Сумерки Полиция напрасно пытается поймать меня на мелочах. Знать ничего не знаю. Просто сосед, чужой человек! Странная личность без семьи и знакомых. Страна распалась, моих начал искать – как потерянную сережку на дне океана. Отстанут! Прости, по твоему делу я не намерен идти даже в свидетели. Что было – прошло, что произошло – меня не касается. Хотя, да, я последний, кто тебя видел. Но это мое личное дело, не так ли? Ты сама приучила меня подглядывать в окна. Отвлекаясь от голода, два юных студентика бродили по мокрому черному городу и подглядывали в вырубы стен сквозь неплотно или вовсе незапахнутые занавески. Абажурные пятна, утонувшие во тьме кресла и тапки рядом, белоснежное пуховое одеяло на неразобранном диване, недоеденный ужин, мелькнувший халат, голые бабьи руки, задергивающие ажурный тюль.… В два-три шага мы выхватывали кусок чужой жизни, и оттого, насколько голодны были, то домысливали скупые картинки, присваивая чей-то устоявшийся быт, то потешались всему, даже балеринке среди цветочных горшков. Порой в животе ворочалась зависть, заставлявшая нас понуро замолкать. Дождь обхлестывал головы, спины, в драных ботинках мокли ноги, но пара сцепленных ладоней оставалась сухой и жаркой в тесном кармане моей куртки. Когда ты уезжала к маме, я бродил под окнами один. Так я полюбил воровать чужие судьбы. Мое доныне ежевечернее кино. Как другие неуничтожимо выгрызают до мяса ногти, так я упрямо и ненасытно хожу в дозор за блеклыми впечатлениями. Пятнисто раскрашенные городом сумерки одобряюще взмахивают мне выдохом ветра у подъезда. Обходы неизменно заканчиваются твоим окном. Ах, как неосторожно селиться на первом этаже! Но ты почти никогда не забываешь про тяжелые багровые шторы, и я довольствуюсь черточкой света на стыке, научившись видеть, как ты обычно сидишь перед телевизором, рассыпав по плечам перманент, и куришь. У тебя была привычка курить в постели. В красном свете ночника струйка дыма выползала из сигареты нехотя и невкусно, закручивалась в ленивые вензеля, ты говорила – бесов знак. Я вижу. Тянет следом. - Тьфу на тебя,- злился я и отворачивался к стене. За плечом в хохотке расползалось серое облачко. Твои ночные сорочки красовались жжеными дырочками от пепла. В тот вечер, как всегда, ты сидела в кресле, поджав толстые ноги. Я видел, как ты теребишь нераскуренную сигарету, хмуришь дужки ощипанных бровей. Признак задумчивости – о чем?! Не иначе, как отпраздновать грядущее сорокалетие. Тук-тук-тук: оно пришло. Дни рождения всегда были твоей главной заботой, а уж этот.… О чем еще думать-то? Не о чем! Ты взяла, что хотела, из того, чего никогда не было. Ты выплюнула меня, как пережеванную жвачку, никто не задевает нервы вопрошающим присутствием. К чему же так топорщить бровки?.. А наутро тихая улица была переполошена твоим загадочным исчезновением. Прошло уже немало дней, тебя так и не нашли. Мне некуда ходить по вечерам. Но осталось, о чем поговорить. Мистические сорок – это ли не повод?.. Помнишь, в двадцать отщелканных лет ты уверяла, что сороковник отметишь шумной компанией и, как добавляла, упившись в доску. Упившись – непременно, так у тебя было принято, и потому еще, что в этот день ты собиралась, наконец, распрощаться с молодостью. Хи-хи-хи.… И почему, спрашивается, моя молодость ушла вместе с тобой, а твоя должна была длиться чуть не вечно? Ладно, оставим обиды. Давай, лучше, считать. Подобьем бабки под чертой, которую ты сама себе, учти – не я! – неосторожно отмерила. Жаль, былых сотоварищей, которым возвещался приход нового временного периода, пылью развеяло. Вот бы с кем встряхнуться, былые подвиги вспомнить! Как любила безоглядно и без разбора, водку пила безмерно, всякому делу отдавалась без нервов и времени. Помнишь, ты год читала прескучнейшие пьесы Метерлинка, затем только, чтобы доказать, что пьесы – прескучнейшие, не достойны разбора и постановок. Или как из рук твоих рвали неопубликованных еще тогда Рубцова и Бродского, и делились лагерями – кто матушке-России более ценен?.. Твои новые друзья, кстати, читают стихи?.. Не очень? То есть, знают, что поэзия существует, но отдали ее на откуп тем, кому в жизни больше делать нечего? Разумно. Трезво. Объяснимо. Итак, я понял, что праздник для нового круга ты хотела делать без шума и стельки, нынче это не в моде. Но шикарность пришлось бы соблюсти. Значит – парти в загородном ресторане? Дороговато, зато удобно. И гостей не надо развлекать, надрываясь и пунцовея одновременным званием именинницы и тамады. Песни, объятия по кустам, танцы – как придется, кого на что потянет.… Прости, мне гнусно, когда вижу ваши стершиеся друг от друга животы. Увы, ты нынче тоже не дюймовочка… Ты отвела себе на молодость немалый срок и, в принципе, его выдержала. Хвалю. Не замечая потерь, жила, словно дни – лишь промежутки между чем-то и чем-то, и не важно, чем они будут заполнены. Главное – начало и конец, исполненное направление вектора. Жизнь – не ристалище, а масса прочерченных отрезков. Когда страница будет заштрихована, когда большинство заитожит первые результаты, тогда ты, как думалось, и раскроешь талмуд прописных истин жития. Время приспело! Что же не курится твоя сигарета? И почему стынет кофе?.. Ты обнаружила вдруг, что все, абсолютно все – возраст, люди, положения – не таковы, какими ты ждала их в данный период увидеть? Я вижу, как ты досадливо встряхиваешь перманентом. Что это от окна тоской потянуло? Почему неизменная молодость вдруг покрылась флером и стала исчезать под ним, как засветившаяся фотопленка? Всего-то – повод для торжества: проводы, не для протокола и не по существу. Просто повод! Ты хотела бы еще долго трусить рядом – и пять лет, и десять, как сложится. Вот только… Тусклые глаза, и цвет обрюзгшего лица, и пустота, и скука, и хандра… - Глупости! – машешь ты рукою. – Лезет всякая несусветь. Глупости! Но не успела рука, украшенная чем-то рубиново-золотым, опуститься на подлокотник, как вклинилось, что – не глупости, что вожделенная молодость ушла, сама и без проводов, гораздо раньше отведенного ей времени. В срок, о котором ты предпочла не думать. Растворилась бесследно и бесполезно, а ты всё продолжала видеть себя девушкой-порослью, бессовестно пользуясь ее правами. И в сороковой день рождения тебе провожать, равно как и встречать, нечего: смена вех произошла без ведома твоего и участия. Ты еще можешь, из череды прошедших дней, вычислить тот, в который осиротела. Как думаешь, это заметили окружающие? Про меня речь не идет, я знаю каждый день твой и час.… Хи-хи-хи! Ты думала – я умер?! В каком-то смысле – да. Но не настолько, прости, чтобы избыть сладкую отраву твоей любви. Да и мог ли я не дождаться задекларированного торжества?.. Так переберем двадцатилетней давности дела, события, тебя утреннюю и вечернюю? Вспомним всё и всех, и решим, как обзовем корчи последних лет? Избавимся от залежавшегося хлама, в котором ты проглядела себя! Неужели я прав, и ты прожила жизнь клоуном без арены? Нелепой балеринкой среди цветочных горшков?... Последнее па Сорок лет – бабий век?.. Позвольте! Вот уж с чем Клавдия Шелестова не собиралась соглашаться. Она есть женщина в соку, не согбенная бременем, годов своих покуда не замечала и лишнего по жизни не несла: ни старящих забот о хлебе насущном, ни тебе семейного нервичества. Личико гладкое, взгляд ровный. Чуть тускловат, так ведь многое повидавши! Клава в заслугу себе ставила, что не ту жизнь прожила, которую мечтала, а ту, которую обстоятельства подсунули. Другой за несложенную судьбу в горе впадет, досадой себя замучит, а Клава – съела и добавки попросила. Но в канун сороковника что-то там щелкнуло, переключилось, и впала Клавдия Шелестова, нежданно-негаданно, в