Глава из небольшого романа «Ангел Жизни». Роман историко-фантастический. Исторический потому, как действие длится 150 лет. А фантастический… Вам хотелось бы прожить 150 лет? Не реально? А вот герой романа, прожив довольно сложную жизнь до 80 лет, благодаря «протекции» своего Ангела, начал жить «обратно». В биологическом смысле, разумеется, с обратным отсчетом своих лет… 4. 1880 год. Москва. Ночь. Безлюдная Тверская. Тусклые фонари поблескивают под редким, уже по-летнему теплым дождем. На Страстной площади привыкает к своему месту бронзовый Пушкин, установленный третьего дня. Вокруг памятника много корзин с цветами, венки. Вот и еще один большой венок прилег к подножию памятника. Положивший его, снял шляпу и низко поклонился поэту. Сухонький, ссутулившийся господин, в неловко висящем на нем летнем пальто. Рубашка его успела за день изрядно помяться, да и галстук повязан неумело, того и гляди развяжется. Из остановившейся невдалеке коляски легко спрыгнул молодой человек, пару секунд всмотрелся в стоящую возле памятника фигуру, затем подошел и тихо произнес. - Здравствуйте, Федор Михайлович. Достоевский слегка вздрогнул от неожиданности, оглянулся. - Доброй ночи… мы знакомы? Не припоминаю, уж извините… - Сегодня мечтал подойти к вам в Собрании после вашей речи, но куда там. Признаюсь, находился в таком же восторге, что и присутствующие. Вам непременно нужно напечатать свое «Слово о Пушкине». Непременно. - Я так и хотел бы поступить. Но вы себе не можете и представить, сколько раздражения, какой поток критики вызовет это «Слово» у всех тех, кто сегодня так шумно аплодировал. На себя же обидятся, что так были несдержанны в своих чувствах, да и начнут… кто во что… - Федор Михайлович. Конечно, вы меня не помните. Восемь лет прошло. Мы с вами встречались однажды у Майкова по поводу ваших «Бесов» и моих литературных потуг. - Что-то такое припоминаю… смутно. - Глеб Фатюнин. Тогда еще студентом был. Тогда же при вас свою статейку и порвал, больше не балуюсь… - Да-да-да, теперь вспомнил. Фатюнин… э… коммерсант-миллионщик Фатюнин вам кем?.. - Это я и есть. Невольно строгое удивление мелькнуло в лице Федора Михайловича. И Глеб это заметив, поспешил добавить - Но это совершенно не важно. Я большой поклонник вашего таланта. Читаю все. Не со всем согласен, вы уж простите за откровенность, но преклоняюсь перед вашим стоицизмом… - Стоицизмом? Вот так меня еще никто не ругал. - Немного неправильно выразился, извините. У меня к вам предложение. Вы когда возвращаетесь в Петербург? - Завтра. Вернее, уже сегодня вечером. - Очень хорошо. Предлагаю ехать вместе. Курьерским. У меня купе, и я один. Не составите компанию? Могли бы побеседовать, с пользой использовать время. А нет настроения, так и просто помолчать. С вами и молчать должно быть весьма полезно. - Не знаю, право же… - Не беспокойтесь, вы меня ничуть не стесните. Напротив, я буду вам весьма благодарен, если вы примите мое предложение. Вы теперь в гостиницу? Федор Михайлович огляделся вокруг, будто только теперь сообразив вдруг, что стоит на площади. - Да-да, конечно. Вот только извозчика поймаю. - Прошу в мою коляску. Подвезу. Вы где остановились? - В Лоскутной, близ Иверских ворот. - Удобно вам там? А то и ко мне можно. Жена в Петербурге, а здесь у меня дом пустой, совсем рядом. - Благодарю, за приглашение, но… - Понятно, не настаиваю. Только завтра, перед отъездом я уж за вами заеду. Вы уж позвольте. - Пожалуй… пожалуй, я приму ваше предложение. «Может быть рассказать? Исповедоваться, коли случай такой представился? И что же я ему расскажу? Про сны? Про Него? Про мою галлюцинацию? Кстати, уж почти три месяца как не посещает. А может это и не галлюцинация