рейх, который уже втыкает рогами в землю? Как немец, практичный, подготовил он документы и мы бежали. Потом, самолетом, с ценными документами, доставили нас в Москву. Вот и все. А о тебе Мирон, я тоже думал, но, — развел подполковник руками, — жаль, не все в моей власти было тогда… «Ну, уж теперь-то!...» — хотел бы прокомментировать очевидное, Мирка, но промолчал. — Не догадываешься, — спросил с легким прищуром, подполковник, — зачем ты вызван? — Полагаю, — ответил Мирка, — мои интересы в жизни, уже закончены. — Сташинский сказал? — Он мой начальник. — Но водку с ним пить, доводилось. Бывало такое? — Да. Сначала, в Освенциме, я принес им немецкий кагор. — И влип в руки Сташинского… — Я не знал, кто он. — Да… — вздохнул подполковник, задумчиво потарабанив пальцами, — Нам же с тобой не придется, ни капли выпить. Времени нет. Вот это, — он взял в руки папку «Личное дело агента «Зебра»», — Я пустил его в ход. У меня только сутки. За это время ты должен успеть получить продовольственный аттестат, проездной, выписку из приказа — все документы. — Зачем, документы? — Не спорь с подполковником, ладно? В Освенциме спорить не стал… Получишь документы участника войны. Это разные вещи: пострадавший, или участник войны. Осмыслишь потом. Сейчас не до того, но думать о будущем надо! — Зачем это Вам? — спросил Мирка. — Сам догадаешься, дома! — Вы для этого здесь? — усомнился Мирка. — Нет. В руки Сташинского угодил Поярков. Нам стало известно, поэтому я прилетел. Но и ЭТО, — с нажимом, так, чтобы понял Мирка, что речь о нем, сказал подполковник, — я сделаю тоже! То, что делаешь ты у Сташинского — не твое, Мирон! Уйди, и забудь об этом! Я тороплю, потому, что хочу твердо знать, что ты никогда уже, никогда, не увидишь Сташинского. Что он не достанет тебя. — А Поярков?... — Что? — с интересом спросил подполковник. — А с ним? — А ты что, готов пойти с ним? — Я бы сказал, что да, — не промолчал Мирка. — Любопытно… — откинулся к спинке кресла, издали посмотрел подполковник, — А ты знаешь, кто он? — Да. Я сидел с ним. — Это я знаю, что ты сидел. Так кто же он? — Враг… — И ты бы пошел с ним? — Да, — еще раз ответил Мирка. — А кому он враг? — уточнил, так же, издали, подполковник. — Не знаю. — Хороший ответ, для сотрудника НКВД! — без иронии, твердо, сказал подполковник, — Хороший! Ответ человека, который способен мыслить. Так, Мирон? — Вам решать. — Я и решаю! Поярков — несгибаемый и непобежденный, безумно полезный Родине человек! Очень мало таких: мы их теряли в войну, и, к сожалению, — до. И теперь, Поярков, другие, ему подобные — на счету в Родины должны быть, поименно! Тебе повезло, что ты знал его. Поярков поедет со мной. — А почему же с ним так, до этого? Волки… — недружелюбно заметил Мирка. Против воли, не удержался. — Волки? Это Сташинский тебе говорил? — «Настоящие волки революционного пролетариата» — вслух вспомнил Мирка. — Запомни: НКВД — это народный комиссариат внутренних дел. Это милиция, рожденная революцией. На третий, напомню, день! НКВД создан служить защите народа от преступных посягательств. Внутренняя вооруженная сила. А главное достояние, самая великая ценность страны, какая? Народ! Разве не стоит того он: построивший государство, его промышленность, и выигравший войну?! Запомни, и не заблуждайся! Даже если вокруг заблуждаются многие, даже, может быть, все… Но, заблуждаться тебе, Мирон, недостойно! Викент больше к Мирке не подходил. Мирка расписался в получении документов. Это были первые в его жизни документы, значения их он еще не