Жизнь меня бросала в разные вагоны. Как же я устала покидать перроны… Я уже хлебнула досыта пространствa И теперь мне нужно только постоянство... «Ли-ия! Ну посмотри же на мою дочку, наконец!» – я уже знаю этот голос, это голос моей матери. Мне вовсе не хочется открывать глаза, тем более, что в первые несколько недель жизни я всё равно вижу всё в перевернутом изображении, но голос протяжен и достаточно громок. Глаза придётся открыть, что я и делаю, стараясь надеть выражение лица, соответствующее моему представлению о предстоящем знакомстве. Лия - младшая мамина сестра, не самая младшая, а самая старшая из младших. Старшая из детей в семье- моя мать, Лия – вторая. Может быть потому, что разница в их возрасте небольшая – немногим более полутора лет – Лия явно не признаёт старшинства сестры и очень независима. Я стараюсь рассмотреть получше подошедшую к кровати девушку и, наверное, эта попытка выглядит со стороны не очень красиво, потому что пухлые губы Лии искривляются иронически, и я слышу, как она говорит: «У-у, Маланья!». Я еще не решила, обидеться ли, или уж оставить всё как есть, но я знаю точно, что зовут меня вовсе не Маланья, что я – девочка, что у меня есть близкое существо, которое меня кормит, и все окружающие называют её Диной - это моя мать. Уже знаю, что помимо неё вокруг меня появляются ещё несколько лиц с различно звучащими голосами – это моя теперешняя семья: Лия, Виталий, Светлана, Валерия и, конечно же, Бабуля! Некоторые лица вижу только однажды – наверное, соседи заглянули «на новенького». Я не понимаю еще очень и очень многого, но уже знаю из окружающих меня разговоров, что я не просто обычный какой-то там ребёнок, а дитя, принесённое в подоле, безотцовщина, выблядок, в общем. Не могу сказать, что всё это меня хоть как-то беспокоит, потому что чувствую, что меня всё равно уже любят и даже немножко балуют, а если кто ещё не любит, ну и что – значит, полюбит позже, почему-то я в этом совершенно уверена. ********************** Почему-то когда кто-либо рассказывает о детстве – оно непременно должно быть розовым. Если уж говорить о моём детстве – оно было не розовым, а абсолютно и невозможно многокрасочным, во всяком случае, когда я о нём вспоминаю. Тускло-электрический цвет вечеров в восемнадцати-квадрато-метровой комнате в бараке, где живёт вся моя семья – семь человек. Необъяснимо жёлто-багровые закаты летом, когда можно посидеть под Бабулиным крылышком в подобии гамака, страннейшим образом прикрепленного к забору в маленьком палисадничке перед окном. Хотя, почему необъяснимо: я уже давно взросло понимаю, что этот чудесный цвет закатов иногда зависел в оттенках от количества и качества дымов от окружающих бараки – наш и соседний – заводов и заводиков. Справа, если сидеть в палисадничке спиной к окну комнаты, дымил днем и ночью огромный Вторчермет, и в дырки отгораживающего заводскую территорию от барачной забора можно было постоянно видеть высоченные кучи переливающейся на солнце синевато-чёрной металлической стружки и невообразимо богато мерцающие золотом горы металлолома – не золотом, конечно, а попадающимися среди ржавья полосками меди и латуни. Иногда хозяйственные мужички из наших бараков выламывали из этого забора пару-другую досок, вернее, не выламывали, а подламывали: доски висели на одном гвозде и со стороны не было видно этой диверсии. На Вторчермет что-то для переплавки привозилось иногда в деревянных и фанерных ящиках, содержимой направлялось либо в цех с постоянно открытой огромной дверью, откуда то и дело всполахивало живым огнём, либо в кучу металла на территории, а ящики просто-напросто сжигались тут же во дворе. Поскольку бараки наши отапливались дровами – в каждой комнате была печка с металлической плитой, а за дрова нужно было платить, да еще заботиться о том, где их взять и как привезти - проблема дров всегда была для всех наших «барачников» очень насущной. Мужички, подломив доски, вечерами – меньше надзора – лазили через дыру в заборе на территорию завода и таскали на себе по несколько ящиков, которые впоследствии разбивались