вовсе, а и на самом деле нечто… недоступное пока нашему пониманию, непосредственному восприятию, но реально существующее? Материя, с другими свойствами? Вот ученые же пишут о совершенно неизученных свойствах материи. И тогда… и что тогда? Одно из двух – либо я идиот- шизофреник, либо… либо у меня способность… способность воспринимать, видеть, слышать, разговаривать с Этим. Я даже потрогать его могу… И что с того, что только я и никто со стороны? Само по себе, это отступление от нормы… от нормальности, и может восприниматься со стороны, как идиотизм. А может это избранность, кто может определить? Но вот же Федор Михайлович и сам страдает эпилепсией. Тоже болезнь нервическая. Может быть, как раз ему и будет понятно мое положение? Сколько уж раз я пытался заговорить об Этом, но каждый раз что-то меня останавливало. Или же собеседника не находилось, кому можно Это доверить. Но и не только это останавливает. Вдруг, если я все же расскажу об Этом, все и закончится? А хочу ли я, чтобы Это кончилось? Вот вопрос, который меня…» Теплая и светлая ночь. Паровоз сыплет из трубы искрами и мерно отстукивает версты. Скоро уж и Тверь. На столике в купе первого класса остатки ужина, тихо позвякивает в ведерке со льдом бутылка «Клико». Бокал Федора Михайловича почти полон. Не пьет совсем, да и не до вина ему теперь. Разговорился Федор Михайлович, и если в начале говорил тихим глухим голосом, то с полчаса назад неожиданно воодушевился и теперь его, вероятно, слышно и в коридоре. - …мне, как какой урок твердят «Не стоит желать добра миру, ибо сказано, что он погибнет». В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода «коли все обречены, так для чего же стараться, для чего любить, добро делать? Живи в свое пузо…». Неожиданно встретив отсутствующий, погруженный в себя взгляд Глеба, остановился, и как будто даже сконфузился. - Глеб Павлович, я, вероятно, вам надоел своим стариковским брюзжанием? Вы меня, похоже, и не слушаете вовсе? - Ну, что вы, Федор Михайлович! Слушать вас одно наслаждение – встрепенулся Глеб - Между прочим, последний раз я слушал вас, когда вы читали вашу легенду «О Великом Инквизиторе», с полгода тому назад на каком-то вечере в декабре еще. Поразила она меня тогда, помню необыкновенно. Может быть, ничего лучше и не слышал… разве что из Евангелия. Тогда еще помню, хотел подойти к вам, но тоже как-то не получилось даже близко подступиться. Вот только теперь могу вам сказать, слова благодарности. Многое мне объяснилось тогда. Если помните, восемь-то лет назад, я отстаивал правоту и неизбежность в России «шигалевщины». И, признаюсь, что и сам я в то время искал дружбы с подобными людьми… вроде Бакунина и Нечаева, и не без успеха. Даже и теперь многие из этих социалистов-террористов, знакомы мне, некоторым приходилось и помогать. Да только после «Инквизитора» вашего словно глаза наново распахнулись – дано было мне увидеть, куда могут завести эти анархисты, к какому хаосу, к какому тяжелому и кровавому бунту, после которого мало чего может остаться от России… - Вот что странно, Глеб Павлович… - потянулся за папиросой Федор Михайлович - «Инквизитор» совсем не о том легенда. - Ваша правда, не о том. Но и о том тоже… Самое главное, я понял - никакое социальное переустройство невозможно без нравственного перерождения человека и всего человечества. Эти две задачи об руку ходят. И это… это вопрос даже не нашего… боюсь сказать, даже не следующего века. Вот и получается, что нам… мне, по крайней мере, и сегодня все тот же вопрос остается для повседневного пользования – «для чего жить?». Трудную, непосильную задачу задали вы, Федор Михайлович. - Так ведь и выстрадана же мною даже сама постановка этой