задумчивость. Она вдруг почуяла эти сорок лет, как приближающийся водопад. Плыла, неслась, кружилась, уворачивалась от мокрых валунов, теряла в завихрениях попутчиков, не успевая пожалеть об этом, а потом выплыла на тихую гладь и решила, что победила. Вот так и буду, подумала, жить: покачиваясь на коротком дребезжании волны и наслаждаясь нечаемым покоем. И жила. И не знала, что дрожь воды, расцвеченная черно-серебряными бликами, была отголоском невидимого течения. Что бурная река вовсе не останавливалась, разлившись поверху в широкую заводь, но ушла в глубину, чтобы накопить себя на главный, страшный, последний удар. Лишь потом битва реки закончится и она, наконец, станет сама собой, разбросав по берегам ненужный мусор. Клаве стало нехорошо. Скучно даже. Жила-жила, а теперь что – тряси антресолями? Не рано ли? Но понимала – не рано. Что вот сейчас, в уютном кресле, ее жизнь скрутилась в тугой комочек и ждет: раскрути. С чего приступить? С начала, а значит, с середины, когда юная дева возвестила о новом для себя витке существования не ранее, чем после сорока? Тогда, дескать, и перестроимся, а пока – отдыхай, братва, веселись, люби, пользуйся! Похмельный кашель не растормошил одуревшую вчерашней пьянкой братву, но повис в воздухе и, как ядовитое облако, приклеился к Клавдии навсегда. Не думая, не гадая, дева, подгрызенная сглазом дурных слов, покончила с юностью куда быстрее самой отмеренного срока. И провожать, равно как и встречать что-либо, она опоздала. Нынче – всё, финита ля комедиа. Но не далее, как вчера, Клавдия еще служила продавцом отдела нижнего белья ба-альшого магазина. Магазин маркешопится на краю базарной площади, отмеряя этажами вехи текущего времени. В эпоху чмокающего генсека именовался шайбой, за приплюснутость и неистребимый пивной дух; в тряске горбачевских вояжей засверкал окнами универмага; теперь торчит зеленой шестиэтажной свечкой, истыканный торговыми точками. Популярное место. Покупателю Клавино обретание посреди трусов и лифчиков, граций и комбинаций, маек и корсетов привычно, как сама базарная площадь. Она известный спец по размерам и фирмам. Она вросла в прилавок руками и ногами, давно и счастливо забыв, что мечтала посвятить себя вовсе не обмену штуки шелка на число купюр. Ее страстью, наваждением, смыслом, целью, единственной любовью была Хореография. Едва научившись ходить, она желала уже только танцевать. Клавочка вселилась в сказочный мир, и попробовал бы кто ее оттуда изгнать! Механические делай раз, делай два были для нее таким же чудом, как рождение концертного номера из нервного начеркивания линий в тетрадке. Ее никогда не коробил едкий пот раздевалок, не пугали порванные мышцы, не мешали огни софитов, не отвлекали поклонники. Всё, что составляло сущность танца, любая соринка, прилепившаяся к волшебному покрывалу хореографии, были святы для Клавдии Шелестовой. Фанатичная погруженность приносила плоды. К пятнадцати годам Клаву называли образцом и гордостью молодежного ансамбля, и без того образцового. О ней писали и газетах, она давала интервью. Объездила с гастролями страну, побывала в турне по Скандинавии. Но уже сидела внутри заноза, уже нагнаивала комплекс неполноценности, неожидаемый при таких успехах. Созревание проявило драматическое несоответствие объекта и действия: девочка мужала. Высокая, гибкая, с гладкими плечами, прыгучая и растянутая, она ловко вертела фортели, финты и футеля; лихо отплясывала народные, эстрадные, бальные танцы, но вот классику, обожествляемую и обожаемую, покорить не допускалась. В танцклассе, у станка – пожалуйста. На подмостках – ни-ни, ни во втором составе, ни даже в кордебалете. Бедра – борцовские, мощно выпиравшие из-под балетной пачки, приводили в ужас педагогов. Лебедь с окорочками невообразим! Ты профессионал, Клавочка, не обижайся. Гопак, кадриль – это твое. А самба?.. М-м… Прелесть! Танцуй, Клавочка, но лебедей оставь другим. Обида и стыд искалывали сердце. На репетиции иногда ходила через не хочу. Но вне искусства Клавдия себя еще не представляла. Решила: танцую пока танцуется, оканчиваю институт и занимаюсь обучением ребятишек. И однажды, некая девочка, гением Клавы Шелестовой превращенная из кузнечика в великую балерину, прославит ее имя именно там, в закрытой зоне большого танца. Планида и здесь издевнулась. Клава не только не стала знаменитым балетмейстером, но отделилась от искусства настолько, что страшилась разглядывать свои концертные фотографии. Обида проржавила-таки душу. Высокие устремления оторвались от нее и бесследно исчезли. Место сцены заняли стеклянные прилавки, запах кулис сменился духом складских ангаров. Ее талия раздольно оплыла, бедра ожирели, ноги закостенели и не разворачивались ни в одну из ученических позиций. Непристойно яркий маникюр довершал окольцованные перстнями пальцы. Клава полюбила много и вкусно трапезничать, предпочтительно в одиночку, чтоб не перебивать удовольствия. В магазине деятельно хлопотала о поставках, считала товар, деньги, консультировала покупательниц, находила приятным смотреть на них во время примерок. Жизненное пространство очертилось. Развлечений хотелось все меньше, даже постельные утехи ужались до раза в месяц. Тот день Клава, Клавочка… Штука в том, дорогая, что тот день оказался для всех последним. Не сразу, конечно. Мы сбегались еще, пили и закусывали, но с каждой минутой что-то утекало, гасло, на минуту выходили за дверь друзья и не возвращались. Любовники остывали друг к другу, остаток дружества скучно и раздраженно перебрасывался словами. Занималась новая жизнь, и преддверием ее стал твой день рождения. А наша достославная спайка?! Для нас четверых – четверых! ты была щедра на любовь! – привычное застольное действо выпрыгнуло в зенит многоликой любовной коллизии. Чувства достигли апогея и обессилено рухнули. Тем и любопытен твой праздник, что ознаменовал конец и начало очередного отрезка, коими ты отчерчивала свое житье. Мы обретались в ту пору в городе на Неве, обучаясь разным ученым премудростям. Типичное студенчество: обезвоженные сессиями организмы, торчание в аудиториях, бесконечные дымные посиделки, влюбленности и драматические разрывы, трагедии исключений, восстановлений и прочая-прочая-прочая. На третьем году ты и объявила о юбилее. – Фееричней, ребята, мы творческие люди! – жеманничала. - Сбросим накопившуюся усталость, сотворим из этого праздник! Покажите, что вы можете! Истощенные, нервные, мы кое-как слепили тебе капустник. Леонид состряпал газету на длиннющем куске выдранных в общаге обоев. Навырезал из журналов красивых слов, обклеил ими множественные твои фоторакурсы. Свое очередное стихотворение я вручил тебе накануне. Дарю невзрачные стихи, молю о снисхождении, из них венок себе сплети… Дурак. Во-первых, цветы были очень даже ничего – ослепительно-солнечные нарциссы. Во-вторых, их было много. Я оббежал все рынки Питера, насобирал аж три ведра. Разложил, расставил, развесил цветки по твоей съемной конуре, и, одурманенная неуёмным запахом, ты подарила мне неуёмную ночь. А днем все погибло в завесе сигаретного дыма. Не выказывая обиды, я выкинул вялую охапку в окно. … Стол завалили жратвой и бутылками. Привыкшие к жестяного вкуса салатам из консервных банок, редко – макаронам с тушенкой, гости с вожделением взирали на необъятное, с тазик, блюдо с оливье; на горки куриных кусков; на жареную до хруста рыбу. Сизая шуба над селедкой, розовая колбаса вперемешку с четвертинками огурцов, нечто оранжевое, и серое, и коричневое, разложенное по тарелкам, что вот-вот предстояло разжевать и проглотить, а главное – бело-зеленый бутылочный строй, подняли тонус настолько, что впору было расходиться. Девчонки