В Киеве почти не осталось трамваев. Мегаполис не терпит их массивных неповоротливых фигур и нелепой привязанности к одним и тем же линиям движения. Он ускоряется и нивелируется, теряя неповторимую привлекательность индивидуальности. Ушел трамвайчик с Воздухофлотского проспекта и бульвара Верховного Совета, с Моста Патона и улицы Горького. Поющие серебряные струны замолчали, заменившись кое-где реверсивной полосой, которая разгружает запруженный автомобилями город и сталкивает лбами выскакивающих на встречную лихих водителей. У каждого трамвая когда-то было свое лицо, свой характер и голос, рожденный трением и перестуком колес о железные паутины, и даже свой особый внутренний мир, создающий под светом тусклых потолочных ламп атмосферу пленительной неспешной задумчивости. Трамвайчики, симпатичные маленькие родственники поездов нашей судьбы, при всей своей непритязательности, обладают удивительной чертой принадлежности к вечности, неся в себе микрокосм, настроение и состояние любой жизненной дороги вообще. В их облике есть целый ворох далеких детских воспоминаний о прошлой неторопливой жизни нашего города. Когда-то трамваи были для него чудом техники, и ровные железные извилины, пересекавшие центральные улицы Киева, казались важными артериями сообщений. Но человек придумал новые средства передвижения, и те, вытеснив трамвайчики из центра, великодушно разрешили им дребезжать в самых заброшенных и пустынных закоулках города, куда цивилизация проникает с большим трудом. В одном из таких уголков и жила Майка. На окраине. На Красном Хуторе, возле Парка Партизанской Славы, плавно переходящего в чудесный пригородный лес. Железобетонный монстр города остановился тут, очарованный величием древних растительных территорий. И великодушно позволил им «быть». Желто-красный трамвайчик, в котором Мая каждый день ездила от Черниговской, пересекал парк и выезжал на самую окраину города, где в старом районе сталинской застройки сохранился еще дух прошлого века. Время словно остановилось тут в изваяниях старых песочниц и качелей, деревянных скамеек, устойчиво стоящих на витиеватых резных ножках, массивных урнах у подъездов, напоминающих чаши каменных цветков. «Сталинки» были коммуналками, обитатели которых назывались «соседями». Не просто «соседями», а соседями настоящими. Прямо по этимологии слова. Сидящими и седеющими рядом. То есть людьми, не безразличными друг к другу, почти как родственники. В современных многоэтажках само понятие «сосед» давным-давно утратило свое первоначальное значение. Мы живем нос к носу, но каждый в своей наглухо закрывающейся камере внутреннего сгорания, за тяжелыми железными дверями, звуконепроницаемыми стенами и плотно задвинутыми жалюзями окон. Тут тщательно завуалированы личные проявления, задраены люки искренности и захлопнуты задвижки души. Единственное, что мы еще способны друг другу сказать, невольно удивившись, что уже где-то видели это лицо, это «здравствуйте». А потом вновь поспешить по своим ежедневным неотложным делам, чтоб не дай Бог не открыться больше положенного. При этом каждому из нас хочется тепла. Город напитывает нас ядом своей железобетонной холодности, и мы мимикрируем в «урбаноидов» – существ без слуха, зрения и чувств, равнодушных, спешащих куда-то, безликих и одинаковых. Действительно, самое страшное одиночество – одиночество в толпе. Когда вокруг бесчисленное количество людей. Мелькающие взгляды, случайные жесты, детали, движения, звуки… бездушный поток многоликости. Но ты один… Ежедневно бездонные колодцы метро глотают тебя, перемешивая с толпой, и ты вливаешься в ее тесные объятия, чтоб почувствовать дыхание стоящего рядом человека, услышать стук его сердца, увидеть мельчайшие подробности его облика... И остаться для него безнадежно далеким случайным прохожим. Он идет мимо. И ты спешишь куда-то по своим делам. Мы удаляемся друг от друга на бесконечность расстояния вытянутой руки – чужаки и одиночки в тесном пространстве вынужденного сосуществования. В Майкином районе