Меня зовут Степан. Ничего странного в своем имени я не нахожу. Обычное имя. Я ни какой-нибудь знаменитый художник, писатель, артист. Я не разбойник Степан и фамилия моя не Разин. Вообще, если задуматься Разин - странная фамилия. Моя фамилия Неразин. Ничего не попишешь, такая фамилия, Неразин, и все тут. Так вот, я Неразин Степан, ни на кого не похож и опять же похож на всех сразу. Странно, но факт. Порой я бы-ваю так непохож, что мне вдруг кажется, что я совсем не Неразин Степан, а скажем Триразин, и не Степан, а предположим Петр. Петр звучит грубо, ухо режет. Петя - мягко, хорошо, немножко помпезно, но ничего. Так вот. Порой мне кажется совсем другое. Я иду и вижу трех монахов, негров. Ничего странного, в общем, нет, негры как негры, и монахи как монахи, и я как я, и все вроде нормально, но тут один из них улыбается и говорит другому негру-монаху: - Ни Разин ли это Степан, ни тот ли самый? - а потом взгляд пе-реводит на меня, скалясь своей идиотской ухмылкой. И второй ему отве-чает: - Плох ты, Митрич, аль голова дырява, аль опять по девкам бе-гал? А что дальше и представить трудно, негр-монах Митрич краснеет и окаянная улыбка сходит с его лица. А третий то ли нем, то ли глух, толи слеп. Пойди их негров разбери. Ну, я сразу прикидываю, что к чему. Уж будьте покойны, я сразу смекнул, эти двое - совершенные психи, а вот тре-тий для меня, как говорится, темная лошадка. Ну, думаю, пощупаю-ка я тебя. Подхожу к нему и прямо без подготовки, в лоб: - Погода вон разыгралась. А он смотрит на тех двух идиотов и молчит. Ладно, думаю, молчи. Я, думаю, и без тебя знаю, что разыгралась, и тоже молчу. Смотрю, он че-го-то в рот себе лезет. Вдруг достает оттуда мясистое, красное. - Чего, - говорю - прикусил? Молчит и дальше вытаскивает. А негр-то сумасшедший Митричу шепчет: - Подавится, чай. А Митричу хоть бы хны, у него мысли другим заняты. Митрич взял лошадь мою темную за то самое, красное, типа языка, но уж больно тол-стое и длиннющее, и говорит: - Пошли, сведу тебя к реке, там концы и стравим. - И ушли себе тихо, даже не попрощались. Ну и ладно, думаю, солнце высоко, делать нечего, напишу чего-нибудь на заборе, а забор закопаю. Вот так если представить. Ну, вот кто вспомнит обо мне через пятьдесят лет, а через сто, а через четыреста. Ну, никто. А я вот на заборе напишу: «Вспомни обо мне друг любого пола», и ведь сразу на душе легко, петь хочется, танцевать. Я люблю танцевать Ка-маринского на современный лад, особенно если пьян не по годам, хорошо выходит. Когда я бываю пьян и танцую Камаринского, мне кажется, что я не Неразин, а нечто загадочное, таинственное и магическое. Вообще, ко-нечно, надо признаться, я человек не магического склада ума, так серозе-леность, однообразно сухость. Прямо посмотришь на себя - тошно, да и не только прямо, как угодно. Тупенький, плюгавенький, одно слово - урод. Самокритика, самоконтроль, самосад. Загадочно. Мне кажется, что везде должна быть загадка. Но все наоборот, везде ничего нет, ни тебе загадки, ни тебе разгадки, одни заборы с надписями. Нет, пожалуй, не буду писать. Да и к чему через сто лет вспоминать такого ублюдка. Вот и я говорю, не к чему, да и ни к чему. Будущему не нужны такие люди. Или для таких лю-дей нет будущего. Это я по простоте душевной вознес себя до динозавра. Как раз для таких людей и есть будущее, сплошь утыканное заборами и надписями на них (заборах). Хоть я и сказал, что я не писатель, и не ху-дожник, и не артист, а просто Степан, однако же, я пишу иногда, когда со-всем грустно. А такое, признаться, бывает часто, даже очень. Нет, не то, что пишу, а то, что грустно бывает часто. Надо бы влюбиться в кого-нибудь, все веселей. Да вот только в кого, кругом цинизм, разврат - разве ж это любовь. Ну, одни инстинкты. Вот завести хомячка и научить его улыбаться. Я знаю одну девушку, она своего песика научила. Он когда ка-кает, улыбается. Да пусть хоть так, все-таки улыбается. Я где-то читал, что животные напрочь не могут улыбаться, тем более смеяться. Они грустные, печальные. А где печаль, там мудрость. Они мудрые, они не станут писать на заборе. Они пометят его мочой, и этого им достаточно. Я тоже буду мудр, помечу-ка я этот заборчик, да пойду посмотрю, какие там концы травят эти три черных монаха - мудака. Прихожу к