ими на досочки, складывались в аккуратные поленницы и очень ценились хозяйками, потому что эти «дрова» были чистыми, сухими и жарко горящими – самое то для растопки, например. Заводское начальство старалось не замечать этого самоуправства, но иногда забор всё же ремонтировался: с заводской стороны вколачивались огромные гвозди в ходуном ходящие доски, забор становился монолитным «навеки», что не мешало нашим умельцам на следующий же день вытащить и прибрать эти гвозди и – лаз был готов для следующих вояжей. Нам, детям, вообще-то, строго запрещалось лазить на заводскую территорию: подъёмные краны с огромными магнитами, железный грохот, огромные костры из сжигаемых ящиков – разумеется, это не было местом для детских игр, но как-то так получалось, что мы тоже иногда принимали участие в хозяйственных заготовках дров, а иногда просто втихаря от взрослых проникали в запретную зону и возвращались оттуда с драгоценностями типа блестящих никелированных шариков от подшипников, полированных латунных пластинок или с какими-то запчастями от каких-то автомобилей, которых у барачных отродясь не бывало, и, следовательно, совершенно бесполезными. Вторчермет был огромен, и основная масса дымов от его деятельности шла прямёхонько на наш дворик, огородики и палисаднички, коих было по десять с каждой стороны обоих бараков – по одному на семью. Помимо Вторчермета помогали загрязнять окружающую среду табачная фабрика, большой кирпичный завод, завод дефибрерных камней (никто из нас понятия не имел, что это за камни такие - дефибрерные, но слово было красивым), камвольный комбинат и множество других предприятий. Район наш был от центра отдаленным, сугубо промышленным, и я не думаю, что в те годы кто-то очень беспокоился об экологии, все эти заводы и заводики дымили вовсю. Хозяйки, стирая белье во дворе, матерились по поводу ветра, потому что результаты иной раз были просто непредсказуемы: если ветер подует со стороны Вторчика – может и обойдется, не почернеет бельё на веревках, а вот если с Кирпичика задует – придется полоскать, а то и стирать заново, потому что красно-коричневая пыль оставит на влажном белье тигровые полосы. Стирка, между прочим, была в моих глазах чем-то веселым, почти праздничным (особенно, если это была не наша стирка). Барачные бабы стирали летом не дома, а во дворе, на довольно большом дощатом помосте, на котором размещались под углом две широченные деревянные лавки – удобно было ставить тазики с бельем, и хватало места, куда положить только что отстиранное и отжатое. А ещё иногда по обе стороны лавки ставились полные мыльной воды цинковые детские ванночки, в одну из них загружался свернутый рулоном половик – «дорожка», как их называли. Один конец дорожки клали на лавку и шоркали очень твердой щеткой, постепенно перемещая всю дорожку в ванночку на другой стороне. Иногда стирать приспичивало нескольким хозяйкам одновременно, и тогда дощатый помост превращался в своеобразный клуб – три-четыре женщины, работая, обычно громко переговаривались, обсуждая все насущные дела, сплетничая и переругиваясь, и все, кому доводилось по какой-либо причине проходить мимо или просто сидеть на барачном крылечке или завалинке, становились либо участниками, либо невольными свидетелями и выслушивателями всех местных новостей. Мы – дети – обычно крутились тут же, пуская щепочные кораблики с газетными парусочками по мутно-мыльным ручьям выливаемой хозяйками воды, или с визгом носились друг за другом, когда кто-нибудь из стиравших, подключив шланг к неподалеку стоящей колонке с водой, щедро поливал-полоскал дорожки и заодним шутя направлял струю воды на зазевавшихся… Всё это вместе создавало неповторимо веселую обстановку, иллюзию праздника Нептуна, так популярного в то время в пионерских лагерях. К краскам детства добавляются в памяти почему-то постоянно желтые головки одуванчиков, зеленые «калачики» – до сих пор не знаю, что это было за растение, но мы собирали их в ладошки, немного обдували или, если никто из взрослых не видел, бежали к колонке и, брязгаясь, мыли эти «калачики» под струёй