все было иначе. Тут жили «соседи», каждый со своим неповторимым, как у трамвайных вагончиков, характером и лицом, голосом и образом жизни. Со своими слабостями и недостатками и даже в иных местах «заморочками» и «тараканами». Но живые! Разные, всякие, короче «люди», а не «урбаноиды». Соседи ежедневно по утрам надевали на себя поношенные городские маски, садились в старый дребезжащий трамвайчик, набивая его внутренность своим домашним тесным теплом, и отправлялись в холодное чрево мегаполиса. В конторы, офисы, супермаркеты, заводы, склады, сервисные центры, коммерческие аптеки. Кому как повезло. Среди них не было банкиров и бизнесменов, но зато встречались охранники, врачи и даже артисты. За углом Майкиного дома жил фокусник Степаныч, когда-то он был заслуженным артистом цирка, потом ушел на пенсию и подрабатывал в Дарницком клубе на юбилейных концертах. Но в последнее время, утратив былую ловкость рук, все больше попрошайничал возле магазина. Иногда от одиночества и в поисках внимания, он показывал толпе зевак самые легкие свои трюки и улыбался щербатым ртом, на куцые вздохи восторга. После того, как его «попросили» уйти на покой и больше не приглашали, он опустился и погрустнел. Стал пить. Часто приставал к прохожим на улице, пытаясь шутить, откровенничать, и безжалостно ругал неблагодарное отечество за равнодушие к тонкой артистической натуре. За неимением слушателей, порой ему приходилось изливать душу какому-нибудь кочующему по окраинам дворовому псу. Они садились среди ящиков на заднем дворе гастронома, Степаныч гладил собаку за ухом и, мечтательно глядя в даль, рассказывал ему о своей бурной молодости или горькой старости. В зависимости от настроения. Пес деликатно прислушивался, боясь выказать незаинтересованность, но душа его рвалась к щедрым лоточницам, торговавшим за углом разными неожиданными вкусностями. Степаныч понимающе отпускал руку, сжимавшую холку нетерпеливого пса, и, горько вздохнув, плелся вдоль парка в поисках более благодарных собеседников. Некоторые считали его сумасшедшим и старались обходить стороной. Когда-то в юности он отличался горячим нравом, бедокурил, конфликтовал с соседями, напрочь разругался с другом-художником, поговаривали, что он умеет наводить порчу, и что взгляд у него черный. Майка не верила этому. Ей было жаль Степаныча и его неустроенности. И она выносила ему пирожки и конфеты и просила показать ее любимый фокус с шариками от пинг-понга. Когда-то с этого фокуса началась творческая карьера циркового артиста. Теперь это никому было не нужно. И Майка это чувствовала. Ей казалось, что в их районе живет очень много никому не нужных людей. Словно редкие музейные экспонаты, запертые в тесном своем мирке, они, вопреки всему, еще дышат, горюют, страдают, любят и чувствуют. В пятом доме на третьем этаже жил старенький художник Костылев. Бывший член Союза художников. Он разделял коммуналку с Майкой и молодым угрюмым соседом, который работал сторожем в психиатрической больнице и имел звучную и странную для этого района фамилию Голицын. Оставшиеся две комнаты были отданы под мастерскую, которую художнику выделили еще в советские времена городские власти. Художника звали Петр Ильич (как Чайковского), и он даже был немного похож на композитора. Такая же окладистая седая борода, волнистые жесткие волосы, зачесанные назад. Вся его мастерская была заставлена картинами. Художник рисовал старый парк. Летом и ранней весной, осенью и зимой, утром и в сумерки. Парк, деревья, цветы, все незаметные и яркие метаморфозы неизменных природных превращений старого леса. Казалось, каждая минута иллюзорной природной неподвижности была аккуратно запечатлена старательным летописцем природных изменений. Его парк был живым и чувствующим существом, со своей историей, своими тайными желаниями и стремлениями. И неуловимым, едва заметным характером. Добрым и молчаливым. А порой – грустным, полным магической силы и глубокой внутренней страсти. Под внимательным взглядом художника она вдруг начинала