реке, они все трое улы-баются, как та собачка. Только они не какают, а писают. Да, думаю, зага-дочная травля. Дай-ка и я затравлю. Принялся травить. Травил, травил, глянул, монахов и след простыл, а на их месте три голые девки с белыми волосами. Во, думаю, чудеса. Русалки. Кричу: «Русалки, русалки». А по-том вспомнил, у Пушкина стишок про старика и русалку, и у Лермонтова про утопленницу, да и Шекспир сразу всплыл. Я же помню, Офелия сига-нула в речку. Ну, думаю, хана мне, влип. Бежать бы надо, да чего-то встал как дурак, рот разинул, стою, смотрю и ничего поделать с собой не могу. Вот как бывает. А тем временем они меня заметили и машут мне рукой, сами по пояс в воде стоят, грудями сверкают. Защемило у меня сердечко, застучало быстро-быстро. Комок к горлу подкатил. Делать что, не знаю, соблазн велик, но и риск не мал. Ну, решил я тогда, кто не рискует, тот не пьет шампанского. И сразу прикинул, что здесь перспективы попить шам-панского нет напрочь, вот водицы могу нахлебаться вдоволь. Ай, думаю, будь, что будет. Заорал во все горло типа «Ура», только совсем не «ура» и давай раздеваться. Одежду скинул и обомлел. Стою голый, на меня как на дурака пялятся три этих идиота негра, мочатся и смеются. Ну, думаю, да-вай, шути, наплевать мне на вас. Оделся и домой пошагал. По дороге встретил двух облезлых собак печального вида с мудрыми, добрыми гла-зами и одну козу с большим выменем. Прихожу домой, а там сидят три монаха и пьют брагу. Я зашел, подошел к столу, молчу, глазами хлопаю. Немой мне стул дал и, не открывая рта, говорит: «Садись, выпей бражки, садись». Ну, я присел, понял уж, что он чревовещатель. А Митрич говорит и не мне, и не дружкам своим неграм, а словно бы еще кто есть кроме нас в комнате. - Глухонемой он с детства, заикается, но все понимает, как большой, мудрый он очень, жаль не слышит ни хрена, от того и тупеет с каждым днем. А я его совсем не слушаю, на кой мне сдался этот Митрич, идиот. Я себе думаю: «С неграми за одним столом сидеть не этично белому челове-ку». А я все-таки себя считаю белым. Тут вдруг внутри меня голос глухого чревовещателя: «Брось, Степан, предрассудки, выпей бражки, выпей, вы-пей, выпей». Ну и ну, думаю, влип, это не бабы голые на реке, куда хуже. И чего, думаю, прилипли они ко мне, чего надо. - А ты не серчай на нас, Степан, - опять этот чревовещатель у меня в мозгах забормотал, - мы ведь чего, так, а насчет погоды ты это хо-рошо подметил, разыгралась, да еще как. Ты пей бражку то, пей. - Хрен, - говорю, - тебе, а не бражка, - а сам уж налопался. А они после слов этих - раз, все в чревовещателя попрыгали и про-пали. Он один остался. И тут в мозгах моих заиграла музыка, тихая, слад-кая, страшная, приторная, безобразная музыка. И поверх нее голос чрево-вещателя: - Ты, Степа, послушай-ка, что я тебе расскажу. Видишь ли, три-дцать колоколен. И тут вдруг смотрю, точно, стоят. Глотнул бражки глоток: - Вижу, - говорю, - все тридцать. Как на ладони. А он опять: - А видишь ли мальчика. Я смотрю, и правда, мальчик лет двенадцати, симпатичный, с бе-лыми вьющимися волосами, идет навстречу мне и плачет. - Вижу, - говорю, - только не пойму, почему он плачет, и слезы у него красные как кровь. А голос внутри меня: - От страданий своих плачет. - За что же он страдает, такой маленький. - За смерть свою. А мальчик тем временем уже совсем близко подошел. Я смотрю и вижу, на лице его улыбка. Он подходит ко мне и что-то говорит, и улыбка не сходит с лица его. Совершенно невозможно разобрать, что ему нужно. Вместо слов из его рта вырываются хрипы, тонкие, детские хрипы. И тут я замечаю большой черный рубец у него на шее. - Но почему же он улыбается? - Почему он улыбается. О... он наслаждается своим страданием, он приучил себя радоваться ему. Он научился находить радость в своем горе, в своем страдании, в своей боли. Кроме боли и страдания у него ни-чего нет. А для того, чтобы жить, нужна радость. Он обрел ее в страдании. - Он жив? - об этом было спрашивать глупо, но я спросил. - Но ты же видишь его, если хочешь, то можешь даже взять его за руку и прогуляться с ним. - Нет, не нужно. Несомненно, все говорило о том, что мальчик жив, но меня смущал этот отвратительный рубец на шее. - Радоваться страданию - это что-то из области мазохизма. - Ну что ты. Мальчик