понимал. Он был в своей комнате, когда пришел старшина Григорий Михайлович. — Форму принес, — сказал он. — У меня есть. — А ты посмотри же, какая это! — он развернул перед Миркой новую форму. Добротную, глаженую, и — с погонами! Мирка забавно, как тараненный кем-то, присел на кровать: — Ого! — Ну, вот! — улыбнулся Григорий Михайлович, — А еще я принес молока, Мирка. Второй стакан у тебя найдется? — Вот, — сказал Мирка. На подоконнике, возле графина, стояли как раз, два стакана. — Молочка с тобой тяпнем, на посошок. Давай Мирка! — Давайте! Сошлись два стакана парного, пахнущего Родиной, напитка. — Станция наша, в твоем направлении не принимает. А с соседней отходит состав до Харькова. На него ты поспеешь попуткой. Там предъявишь, по требованию, как положено, документы — и с богом! — Прямо сейчас? — Да. Попутка, прямо сейчас. Идем, провожу. Уже перед тем, как запрыгнуть в кузов, увидел Мирка, что за отъездом, издали глянуть, пришел подполковник, и, вместо того, чтоб запрыгнуть в кузов, поспешил к нему. Жестом, — увидел Мирка, — тот предостерег, чтобы машина не отправлялась. — А почему Вы тогда, в Освенциме… — сбивчиво начал Мирка. — Возле Освенцима, — уточил подполковник. — Да, возле Освенцима, спросили, читал ли я «Аэлиту»? Я же читал. — Так что наши люди на Марсе делали, а? Боролись, не так ли? Что же тогда о земле говорить, пусть она под Освенцимом даже! — Да... — невпопад согласился Мирка. — В Освенциме действовала организация Сопротивления. Имели связь с внешним миром. А на связь выходил… ну понятно кто, да? — Понятно, конечно, товарищ подполковник — Вы, и я видел Вас! — Но всегда возвращался. А тогда, группа, совсем незнакомая мне, бежала, и меня загребли вместе с ними. Случайность. Их, как ты видел, убили… — Видел. — Так вот, не делай случайных поступков, договорились? — протянул подполковник руку — А еще… — замешкал, помялся Мирка. — Не на все я ответил? Спрашивай. — Скажите, а возле лагеря, в хуторах, кто там жил? Немцы, или поляки? — В основном, в зоне ближайшей — немцы. Пеплом поля удобряли… А что? — подумав, спросил подполковник, — ты натворил там что-то? — Да-а… — Кого-то убил? Поразительна прямота подполковника! — Да. Один раз, — беря себя в руки, ответил Мирка. — Пусть это будет с тобой, на твоей совести. Я почти все про тебя, Мирон, знаю. Но это — верхушка, поверхность, — не больше. А внутри, в содержании, все есть: по совести; против нее; во благо кому-то, и наоборот. Важно, Мирон, чего больше! Спиной не мог видеть Мирка, как подполковника плавит глазами водитель: ну ехать же, ехать пора! — Важно, Мирон, чего больше, — еще раз сказал подполковник. — Жизнь, не попутка до промежуточной станции. Впереди еще время — вот и давай, устраняй дисбаланс. — Спасибо! — Мирка пожал подполковнику руку, и побежал к машине. *** С размеренным стуком железных колес, катил по рельсовой нити поезд. Все дальше, с каждым мгновением, дальше от промежуточной станции. До горизонта, насколько охватывал глаз, тянулась железная нить дороги. Непрерывно скользила она и скользила навстречу и не заканчивалась, с приближением к горизонту. Потому, что чем больше пройдено, тем далее, вглубь, отступал горизонт. Вчера Мирка ставил на жизни точку, а сегодня она начиналась сначала. Как после грозы: отгремела вчера, сразила и сожгла дерево. А сегодня остыл под ним пепел, оживил плодородный слой, и побудил к росту павшее с дерева семя. Тянутся к небу ростки, начинается жизнь. В центре села, на площади, был колодец с большим, из гладких досок искусно