холодной воды. О, как божественно вкусны были прохладные, с детский ноготь величиной, зеленые колечки ! Ближайшим к колонке огородиком был Вассин, как его называли, огородик. Тётка Васса была, как я теперь понимаю, самой образцовой садовницей и огородницей из всех барачных. Еще только начинали завязываться плоды и ягоды на всех чахлых огородных кустиках, а через щели в Вассином заборе по дороге за водой к колонке можно было лицезреть багрово просвечивающие первые ягоды малины, и было очень большим искушением проходить мимо, делая вид, что тебя это совершенно не касается. Вообще-то Вассино семейство недолюбливали, они считались «богатыми», поговаривали, что из бывших кулаков. Все остальные семьи в наших двух бараках были не то, что пролетарскими, но уж точно не богатыми. Бараки эти были построены в тридцатые годы, как временное жильё для строителей всех окрестных заводов. Позже, во время войны, к временщикам добавились люди, эвакуированные с заводами на Урал с Запада, перемещенные немцы с Поволжья, много было пришлых из деревень – в пятидесятые годы народ шёл в города: работа, какое-нито жильё – эти перспективы были всяко лучше рабского колхозного бытия. Люди оседали, женились и выходили замуж, рожали детей… Как-то так получалось, что вся жизнь всех была у всех же на виду, как в небольшой деревне, потому что в наших двух бараках и жило-то около сорока семей. Бараков, вообще-то, было очень много, весь наш посёлок Новострой состоял из них, но наши два были обособлены, отрезаны от центральной части поселка и жили своей жизнью. Когда я уже училась в школе, которая была тут же, за забором возле водяной колонки, отделенная от бараков этим самым забором и школьным садом, мне как-то не приходило в голову, что все мы – очень разные. Одних только национальностей было ого-го сколько: русские, татары, башкиры, немцы, греки, евреи, поляки… Много-много позже, уже будучи взрослой, встречая изредка бывших соучеников, я узнавала новости – кто-то давно в Германии, кто-то эмигрировал в Израиль, кто-то – в Америке… *********************** Барачные жили если не дружно, то все равно как-то общно. Праздники отмечались шумно, во дворе собирались мужики, судачили о разном. Женщины суетились по хозяйству – на столы несли кто что мог – соленые огурцы, капустные пироги, вареные яйца, пучки зеленого хрусткого лука, толсто порезанные колбасы, и, конечно же, собственноручно приготовленные настоечки и наливочки самых разных цветов и оттенков (водка в счет не шла - её, само собой, покупали и пили много). Выпив, народ начинал разборки – кто кого когда обидел, чья баба украла у чьей из огорода пучок редиски или морковки… Красные потные лица, запах водки и лука, старающиеся утихомирить мужей, нарядные женщины в бусах… Наша соседка тётя Оля всегда начинала запевать частушки в эти моменты: «Й-эх, ду-ура я, дура я проклятая! У ево четыре дуры, а я - дура пятая…». Народ смеялся, обстановка разряжалась, и уже кто-нибудь другой подхватывал:«Ой, ду-ура ты, дура из картошки! Дура,ты ему дала - да протянула ножки!». Потом неизменно следовали «Уральская рябинушка», «Калина красная», «Лучинушка»… Потихоньку наступали сумерки, люди разбредались по своим комнатушкам, но то и дело вспыхивали пьяненькие перебранки за стенкой с одной стороны, или вдруг заполошно начиналась бравая песня – с другой… В такие «гулеванные» дни дети могли получить всё, что хотели (ну, почти всё). Кто-то начинал канючить лишнюю денежку на кино или на мороженку – родители, как правило, не отказывали,тем более, на глазах у соседей. Моя Бабуля приглашалась на эти посиделки в качестве почётного гостя. Среди нашего барачного люда она считалась «сильно грамотной», «интеллигенцией» – причем слово «интеллигенция» произносилось действительно с уважением. Впрочем, она и была очень интеллигентной особой. Работала она учительницей начальных классов в местной школе, многие из барачников учились у неё, а потом учились их дети, а у некоторых и внуки. В случае споров прибегали к ней, просили рассудить «грамотно». Иногда она помогала написать («сочинить» - как