звучать и струиться, как прозрачная светлая река. Майка не просто жила рядом с Петром Ильичом, разделяя с ним кухню. Она знала его с самого детства, когда еще была жива мама, и они вместе с его симпатичной женой принимали гостей, заезжих любителей искусства с разных концов света. Тогда ещё приглашали и Степаныча (Сергея Степановича Тоцкого), детского друга художника, и он показывал почтеннейшей публике чудеса магических перевоплощений материи. Сергей Тоцкий был красавцем и когда-то в юности ухаживал за Машей (женой художника). У Пера Ильича было в свое время много друзей. Он участвовал в выставках. И картины его продавались. И жить бы ему в каком-нибудь особняке, коттедже или шикарной квартире в центре города. Но он был далек от материального. Немного рассеянный, погруженный в себя человек. В семьдесят девятом Союз художников исключил Петра Ильича из своих рядов «За нарушение соглашения об авторских повторениях», его обвинили в том, что он представил одну и ту же картину для выставки и в товарищество художников, что считалось строгим нарушением. Но картины были разные. На них была изображена одна и та же старая липа поздней осенью и ранней весной. Два разных состояния природы: засыпание и пробуждение. Этих тонкостей не увидели строгие чиновники от искусства, жаждущие немедленно причесать под свою гребенку непохожего на них, странного пейзажного лирика. Петр Ильич избегал в своих работах модной в то время плакатной монументальности и нарочитой злободневности. Он не мог и не хотел рисовать будни социалистического строительства. Физиономии шахтеров и колхозников не вдохновляли мастера. Его полотна были безнадежно далеки от высокого пафоса великого коммунистического строительства. Он был камерным и отстраненным приверженцем прошлого. Созерцателем, погруженным в мир природы. Порой казалось, что и живет он не в крупном современном городе со своими законами и ритмами, а в тенистом закулисье собственных картин. В туманном и сказочном мире сосновых фантазий. Непрактичный художник не стал писать ожидаемых чиновниками покаянных писем с просьбой о восстановлении. Не способный сражаться с драконами своего неблагодарного отечества, он просто ушел в себя, в безмолвный разговор со старым парком, в свою глубокую любовь к таинственному шелесту его листвы, хрусту хвои под ногами и одуряющему сосновому аромату. Образы тенистых аллей стали смыслом его жизни, а парк пристанищем и домом. Разве мог он променять их на мнимые секреты тощих городских скверов. Он остался жить в коммуналке. Устроился учителем рисования в местную школу и зажил незаметно и скромно. Майкина семья стала ему почти родной. Он дружил с отцом, очень уважал маму. И растил Майку. Как свою собственную дочь. Бог не дал ему детей. Когда-то давно они с женой взяли в детдоме мальчика Максимку, усыновили его, дав свою фамилию, воспитывали, любили, холили, лелеяли, ограждали от жизненных бурь. Он рос вместе с Майкой в одном дворе, носился по тем же закоулкам парка, но стал пузатым и толстым бизнесменом, который уехал в Америку, удачно продав заезжему коллекционеру несколько отцовских картин и обзаведясь всем причитающимся для счастливой и безбедной жизни за границей. После отъезда он появлялся на старой окраине еще пару раз. Неизменно увозил лучшие работы приемного отца. Благоухая в коридоре дорогой туалетной водой, перебрасывался несколькими сальными шуточками с Майкой, смущавшейся и красневшей. Хлопал по плечу смущенно и счастливо улыбающегося Петра Ильича. И как-то незаметно улетучивался, оставляя после себя шлейф смутных и неприятных воспоминаний. А потом и вовсе исчез. Майкин отец тоже исчез. Только не в Америке. А в одном из спальных районов железобетонного монстра, найдя себе другую жену и родив другого ребенка. Мама не смогла пережить его предательства. Пять лет она мучилась и горевала, пока окончательно не посадила свое сердце. Однажды серым февральским днем оно остановилось навсегда. А через год умерла и Марья Сергеевна, жена художника. Так они остались