задачи. - И я так понимаю, что каждый волен решать ее для себя сам? - С кем быть? С Христом или с Инквизитором? Каждого современно мыслящего человека касаем этот вопрос. - Напрямую, пожалуй и не отвечу… хочу напомнить, с чем я к вам тогда приходил. - Помнится, со статейкой явно утопического направления. - Хорошо вы тогда меня остановили. Не вышел из меня беллетрист. Может быть и к лучшему. Но на деле я все же попробовал применить в жизнь некоторые идеи. - Вы уж простите меня за любопытство, очень уж много слухов ходит вокруг вашего имени, Глеб Павлович. Что вы и рабочие коммуны организуете, и образовываете своих рабочих. Как же это – буржуа и такое человеколюбие? Не склеивается. - Насчет коммун, вздор, но вот вы сами, Федор Михайлович, и ответили на свой же вопрос – с кем я. И потом, какой же я буржуа, если порой в кармане и пятнадцати рублей не бывает? А впрочем, конечно же, буржуа… эксплуататор. - Признаться не ожидал. Я во всю свою жизнь мечтал как-нибудь вдруг разбогатеть, только чтобы одним махом. Потому и ходила за мной слава игрока. Но мне роковым образом не везло. Вовремя опомнился – не по Сеньке колпак оказался. И существую только на свои писательские гонорары, пером создаю свои капиталы. - Федор Михайлович, а предположим, было бы у вас много денег, так вы и писательство забросили бы. Достоевский весело рассмеялся - А, пожалуй, что и так. Впрочем, по складу моего характера, не долго бы задержались бы у меня средства. Уж, наверняка, нашел бы им применение, и снова пришлось бы корпеть по ночам. - Вот и со мной что-то такое происходит. Поначалу-то деньги мне достались… как говорится, с неба упали. Только я сразу их в дело пустил. Не ради накопления - человеку немного надобно, а черт его знает, почему. Пошло и поехало, хотя можно было до конца века своего ничего не делать. И детям бы еще осталось. Только теперь я денег-то почти и не вижу - положил для себя каждые полгода открывать новое дело, то заводик, то фабричку. У меня рабочие и служащие жалование имеют втрое больше, чем у других. Одно лишь условие ставлю – постоянное самообразование и трезвое существование. Многие не выдерживают. Молодые люди охотно ко мне идут – дорогу просторную для себя видят. Директора да управляющие все в возрасте до двадцати пяти лет, со студенческой скамьи беру. И при этом не кричу кругом «я да я». Потому и слухов да домыслов много. - Стало быть, и вы о будущем России думаете? Может быть, как раз в этом и заложена ваша правда. - Особым патриотом себя не считаю, и никогда не считал. Делаю, потому что по-другому не хочу, да и не умею. Делаю, потому что, в конце концов, мне, как это не покажется странным, выгодно. И мне безразлично, добро ли я этим творю или зло, будущее покажет. Ну, и довольно об этом. Пусть дело само делается и как-то за себя говорит. Довольно об этом… Глеб налил полный бокал вина, выпил, папироску зажег и задумался. Федор Михайлович еще одну закурил и после долгой паузы спросил - Так чем же тогда ваша душа, Глеб Павлович, страдает? По глазам… да и еще по некоторым признакам, чувствую я… не случайна наша встреча. Глеб тяжело вздохнул, но сразу же и улыбнулся широко. - А расскажу я вам, Федор Михайлович, один свой сон. И русским буржуа сны снятся, при том престранные, надо сказать. - Говорят, через сны Бог с душой человечьей говорит. Глеб ухмыльнулся криво - Если так, то престранная должность у Господа Бога – дурачить человека, стращать до полного оцепенения души, когда просыпаешься в холодном поту. А снится мне изредка, что голова моя летит куда-то отрезанная от тела колесами паровоза. Да не такого, что нас сейчас везет, «самовар на колесах», как говорят мужики, а совсем бездымного, почти