вырезанным журавлем. Мирка вернулся со станции на той же полуторке-ЗИМ, на которой отца увозили на фронт. «Жива, — удивился ей, как старому другу, Мирка, — все также, по-прежнему здесь. Все живо, и, может быть, на этом же грузовике, возвращался отец». От мысли светлело в душе, в предчувствии встречи с родными, с домом. Мирка попил, освежил руки, лицо, колодезной водой. Освеженный, чистый душой и телом, заглянул, как в детстве, в глубокую воду колодца. Увидел себя, на фоне далекого, неба, — так далеко! Можно крикнуть — оттуда вернется эхо… Но не все было так же, как до войны. От журавля остался лишь обгоревший остов некогда прочной опоры… — Дядя солдат, а Вы чей? — стайка ребят окружила Мирку. — А ты чья? — взял он на руки девочку. — Я Фесенкова Лена. — А Марину Корневу знаешь, Леночка? — Нет, я маленькая, не знаю… — А я Выхованец. «Все, — понял он, опустив девочку, — полетел телеграф!». Стайка ребят понеслась по селу. Мирку встречала мама. Навстречу вышла, в окружении той же, ребяческой суетливой стайки. — Ну что же ты мама… — с нежным укором, как взрослый, пожурил он, — Я, что же, сам до нашего дома-то не дошел бы? Два шага на ослабших, видно, от переживаний ногах, — и подхватил ее Мирка. Изумился он, прижимая крепко: «Так вырос я, боже!». Припала мама, к груди, не доставая до плеч. Горячие слезы почувствовал он, сквозь гимнастерку. Дрожали мамины плечи. Ладонями он ощутил, а потом и услышал рыдания мамы: — Сынок, Мирошечка!... Стеснительность непонятной вины в ней угадывал Мирка: зачем-то, на первых минутах, хотя бы, — хотела она заслонить неуклюже от сына дом. Как будто к встрече, такой долгожданной, еще не успела прибрать его и украсить. А он, поднимая глаза, увидел — нет дома… Двор, флигелек, и поскотинка: дома нет… «И папа не встретил, — почуял недоброе Мирка, — и Леночка…». Сердце, неверно, потом все быстрей, заскользило в холодный колодец, вниз! — Ну, я же вернулся, мама! — подтянув к губам, целовал он горячую, сухонькую ладонь, — А где Леночка, папа? Мам… Притихла стайка. Не довоенные, детские — взрослые лица, были у этих детей. Подняла глаза к Мирке мама: — Одни мы, сынок. Одни-ии! Кто, какой взрослый, способен такой плачь утешить! — Ни весточки, сын, от тебя, ни-и… — далекий, холодный вой одинокой волчицы, пробивался в голосе мамы. — Мамочка… — поник над плечом ее Мирка, не в силах остановить и в своих глазах те же, горькие слезы. — А вы домой пойдете? — спросила Фесенкова Лена. Это были послевоенные дети, по малости лет, не знающие многих взрослых в лицо. Но они понимают, то, что и не снилось детям, которые, дай бог, войны не знали. Дом Выхованцев не был разрушен. Бомбы, снаряды, и даже пули, его миновали. Он был сожжен. Флигелек уцелевший, был теперь домом для Мирки, и мамы. — Мы отстроим такой же, — сказал маме Мирка, — вернем все, что было лучшее, в память о папе и Леночке, а остальное — сделаем еще лучше. У меня много сил, мы сможем, мама! Не могла война быть бесследной. Семь человек из ста, вернулись с фронта. Витька, сбежавший из эшелона, остался жив. Был в числе тех советских гвардейцев, которые брали у немцев родное село. В погонах сержанта, входил в село Витька. Миркиной маме он продлил жизнь. Он сильно соврал, но Мирка ему благодарен. Он сказал маме, что жив ее милый сынишка Мирка. Что сообщить не может, но все у него хорошо. Что он с лошадьми, в Германии: служит при них, а таких уважают немцы, и оставляют жить. Он сказал маме: «Главное, в наше время, — он сыт! По-немецки шпрехает...». Умел он соврать… А за