хохотали попусту, парни до слюны обсуждали грядущую научно-техническую и производственную практику, зыркая по заголенным девичьим ногам. - К столу! – послышалось наконец. Рассаживались поближе к запримеченным бутылкам. Наш интеллигентный Леонид сел, конечно, подальше и понеудобнее. Мне всегда казалось, а теперь особенно, что он ловил кайф от своих неудобных поз, ущемленного положения. Если я и Мишка соплями исходили в созданном тобой гареме, то Леонид страдал величественно, молча. Злило его бессмысленное присутствие. Когда ты, не выдержав, завалила красавца в постель, а у того ни мышца на это не шевельнулась – такой вот-де, я – окаменевший от горькой безответности и благородства к лучшим друзьям, - ничего в нашем союзе не изменилось. Афронта не произошло. Ты также бегала к нему «отдыхать душой», а он по-прежнему благородно водил тебя по театрам. А ведь мы тоже не подлецы! Леониду мы бы тебя точно отдали. Между собой поделить не могли, а ради него – отступились бы. С ним ты обязательно была бы счастлива. Но – товарищ не стремился. И в сторону, сволочь, не уходил. Мазохисту нравилось пребывать возле задницы, нравилось прекраснодушием оттенять нашу тройную похабность. Мишка тоже был в своем репертуаре, выбрав за столом лучшее место – на диване. По-хозяйски водрузил именинницу на мослы и уже пошаривал под юбкой подлой ручонкой, мстительно посматривая на меня. Извечный заводила компаний Толик наконец приступил к добровольным обязанностям. … Много ели, потом много пили. Потом пацаны отправились ловить ночных таксистов, чтоб затовариться у них новой партией алкоголя. Девчонки сгрудились в спальне посплетничать. Хмельные Клава и Леонид мыли посуду. Она то и дело приваливалась к его склоненной над раковиной спине, целовала сквозь рубашку, охала от озноба придавленных к ребрам сосков. Хваталась за сигарету. - Клава,- втискивал тарелки в сушилку сдержанный Леонид. – Тебе необходимо вздремнуть. - Зачем это? - Насколько я понимаю, гулять еще долго. Не выдержишь нагрузки. - И что тогда? - Свалишься, извини. Заснешь где-нибудь в разгар веселья. Потом будет обидно. - А давай сейчас? - Что? - Свалимся. Вместе. Лёнчик, не будь занудой – я же хочу тебя! - Пока Витьки с Мишкой нет? - Хотя бы! Ну и что? - Замучила ты всех, Клава. Определись. Ты же видишь, что сами мы не можем. - И я не могу, представь! Люблю я вас, всех троих, ну правда, господи. Сама уже устала, запуталась. Но как, как порвать круг, если мы вцепились друг в друга, как собаки! Скажи! Что ты притих? Не знаешь? Вот и я не знаю. – Клава раздавила сигарету о блюдце. – Ладно. Не праведничай, праведник. Все будет окей. Уж вы-то, мужики, ничего в этой истории не потеряете. - В смысле?.. - Без смысла. Сердцем чую: скатится с вас однажды всё, как с гуся вода, а мне - ответ держать. Только кукиш! В любви греха нет! Ни перед кем отвечать не стану! Эх! – хрустнула она пальцами и заломила голые руки за голову, - Будет хоть, что в старости вспомнить!.. Тут вернулись парни, и гульба во славу первой студентки третьего курса института культуры продолжилась. До утра ты успела дважды уединиться с Мишкой на кухне, помочь мне выблеваться и полежать рядышком на диване, лаская, как ребенка, по умытым волосам. Твое двадцатилетие мы праздновали два с половиной дня. Когда ты объявила, что через двадцать лет соберешь всех, кто бы где ни находился, на повторение Содома и Гоморры в честь собственного сорокатилетия, и этим завершишь бурную юность, никто не возражал. Только обрадовались, что это произойдет не завтра. Интересно, что с тех пор никогда более ты не справляла даты рождения. То, вроде, некогда, то цифра некруглая, то получку задержали – всякими причинами ты словно избегала самой назначенного судного дня. Напрасно. Сказано – в сорок, значит в сорок. Надеюсь, ты не очень жалеешь о недополученных объятиях и