бесшумного. Успевает моя голова в коротком этом полете увидеть самую малость, пустяковину – пустую бутылку с надписью «Клинское» да кусок неба, опутанный тонкими нитями. Дальше вспышка такая яркая, как из темноты вдруг на солнце, только еще ярче в разы… вот и все. Дальше я просыпаюсь обыкновенно. И такая тоска меня тогда забирает, до зубовного скрежета, хоть волком вой. И уже хочется, чтобы поскорее все это и на самом деле случилось, только чтобы не мучаться… Федор Михайлович покрутил головой, потом виски потер двумя руками, будто отгоняя какую мысль. - Действительно… вот ведь как получается, Глеб Павлович. Меня от моей падучей болезни уж лет тридцать пытаются излечить, но толку в том мало. Боюсь, что и у вас это болезнь. И к ней надобно приспособиться и как- то жить. Глеб выпил еще бокал – очень вдруг уж захотел напиться, хотя и редко себе это позволял. - Жить? Как жить? Признаться, я не только не знаю, «для чего жить», но и постоянно ловлю себя на том, что я и не живу вовсе. Будто кто-то вынул из меня эту самую жизнь и пользуется ею, как хочет, а мне оставляет лишь роль наблюдателя за тем, как он… этот кто-то, ею, моей жизнью, распоряжается. Вот такой парадокс, в лучших традициях Гоголя, Писемского, и… еже с ними. Даже у вас в ранних рассказах встречаются подобные фантазии… Сплю, ем, куда-то еду, вот как теперь, что-то делаю. Уверяю себя, что восторгаюсь увиденным или услышанным. Пытаюсь уверить себя, что люблю жену… и даже страстно люблю, кажется, но и в этом жизни не чувствую. Теперь вот прибавления в семействе своем жду скоро, может как раз в этот самый момент сие таинство совершается. Но не наполняет это меня радостью. Отдельно от меня радость ходит. Стоит только взглянуть в зеркало, да и просто на секунду остановиться… пусть даже на середине слова – такая бесконечная и ледяная пустота мгновенно хватает меня в свои тиски, что в самый жаркий день, в полдень где-нибудь в Италии скажем, лоб инеем, кажется, начинает покрываться… И как к этому «приспособиться»? Как с этим существовать постоянно? - Является? - Кто? - Извините, Глеб Павлович, мне вдруг показалось… у меня в романе к герою, вот который «Легенду о Великом Инквизиторе» рассказывает, черт собственной персоной надумал явиться. Горячкой кончил. Это часто случается… больше у людей гордых, подверженных обостренному восприятию, занимающихся самоуничижением и самобичеванием… из собственной-то гордыни, разумеется. Этаким, нравственным «хлыстовцам». - Надеюсь, Федор Михайлович, мне это не грозит. По натуре своей я очень рационален и эгоистичен, в смысле разумного эгоизма, в чем с прискорбием должен признаться. Ни в Бога, ни в черта не верю. Вот только… - Напрасно. Вы даже не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в Коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик. Ан нет!.. Он действительно был в раю в припадке падучей, которой страдал, как я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, часы или месяцы. Но верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!.. – вдруг проговорил Федор Михайлович страстным, порывчатым шепотом – Бог есть! И не нужно быть верующим или атеистом, чтобы поверить в это. Это не требует доказательств. Он просто есть! Федор Михайлович неловким движением потянулся к своему бокалу, но пить не стал, только погладил кончиками пальцев стекло. Как-то разом сник и стал выглядеть намного старше своих лет. - У вас еще все впереди… вся жизнь. Болезнь ваша… нисколько не сомневаюсь, что это болезнь, несколько иного рода. Я не врач, но думаю, что она, как и моя падучая, не телесного свойства. Есть в ней что-то от Фауста… и эту загадку придется решать вам самим… и только самим. Я не могу на