там говорили) письмо в милицию или в суд кому-нибудь из местных баб, жестоко побитых благоверными после тех же гульбищ. Пропойца-старичок – наш сосед из квартиры напротив, постоянно сидевший на корточках возле своей двери и нещадно дымивший вонючей «козьей ножкой», пугал иногда нас - расшалившихся и бегающих взад-вперед по коридору (а что было делать, когда шёл, например, дождь на улице и невозможно было выйти на болотно-грязный, с мутными потоками от местной размытой помойки, двор?!) – вот, мол, чичас Нина Киськинтиновна-то выйдет, дак она на вас в суд-то и напишет… Частично уважение к Бабуле падало и на меня, хотя, если честно, иногда это просто мешало быть такой же, как все барачные дети. Дело в том, что Бабуля, будучи уже на пенсии, то и дело всё же подрабатывала в школе, подменяя коллег, которые иногда болели или уходили в отпуска. После уроков она приносила домой горы тетрадей, которые нужно было проверять – правописание, арифметику, и, поскольку я практически всегда училась на «отлично» (во всяком случае, в начальных классах), она иногда доверяла мне приложить руку к этому занятию, особенно, если сама же меня и проверяла пару-тройку раз в течение этого процесса. Если я находила ошибки, Бабуля, перепроверив и удостоверившись в моей правоте, подчеркивала их, исправляла и ставила оценку сама. Если ошибок не было – мне разрешалось собственноручно поставить «пятерку» в чью-либо тетрадь. Иногда это были тетради ребят из нашего двора, и надо понимать, что я, выходя во двор после проверки тетрадей, становилась своего рода местной «звездой» – кое-кто старался подлизаться ко мне и выведать свою оценку заранее, не дожидаясь завтрашнего школьного дня. Бабулечка, миленькая моя, столько лет уже прошло, как нет тебя, не к кому уткнуться в мягкое теплое плечо, «пободаться» - как ты это называла, а я всё скучаю по тебе, и, кажется, чем дальше, тем сильнее… как пел Розенбаум «…и больно так сжимает сердце желание внучатами побыть». ********************* Коль уж речь зашла о школе – кому-то может показаться странным, но школу я любила. Надо сказать, что в те годы существовало правило: дети должны были учиться с семи лет, и, если не хватало хотя бы недели до полных семи (скажем, день рождения был 7 сентября) – автоматически «первый раз в первый класс» переносился на год позже. Мой день рождения – в конце октября, то есть, не было и речи, чтобы принять меня в школу еще годом ранее наравне с семи-восьмилетками. Но тётки мои, играючи, научили меня читать и писать лет с четырех, и посему учиться меня все же взяли, когда мне было шесть лет - вопреки существовавшим правилам, а может, еще и потому, что Бабуля работала в школе, а моей первой учительницей стала ее близкая приятельница. Учиться мне нравилось, хотя многое было просто неинтересно, вернее, уже знакомо. Видя это, педсовет решил попробовать меня перевести сразу во второй класс в самом начале моего первого учебного года. Я, конечно, не знаю многих подробностей, но хорошо помню, как меня просили в школе незнакомые учителя из других классов и какие-то люди из страшного заведения под именем Районо почитать им вслух совершенно незнакомый для меня текст (о, это дело я всегда очень любила!), порешать задачки повышенной сложности и просто поговорить с ними. Потом все восторгались масенькой умненькой девочкой, которую вполне можно было бы взять и на программу третьего класса, но уж очень я была маленького росточка и возраста. Программы-экстерн тогда особо не поощрялись и не практиковались повседневно, ничего революционного в системе образования не происходило, поэтому меня решили «не трогать» и «дать мне развиваться» в соответствии с моими физическими данными… Я особо, впрочем, не расстраивалась, потому что перспектива оставить уже понравившихся одноклассников и любимую учительницу в обмен на великовозрастных и сильных второклассников или – о, ужас! – третьеклассников меня совершенно не прельщала. Помимо того, я уже, наверное, четко поняла, что учиться мне будет вовсе нетрудно, популярности мне хватало, несмотря на маленький