не выпитых, по случаю, рюмках. Хочу признаться, что интуиция ту девочку не подвела. Предсказание, брошенное Леониду, сбылось: троица страстотерпцев по очереди и постепенно охладела к обожаемому объекту. Первым сдался Мишка. В том же году он бросил институт и сразу женился, отключившись от старой компании. Леньку я старался к твоему телу не допускать. Он чуток поболтался в одиночестве, пока не сошелся с адептами какого-то вероучения, и не нашел там подходящей кандидатуры. Я держался долго, пока ты сама меня не прогнала, наплевав на слезы и горсти таблеточных отрав. Долго холостяковал – добирал любви во всех ее проявлениях. Семейной жизнью насладился быстро. Семь лет назад, загуляв в случайной шараге, был объявлен в розыск и обнаружен убитым в придорожной лесополосе. На обморочном опознании жена признала в предъявленном трупе меня. Ну, а Клава.… Погоревала, конечно, по канувшим героям первой любви и, отпечатав в сердце немеркнущий образ каждого, продолжила жить по-прежнему. Танцевала, сколько могла и пока хотела. Закружие тесных встреч, бурных возлияний оставляли все меньше времени на Хореографию – прелестному недоразумению молодости, как оказалось. Незаметно, исподволь, с равнодушной неизбежностью, Клава охладевала к сцене, а тем паче к репетициям, и настал день, когда она не вскинула негодующе бровки на презрительное опять эти пляски со щелчком выключателя телевизора, где печально дрожали на пуантах шопеновские барышни. В тот день Клава Шелестова впервые самостоятельно отстояла смену за прилавком. В подсобке было тепло, сослуживицы торопливо накрывали немудрящий стол. Телевизор выключили, поставили кассету с Аллой Пугачевой, и Клава даже не догадалась, что произошло. И вот теперь она сидит в кресле и мерзнет от подытоживания нежданных воспоминаний. В комнате сизо от сигаретного дыма, по углам шевелится скопище сумерек, в незашторенное окно молчаливо бьются снежные хлопья и немые огни автомобилей. Клаве невозможно встать. Поднявшаяся из глубин память вдруг раскрыла ей бездну неудавшейся жизни. Основной шаг, руки во второй позиции в стороны, гран-батман в сторону с каблука на каблук… Господи, откуда это? Зачем?! Здесь и танцевать-то негде: сплошные ковры, мебеля, хрусталя, побрякушки, жадный шепот о тряпках и деньгах. Куда же я позову друзей? Двадцать лет они ждут приглашения – обещалась! От стыда провалюсь, если услышу: мещанка. И главное – выбросить фикус. Завтра. С утра… - Нет у тебя никаких друзей, – послышалось из угла. - Ты давно решила, что без балласта проще жить, особенно этой, настоящей жизнью. - Всё! – остановила Клавдия. – Я пойду замуж. Рожу ребенка. Ведь люди еще не придумали более удачной увертки от неразрешимых вопросов. - А если в потомстве будет все та же пустота и безрадостность? - Я выполню функцию! Вам будет не в чем меня упрекнуть! – и женщина зарыдала, догадавшись, что – слишком поздно. Под затихающие всхлипы сумерки беспрепятственно расползлись по квартире, облизали хозяйское добро, окружили кресло и похотливо-медленно покрыли собой теряющую очертания женскую тушу. Послышался слабенький выдох и – всё исчезло. … Впоследствии одни говорили, что весь тот день не могли до Клавдии дозвониться, другие доказывали, что вечером она заказала в ресторане стол на десятерых. Проверили: заказ был, но разговор прервался на середине. Родители удивлялись, что пропали студенческие конспекты и репетиционные тетрадки дочери, больше ничего в квартире не тронуто. С тех пор никто и никогда Клавдию Шелестову не видел. Долгие поиски результатов не принесли. Посудачив, обговорив со всех сторон таинственное происшествие, обыватели постепенно о нем позабыли. В доме родителей до самой их смерти висела на стене фотография юной дочери в сползших на щиколотки гетрах, а потом также незаметно исчезла, растворилась во времени, как и сама дочь. |