одни в старой коммуналке на Красном хуторе. Девушка Майка, восторженное конопатое чудо с косичками, и пожилой чудак-художник с детским выражением лица . Государство почему-то решило, что квартира, занимаемая ими, слишком велика для двоих, и к ним подселили Василия Голицына. Личность странную и довольно загадочную. Внешне он выглядел простодушным деревенским парнем, неловко улыбающимся в ответ на умные фразы художника. Но что-то едва уловимое, тщательно скрываемое проскальзывало порой в его словах и каких-то косых, будто смущенных взглядах. Петру Ильичу казалось, что Вася чувствует свое невежество и робеет, оттого что не понимает многих вещей, таких привычных и даже обыденных для городского человека. И он пытался говорить с ним на доступном языке, опуская высокие и сложные для понимания темы. Майка Василия побаивалась. Ей трудно было выносить его пристальный взгляд, откровенный и словно раздевающий ее до костей. Но, поскольку Майка была добрым и лояльным человеком, то отгоняла плохие мысли, чтоб не портить отношений со странным «соседом». Почему странным? Странным...? Ах, да... Ничего не понимая в живописи, как он сам признавался Майке на кухне, и, более того, ни капельки не разделяя любви Петра Ильича к тайнам старого парка, он часами мог слушать рассказы художника о стиле и колорите, культуре мазка и пользе живописных пленэров. Когда Петр Ильич увлекался, он забывал о своих больных ногах и сердце, вскакивал с кресла и принимался показывать, как все это отражено в картине: температура цвета, тональная перспектива, композиция выкладки пространства. Василий внимательно слушал, иногда даже записывал. А Майку это настораживало и удивляло, словно таким образом художник мог раскрыть случайному и далекому от искусства человеку главные тайны своего мастерства. А тот выболтать их кому-то, не задумываясь, и принести вред доброму беззащитному человеку. Потом Майка вышла замуж и уехала вместе с семьей на другую окраину города, в новые дома на «Академгородке». Брак оказался неудачным. Муж ее, театральный статист и рабочий сцены, все десять лет их совместной жизни безуспешно пытавшийся стать великим артистом, оказался болтуном и прожектером, к тому же любителем выпить. Первое время Майка пыталась его перевоспитывать, жалела, вытягивала, оправдывала, объясняя его неудачливость общей жизненной неустроенностью, переменами, начавшимися в стране, в которые никак не мог вписаться ее, как ей казалось, талантливый муж. Она, закончив педагогический институт, некоторое время работала в школе, потом ушла в декретный отпуск, родила дочь, затем сразу сына. Ей как-то некогда было думать о себе и собственном росте, потому что подрастали дети. Они отнимали все ее силы, энергию, любовь. Игорь работал в театре Русской драмы, все время находился в творческом поиске, как он говорил, много пил, часто надолго уезжал на гастроли. И Майка тянула все одна: дом, семью, детей. Она очень изменилась с тех пор, как уехала из тихой коммуналки, где провела свое детство. Стала грустнее и серьезнее. Комната в старом доме по-прежнему числилась за ней, и чтобы как-то свести концы с концами, Майка сдавала ее квартирантам. Она часто приезжала к Петру Ильичу, они долго разговаривали. Пили чай. И сердце оттаивало, и так мучительно хотелось вернуться в прошлое, когда еще была жива мама, и рукава старенькой курточки художника были испачканы красками, а он стоял у мольберта и рисовал небо, пронзенное высокими тополями, росшими у дороги. Тополя срубили, и на этом месте вырос новый супермаркет, но парк еще жил, еще цеплялся своими могучими кронами за плывущие из города облака пыли и гари и растворял их в омуте своей блестящей листвы. Многие тенистые уголки его сохранились теперь только на картинах старого художника, город наступал на них семимильными шагами, раздвигался, расползался, как раковая опухоль, и его новостройки метастазами распространялась на малообитаемые близлежащие пространства природы. Петр Ильич больше не писал картин. Он все больше сидел у