себя взять роли пророка, но мнится мне, много вам еще придется в жизни перетерпеть, испытать. И тогда, быть может, ваше сегодняшнее состояние души покажется вам… ребячеством, недостойным даже внимания. Россию ждут тяжелые времена, много в ней должно еще перемолоться темного, мрачного, кровавого, прежде чем наступит минута просветления Истины. Может на минуту, а, может статься, и на века. Дай вам Бог, Глеб Павлович, дожить до этого. Я, как мог, приближал это… но мой век на исходе, может па пару романов еще меня и хватит. А ваш только еще начинается. Вы теперь, несмотря на все ваши «опыты» покамест находите для себя место наблюдателя, почти постороннего лица, но я почему-то верю, что однажды, вдруг, в одну секунду, может озариться ваш путь. И тогда вам придется пройти по нему до конца… каков бы он ни был. Это будет ваш, и только ваш путь. Вы говорите, что не патриот. Я много знаю патриотов-крикунов. Вы не подозреваете и сами о своем патриотизме. Вы вполне русский человек и этого достаточно. Что ж с того, что до тридцати лет, как Илья Муромец, сиднем сидели, запрягали долго, но, как там, у Николая Васильевича – «И какой же русский не любит быстрой езды?». Вот вам того и желаю. Езды быстрой, чтобы дух захватывало. А остальное, верю, вам Бог даст… если попросите… За окном вагона, откуда-то справа вынырнула огромная красная луна и поскакала, цепляясь за острые верхушки деревьев, сильно ранясь об них и еще более истекая кровью… *** 1881. Санкт-Петербург. Гнилой, просоленный ветрами с моря февраль. Такой, какой только, кажется, и может быть зима в северной столице. И без того мрачный город, под коркой наросшего сероватого инея покрывающего все промерзшим колючим саваном, выглядит всеми забытым покойником. Это город-призрак, пытающийся своими шпилями и башнями выбраться из зимней могилы. Чего уж говорить тогда о кладбище, где все утопает в сугробах, под которыми только мертвецам и может быть теплее. Наверное, уже больше часа стоит Глеб возле свежей могилы. Да и где она, эта могила, когда под снегом и соснового креста почти не видно? А ветер все кидает и кидает новые пригоршни снежной крупы… «за упокой души рабы твоя»… - Мил друг, ты еще не замерз окончательно? Глядя на тебя, и я начинаю дрожать. - Уйди! - Вот уж, уволь. Я не затем здесь. Мне до жути интересно посмотреть, как ты тут будешь изображать мировую скорбь. - Я прошу!.. Христа ради, уйди. - И не проси, все одно… глупый ты человек, как я посмотрю. Я всегда был о тебе лучшего мнения. Столько всего перечитал, передумал, а когда самого прихватило, так через весь город и полетел сломя голову. Да нет ее здесь, поверь уж мне-то. И давно уже нет. Так только… место… символ, не более. Предлагаю переместиться куда-нибудь в тепло. В ресторацию, например. Отдельный кабинетик взять, доброе вино и… извини, чуть было не сказал, девочек… Поехали, помянем отошедшую. Ей сейчас совсем неплохо там… - Где там? - Ну вот, узнаю теперь… мы же уговаривались, что о том, что за пределами бытия здешнего, ни словечка… до срока. - Я ее люблю… любил. - Ну, так в тепле о любви и поговорим. Страсть люблю разговоры об абстрактных идеях, неопределенных ощущениях. Ты, в какой стороне возок свой оставил? - У лавры… кажется. - Тогда нам направо. Еще бы немного и совсем темно стало, по сугробам ты тут долго в темноте барахтался бы. Кстати, не желаешь взглянуть налево? Вон туда. Тоже вот… еще одна свежая могилка, памятника пока нет. Знаешь, чья? - Мне теперь дела нет до других. - Тебе очень любопытно будет узнать – Федора Михайловича. - Достоевского?! - Его самого. В один день с твоей супругой преставились… Осторожнее, не упади в могилу, это пока не твоя… - Доброго здравия, Глеб