рост, и на этом эпопея моего резкого продвигания вверх по лестнице знаний впереди однокашников закончилась. С того самого времени я все равно всегда была самой маленькой в классе, но в то же время, практически всегда – более успешной в учебе, не считая, впрочем, уроков физкультуры, которые я все годы просто ненавидела всей душой, и не потому, что не любила бегать или прыгать, а потому, что никогда не могла в этом сравниться со своими же одноклассниками (вот уж действительно спасибо дядям и тётям, которые не перевели меня классом-двумя старше!). Перепрыгнуть в спортзале «коня», кожаная спина которого была вровень с моей чёлкой или выше, для меня было практически невозможно, а опустить его ниже было уже некуда. *********************** Я ненавижу всякую униформу – будь то военная, рабочая, милицейская и так далее. Но школьную форму я вспоминаю почти с нежностью, хотя, когда я разглядываю старые фотографии, неуклюжее коричневое платье с черным (или белым - по случаю праздников) фартуком выглядит почти неприлично. Впрочем, почему неприлично… скорее, старомодно-гимназически, особенно вкупе с непременными косичками – носить «конский хвост», распущенные волосы или, не дай бог, начёсанную донельзя «бабетту» считалось верхом непристойности. Сейчас я внутренне улыбаюсь, видя американских детишек, бегущих по утрам к желтому школьному автобусу: разноцветные свитерочки, джинсы, умопомрачительно короткие юбчонки довольно взрослых девиц, разноцветные – от оранжевых до голубых и полосато-зеленых – волосы стриженых и нестриженых парней, побрякушки, цепочки на шеях, поясах и всех вообразимых местах… Ау-у-у, где вы , наши уважаемые завуч и директор школы – ярые поборники школьной формы и строгой дисциплины?! Тут всё это разноцветное великолепие называется просто самовыражением, и, по-моему, ничего плохого в этом нет. Потому что умишко – или он есть, или его нет, независимо от того, какого цвета сегодня твоя прическа, или какой длины твоя юбка. В то же время, страсть к униформам присутствует в какой-то мере и здесь: бежевые или коричневатых тонов формы бой-энд-гёрл-скаутов, формы спортивных школьных команд – надо видеть гордость, с которой всё это надевается и носится! Странно, что судьба забросила меня в конечном итоге именно в Америку… в ту самую, о которой популярнейший и любимый в свое время "Наутилус Помпилиус" пел: «Гуд бай, Америка, о-о-о, где я не буду никогда-а!», в самую что ни есть акульи-капиталистическую, с подавившими весь мир зелеными бумажками, именуемыми красивым словом «доллар». Что интересно, ничего особенно страшного я тут не увидела, исходя из того, что наша родная советская школа (а вернее будет сказать, пропаганда в целом) старалась нам втюхать на протяжении многих и многих лет. Так же люди живут, работают, получают деньги, тратят их по усмотрению. Среди людей так же много и глупых, и умных, и скупердяев, и расточительных. Вот чего нет здесь, как мне кажется, так это той тяги (если говорить в целом) к узнаванию чего-то нового, как было в нас в те годы (я не уверена, что эта тяга осталась в современных российских детках), но вообще-то, это явление вполне объяснимо: мы жили за железным занавесом, вся закордонная информация просачивалась полулегальными путями или узнавалась из путевых заметок тех, кто ТАМ был… с корректировками и поправками цензуры, разумеется… я не хочу тут рассуждать о диссидентах, ок? Тут, в Юнайтэд Стэйтс оф Америка, право на информацию возведено в ранг закона. В принципе, любой гражданин может получить любую информацию из любых источников, если того захочет. Может поэтому и не очень любопытно им тут всё – было бы нельзя, большего бы хотелось?! ********************* Что-то увело меня с воспоминаний о детстве совсем в другую сторону моего бытия – в самое что ни есть настоящее… Впрочем, что есть, вообще-то, «настоящее»? Иногда я думаю, что вот как раз детство-то и было настоящим, а сейчас – дни сменяют друг друга со страшной быстротой, я не помню уже, когда день казался длинным до бесконечности, и столько всего было можно успеть, сделать, узнать… |