окна и грустно смотрел на дорогу, встречая взглядом старенький дребезжащий трамвайчик, который все еще курсировал между мегаполисом и окраиной. *** Майка не сумела сохранить семью. Однажды после очередных гастролей Игорь, даже не оправдываясь и не особо утруждаясь объяснениями, сообщил ей, что уходит к другой женщине. Он торопливо собрал вещички, чтоб не застать детишек, которые вот–вот должны были вернуться из школы, по привычке чмокнул оторопевшую Майку в щеку и растворился бесшумно в дверном проеме, поплывшем от набежавших на Майкины глаза слез. Так Майка опять осталась одна. Не в силах жить там, где все напоминало об Игоре, она вернулась в место, где ей было когда-то счастливо и покойно. Домой, в старую коммуналку. Петр Ильич обрадовался, как ребенок. Он был уже совсем плох. Никуда не ходил. Часто останавливался в разговоре, забывая, о чем говорил минуту назад. Но когда к нему приходил Ежик (так звали дома Майкиного сына Женьку), художник оживлялся, показывал мальчику картины, учил держать кисть, смешивать краски. У Ежика обнаружился талант. Малыш, как завороженный, смотрел на картины художника и часто задумчиво стоял у окна, вместо того, чтоб бегать во дворе с куцей стайкой окраинных мальчишек. Василий Голицын тоже изменился. Он подобрел телом и перестал быть деревенским простачком. Теперь он имел собственное охранное агентство, которое обслуживало несколько крупных фирм. У него была блестящая черная иномарка, имя которой Майка никак не могла запомнить, и модные остроносые туфли, сразу бросающиеся в глаза своей безупречной чистотой, как будто Василий летал в них по воздуху. Почему он продолжал жить тут, на окраине города, было для Майки неразрешимой загадкой. А впрочем, он появлялся крайне редко, объясняя свое отсутствие постоянной занятостью. Зато, когда приходил, надолго запирался в комнате Петра Ильича и выходил оттуда поздно ночью. Василий не очень обрадовался появлению старой «соседки», да еще с приплодом. Похоже, он не любил детей, постоянно одергивал Катюшку, чтоб говорила тише и не бегала по коридору. С подозрением посматривал на Ежика, предпочитающего общество старичка играм со сверстниками во дворе. А Майку как-то постоянно многозначительно прижимал к стенке в коридоре, словно не находя места, чтобы разойтись. Взгляд его, как и раньше, был сальным и скользким, но теперь, пожалуй, стал более определенным и наглым. Майка делала вид, что не замечает, когда в словах Голицына проскальзывали явные намеки, старалась отшучиваться, заводила разговоры на «дежурные» темы, громко гремела кастрюлями, чтоб не слышать, чтоб не краснеть, не усложнять... Петр Ильич очень хвалил Василия. Он без конца рассказывал Майке о героических поступках соседа, когда тот вызвал старенькому беспомощному художнику «скорую помощь», о том, что «Вася в прошлом месяце заплатил за квартиру, потому что пенсию задержали», о том, как Василий заботится о картинах и самые большие, чтоб не отсырели в старой давно не ремонтированной квартире, отвез к себе в охранное агентство, пожертвовав под них целое помещение своего офиса. - Ты знаешь, в благодарность я подарил ему свою любимую «Весеннюю липу»... Как ты думаешь, он не спутает ее с «осенней»? – робко заглядывая в глаза Майке, спрашивал художник. Все эти рассказы как-то странно беспокоили ее, и она пыталась убедить Петра Ильича, что ему не стоит больше беспокоить такого занятого человека, как Василий Голицин, что теперь есть она, Майка. Которая любит Петра Ильича и готова заботиться о нем, как о родном отце. Она садилась на корточки возле кресла, в котором сидел художник, брала его за руки и тихонечко поглаживала их. И теплые капельки благодарных слез падали ей на макушку, когда она наклонялась, чтоб поцеловать его ладони. Майка устроилась на работу в архив литературы и искусства на территории Софии Киевской. Каждый день она шла по центральным улицам города и, не переставая, удивляться тому, как быстро все вокруг меняется. Новые витрины, вывески, банки, магазины, офисы и безумное