десять дней, до возвращения Мирки, пришла похоронка на Витьку. Погиб, в Карпатах. Попал в засаду. Бандеровцы разорвали его пополам, привязав ноги к верхушкам карпатских пружинистых елей. Он в небо взлетел, и в полете умер! Сестра Мирки, Леночка, слишком красива была, и привлекательна, чтоб пережить войну… Она даже не поняла, что прекрасна! Над ней надругались немцы. Она умерла от болезни по-женски. В четырнадцать лет! Мама говорила, что видела папу во сне, и в бреду, после смерти Леночки: он падал с неба. Он, закончив в три месяца школу младшего командного авиасостава, погиб в первом вылете, отбомбив врага. Он был пулеметчиком на ПЕ-2, в соединении легендарного Полбина. Он отбомбил врага, он видел небо! Но Витька соврал: у сынишка Мирона — все хорошо! И мама жила, ждала сына. А теперь, когда Мирка вернулся, во флигелек, где жили они жили с мамой, приходили соседи, друзья чтобы поздравить с победой и возвращением. Мирка рассказывал, то, что знал, об Алеше, Витьке, Саше. Мамы их приносили, чтоб почитал Мирка, казенные извещения. Алеша — установлено документально — попал в «блок одиннадцать»; казнен. Подпись под извещением: начальник 2 отдела «Смерш», ст. лейтенант В. С. Сташинский. Документально установлено, что оставшийся из четверых, Саша, 18 января 1945 года, этапирован в Заксенгаузен. Попал в оккупационную зону союзников, имеет намерение остаться. Под всеми извещениями подпись Викента. Немало работы проделал он — уж Мирка-то знал, что он много работал! Мирка взял в руки и прочитал извещение, которое получила мама: Выхованец Мирон Аристович, узник Освенцима, пропал без вести. Место нахождения устанавливается: подпись: начальник 2 отдела «Смерш», ст. лейтенант В. С. Сташинский. Не поверила мама В. С. Сташинскому. Она поверила Витьке, который соврал, и ждала. А со временем, когда поутихла боль, спросил Мирка: — Мам, тебе неизвестно, что с Мариной Кореневой? — С Мариной?... — мама как будто ждала, когда спросит об этом Мирка, присела, оставляя заботы и посторонние мысли. — Я скажу, сын, скажу, но… — Ну, увидеть-то мне ее можно? Мама не поняла. — Ну, она не замужем? — Нет… Она на войне была. Ранена. Она еще в сорок четвертом вернулась. Здесь… — Мари-ин! — стучал Мирка в калитку. — Марина? Не отвечала. Но Мирка знал, что Марина дома. — Что ж… — вздохнул он, и прошел во двор. Взойдя на крылечко, постучал в тонкую дверь веранды. — Марина! Не дождался ответа Мирка, и отворил незапертую дверь. «О-о! — улыбнулся он, — Так и до сердца, не достучавшись, дойду!». Он постучал, безответно, в дверь хаты, позвал Марину, и отворил. Опешил бы он, если вошел случайно: Марина стояла напротив. В длинном, не деревенского фасона, темном платье; ало горели губы на бледном лице; взволнованный, скрытый огонь таился внутри, в глубинах темных глаз. — Марин, это я… — Он хотел, как и маму при встрече, обнять ее. Он шагнул к ней, и осторожно коснулся плеч. И явственно ощутил протестующую, спонтанную неподатливость в теле Марины. — Что ты, Марин? Я же не так… это же… — растерялся он. Чуть обмякли в согласии плечи Марины, и тут же она отступила. — Мир, проходи, — пригласила она, — я рада, что ты вернулся. Правда… — А я, может быть, долго не вспоминал, тебя, извини... — Война, Мир, все были такими. — Были и лучше меня, а... — память, кометой по небу, клонила в памятный сорок первый, — Это я, Марина, тогда, на 8 марта стихи подарил. — А я знаю. — Я же не подписал. — А я поняла. Сначала же были мысли какие-то, чувства... Думал о ком-то, мечтал: обо мне, получается... А