Павлович! Давненько у нас не были. - Здравствуй, Козьма. Отдельный кабинет и ужин на двоих. - Извольте-с, с нашим почтением. Позвольте вашу шубу. - Прошка, помойная харя, слыхал? Рысью, язви твою душу. Все лучшее тащи. Ужин Фатюнину в восьмой. - Козьма Петрович, я слыхал, на двоих ужин-то? - Ничего ты не слыхал. Услышишь, когда я скажу. И смотри у меня с чаевыми… не балуй, не попутай карман, в ветошку сотру. - Как можно-с, Козьма Петрович! Уже лечу… - Хм, мне показалось, что ты и впрямь начал меня принимать за нечто, на самом деле существующее? А между тем… - Не философствуй и… не цитируй… это пошло. - Как скажешь. Только я… - Лучше скажи, это твоих рук дело? - Это ты о чем? - Это ты устраиваешь вокруг меня пустоту. Стоит только с кем-то мне… - Так тут же оне и помирают? Какая жалость. Вот как перед Богом – и в уме моем такого не было. Тут силы помимо меня… со мной не советуются. Что ты будешь тут делать – интриги и у нас в ходу. Как водочка? Не разобрал пока? Так ты еще прими, за упокой Софьи Григорьевны. Душевная была женщина, ничего не скажешь. И ведь любила тебя, как кошка, все прощала. Всю твою холодность чуть ли не за гениальность почитала, сердешная. Любовь женская слепа… и, в конечном счете, нелепа. Так только - зов плоти, зов чрева, по большому счету… не более. Вы все, даже самые лучшие из вас, самые впечатлительные и чувствительные, бежите от любви. Дрожите от страха при первом же поцелуе, понимая, что это долго продлиться не может. Никогда уже не будет первого поцелуя, никогда не будет первой ночи. Дальше будет… проза, одним словом. Проза с двойными подбородками, дряблыми щеками и бедрами. И так до скончания века. Так что, очень везет тем, кто успел уйти из этого мира, не успев разочароваться в придуманных иллюзиях счастья. Я очень надеюсь, что ты окажешься достаточно умен, чтобы не попадаться на этот вечный любовный крючок. Это не для тебя. Да ты меня и не слушаешь вовсе. Жаль, весьма жаль. Все проходит, мой друг, все проходит. А знаешь, что я тебе рекомендательно сообщу? Бросай ты все свои делишки. Капиталец имеется, пора бы пожить в собственное удовольствие. Поедем мы с тобой, мил друг, за границу! А? Что ты на это скажешь? Куда-нибудь, где потеплее… да хотя бы и в Африку. Очень хочется на эфиопов посмотреть в их естественной среде, так сказать… - Глеб Павлович. Глеб Павлович! - Чего тебе, Козьма? - Спрашивают тут вас… как ответить-с? - Кто? - Да вот… Александр Григорьевич. Управляющий ваш. А вы мне допреж-то велели, как он спрашивать будет вас… так я ни-ни… - Зови. - Слушаюсь-с. - Судьбами какими, Саша? - Здорово, Глеб. Весь день тебя искал. Сказали, на могиле у сестры. Все кладбище впотьмах облазил. Потом… - Потом, я, видишь, здесь расселся. Водки хочешь? - Пожалуй… замерз немного. - Пей. Постой, и я с тобой. Еще помянем Соню… Ты будто не в себе, Чего ж еще случилось? - Да из Москвы я только. Беда одна не ходит. Суконна фабрика сгорела. - Поджог? - Никто не знает. Двенадцать баб сгорели, вот беда. - Час от часу не легче. Земля им пухом. Распорядись, чтобы помочь живым, кто там остался? - Конечно. - Вот и ладно. Ты ешь, не глядя на меня, я два часа как здесь… - Гляжу я, стол не тронут. - Водка не берет. До этих пор поверить не могу, хотя и видел в гробе. - Не мучь себя, и мы там будем. - Легко сказать… ведь у тебя семья, детишки. А я как будто проклят. Хочу уехать. Надолго. Быть может, навсегда. - А как же дело? - Все на тебя оставлю. Мне многого не надо. Вот так, мой милый… я так решил. Так будет лучше. Быть может, и вернусь, но жди не скоро. - Глеб, а ты заметил? - То, что мы почти стихами говорим, как встретимся? Давно заметил. - Что это может означать? - Что мне пора уехать… |