не ищет страданий, чтобы радоваться. Он как раз тем и живет, что борется со своей болью единственным из всех возможных и невозможных в его положении способов - радостью. Я, молча, стоял и смотрел на это юное создание. Мальчик повер-нулся ко мне спиной и зашагал прочь. Вдруг в глазах моих потемнело на несколько секунд, все было как в тумане. В самую пору, подумал я, крик-нуть «Ежик, ау», но крикнул почему-то, не знаю почему, - «Лошадь». Вдруг разом туман рассеялся, и я увидел негра-монаха, даже больше их вновь было трое. Митрич, глухонемой и третий здоровенный негр с длин-ным носом и обвислой нижней губой. Они гоготали как лошади и пили мою брагу. Мою. Брагу. Из ковша. Признаться, ковш был не мой. Митрич стукнул мне по голове пустым ковшом и сказал, чтобы я мол улыбнулся, а не то глухонемой откусит мне нос. Я насилу улыбнулся. Получилось от-вратительно, но, однако же, нос остался цел. Большегубый налил мне бра-ги в кружку и что-то кинул туда. - Пей брагу, - сказал глухонемой. - Ого-го-го, - произнес я и добавил, - не буду, что хотите делай-те, не буду и все тут. Они стали странно смеяться - по очереди. Глухонемой все говорил: «Пей брагу». Эдак с насмешкой, мол пей брагу то, прокиснет, а Митрич как идиот все повторял, как бы отвечая ему: «Не буду, что хотите делайте, и все тут», - особенно выделяя слова «не буду и все тут». Вот, думаю, за-раза, устроили сценку. Лопают мою брагу и на меня же еще и прут. Всякие чудеса устраивают и хихикают, издеваются надо мной. Я выхватил ковш у глухонемого чревовещателя, хватил Митрича полбу, затем со скоростью пули зачерпнул из фляги браги и замахнул разом все содержимое ковша. Митрич с грохотом рухнул на пол. Чревовещатель открыл рот и мерзко отрыгнул, толстогуб - длиннонос вел себя так, словно бы ничего не про-изошло. Он спокойно взял кружку и плюнул туда, затем выпил. Брага ударила в голову, и я уже стал плохо различать двух негров. Я хотел встать, но не мог. Вокруг меня все вращалось. Мне было плохо, тошнота стремительно подступала к горлу. Я уже ничего не соображал. И вдруг что-то толкнуло меня изнутри. Рот непроизвольно раскрылся, и от-туда хлынуло нечто похожее на помои. Вскоре все закончилось. Я вытер лицо рукавом и закрыл глаза. Наступила эйфория. Чувствую тепло, вете-рок откуда-то дует, волосы треплет, глаза открыл, да так и обомлел: сижу я у речки, где давеча был, и девки там же купаются, кричат, веселятся. Толь-ко теперь побольше их стало, и все голые, лишь одна сидит на бережку, одетая в ситцевое платьице. Сидит, смотрит на меня, улыбается и плачет. Поначалу я растерялся, сказать что не придумаю, лишь глаза вытаращил, так и сижу, молчу. Затем, когда страх малость улегся, я решил заговорить с ней. - Погода нынче разыгралась. А она, я понять не могу, то ли сумасшедшая, то ли прикидывается, сидит, плачет, но при этом чему-то улыбается. - Ты чего плачешь, - спросил я ее, понимая, что это звучит глу-по. - Плохо мне, страдаю я, вот и плачу. - От чего плохо, от чего страдаешь. - От радости и счастья, - говорит. Ну уж, признаться, тут я совсем запутался. - Как от счастья, как от радости… - Так от счастья, так от радости, надоело все, устала я быть сча-стливой. Вот это, думаю, номер. Не видел я еще человека, который бы от счастья уставал. - Так стань несчастной. - Я итак несчастна, куда же еще, - печально произнесла она. Ну, думаю, сумасшедший дом. - От чего же ты несчастна? Ах, да, забыл, от счастья. Она ничего не сказала, лишь тяжело вздохнула. - Ну так ведь не бывает, - попытался возразить я, - если человек счастлив, он не может быть несчастлив, тем более от счастья. Ведь счастье – это добро, а добро не может носить в себе зло. Я знаю. Она равнодушно оглядела меня. Ничего не говоря, скинула с себя платье и пошла прочь. Затем остановилась, повернулась и тихо сказала: - Еще как бывает, - повернулась и пошла. И тут я вспомнил того мальчика, как же они похожи друг с другом и в то же время различны. Две стороны одной монеты, добро и зло, черное и белое, мужское и женское, и все это заключено в один знак инь-янь. И вдруг раздался голос Митрича невдалеке от меня: - Ну вот, концы стравили, пора и честь знать. И все три негра, как по команде, вытерли пот со своих черных лиц, повернулись ко мне спиной и зашагали восвояси. |