строчки - они пришли следом. Ведь так? Ты обо мне мечтал, и я ощутила... Не в подписи суть, - в содержании. — Ты это тогда поняла? — удивился Мирка. — Не сразу, но, в общем, тогда… — Боже, если б я знал!... — закрыл глаза Мирка. — И что… что тогда, Мир? — тихо спросила она. — Все тогда по-другому было бы… — грустно признался Мирка. — Ты пришел, чтобы что-то сказать мне?... — Да. — Нет, Мир, не надо… — Но я полагаю иначе! — Я знаю. Ты добрый, хороший, все так… — Что же тогда, Марин? — Пришел сказать, что ты любишь, что хочешь, чтоб я тебе стала женой? — Ты знала, поэтому не отзывалась, когда я шел? — Да, потому, что вместо слов, которые ждешь, я должна сказать другие… — Я не могу быть любимым? — Нет, — опустила Марина голову, — Мира, не в этом дело… — Мы еще в сорок первом могли бы понять друг друга. Прикосновение, волнение первых объятий, первого поцелуя: недалеко это было, — пусть через год, через два, но это пришло бы. — Теми же строчками ты говоришь… — Но ты поняла их! — Да. Но первой пришла война… Я тебя понимаю, и мне непросто… но, жена — женщина-инвалид… Тебе разве не говорили? — Не говорили, потому, что не спрашивал. — Видишь… — Когда я тебя коснулся, я разве не понял, что у тебя нет одной руки?! — И, что… — неуверенно уточнила Марина, — Не сделал вывода? — Сделал! «Поэтому длинное платье, — подумал Мирка, — поэтому темное: на темном фоне не столь заметен длинный пустой рукав…». — И что же?... — тихо спросила Марина. — Я готов был к любому ответу. Понял бы. И я понял. Я услышал тебя, Марина: «первой пришла война». Но мы победили! Так? Долго молчала Марина. — Так… — согласилась она, другими глазами глядя на Мирку. — Так почему ее след на теле, сильнее нас?! — След на теле?... — Да. Увечье — автограф войны! — ее подпись… Разве мы говорим с тобой не на одном языке, Марина? «Не в подписи суть — в содержании»! Здесь оно. — Показал он ладонью на грудь, — И там не пусто, Марина! Марина смотрела взглядом, который бывает у тех, кто вдвоем; когда один узнает в словах другого, себя самого. Таинства больше в таком молчании; тяжести нет в нем… — В чем вина, — подбирая слова, нарушил молчание Мирка, — солдата, вынесшего с войны увечье? Жаль, а ведь не напрасны твои опасения: тысячам это закроет дорогу к счастью!... Только, Марина, не нам с тобой — знаю! Мирка поднялся. Он не подступал, в порыве, не просил посмотреть в глаза, не клялся и не убеждал Марину, притягивая ее руками. Так добиваются женщин многие, так бы сумел и он. Он поднялся, чтобы проститься, а простившись вернуться завтра. — Я хочу… – обернулся он у порога. Он больше думал, чем говорил: Марина видела, — Хочу, чтобы война для тебя и меня закончилась. Ее, ты же видишь, не отменяет победа: в пустом рукаве гимнастерки и платья, в памяти, в сердце – она остается, Марин... Остается до тех пор, пока место ее не займет любовь. У нас же она – не святая выдумка, - правда! Вот о чем я… Он ушел. «Вернется! — сердцу внимала, Марина, — Мы к этому шли. Мы подходили к порогу, могли его переступить тогда, еще юными, но пришел сорок первый, и отменил нашу юность. Мы переступим теперь: не за тем ли пришла победа, чтобы к нам возвращалась любовь, и находила свою половинку?!». *** Сквозь стекло, не сводя глаз с дороги, будет ждать Марина. Вид на дорогу, позавчера еще, заслоняло дерево перед окном. Но вчера в него угодила молния и сожгла до земли. А сегодня пепел остыл, оживил плодородный слой, и побудил к росту павшее с дерева семя. Завтра потянутся к небу ростки, и начнется новая жизнь. |