количество машин. И все же это было движение, жизнь, болезнь роста её вечно прихорашивающегося города, который так любил менять свои наряды. Она чувствовала его дыхание, пульс, настроение, с удовольствием вливалась в поток непрерывных изменений и радовалась, и задыхалась вместе с ним, останавливаясь в автомобильных пробках. В этом была какая-то особая прелесть сопричастности к той участи, которую она обречена была с ним делить. Вечерами Майка писала статьи на литературные темы в научно-популярный журнал, куда ее взяли внештатным сотрудником. Она увлеклась историей живописи. И постепенно мир художественного творчества перестал быть для нее лишь созерцательной областью познания. Она научилась разбираться в течениях и направлениях, понимала смысл и содержание художественных работ. И поняла, что Петр Ильич, действительно, настоящий мастер. Майка нашла в архиве его личное дело. Оно заканчивалось исключением Петра Ильича из Союза, и было довольно коротким, вообще казалось удивительным, почему его сохраняли в архиве так долго. Майка не раз заводила разговор с художником о том, чтоб он написал заявление о восстановлении. Возможно, это дало бы ему возможность выставить свои работы, заработать денег и поправить здоровье. Но Петр Ильич только отмахивался. Он сказал, что уже поздно что-либо менять, что подросло несколько поколений талантливых и удивительных современных художников со своими уникальными творческими находками, новым видением, стилем, неповторимым колоритом. А он старик, его песенка спета. Никому больше не нужны его утопические пейзажи и выстраданные фантазии больного воображения. Он смущенно улыбался и тихо бормотал: «Маечка, мне помогает Василий, ему недавно весьма выгодно удалось продать несколько моих картин». Только сейчас Майка сообразила, что все эти десять лет, пока она отсутствовала, Петр Ильич жил на свою маленькую зарплату, нуждался, хотя каждая из его картин могла бы обеспечить ему безбедное существование на несколько месяцев, а то и лет. И она решила, во что бы то ни стало, помочь Петру Ильичу. *** Надо признаться, условия жизни в старой коммунальной квартире стали совсем несносны. Давно пора было менять сантехнику и делать капитальный ремонт дома. Жильцы ждали расселения в связи со строительством метро и сносом дома и больше не утруждались усилиями по улучшению условий своей жизни. «Чемоданное» настроение будущих перемен, как заразная болезнь, распространилось по всему околотку и начисто избавило некоторых «соседей» от привычки следить за чистотой, беречь имущество и переживать о своей репутации. Окраинный микрорайончик почти забросили коммунальные службы, и жильцы-соседи, руководствуясь циничной формулой «после нас хоть потоп», как-то незаметно в короткие сроки разгромили детскую площадку у дома, устроили свалку за табачным ларьком на трамвайной остановке, все вокруг постепенно превращая в кладбище надежд и глобального запустения. Петр Ильич и слушать не хотел о расселении. Он не мог понять, почему ему нельзя остаться в этом доме одному. Почему нужно смотреть новую квартиру и думать, что делать с картинами. Он устал. Глаза его потускнели. Руки покрылись глубокими морщинами и толстыми веревочками вен, стали немощными, слабыми. Они, как плети, безвольно свисали с подлокотников, когда он сидел в своем кресле. И Майка всегда с болью останавливалась на них взглядом и вспоминала, что когда-то эти руки были крепкими и мускулистыми. Теперь времена изменились, и Петр Ильич больше не мог быть для Майки надежной жизненной опорой. Оценив свалившиеся на нее перспективы, Майка первое время не знала, за что схватиться. Устроить детей в школу или сделать ремонт в квартире, чтоб обои на голову не свалились и текущие краны не привели к глобальному затоплению. Договориться с домоуправом и сантехником, добыть стройматериалы и параллельно развить линию «возвращение в Союз художников», и это, пожалуй, было важнее ремонта и детей. Майка чувствовала, что это нужно сделать в первую очередь, потому что здоровье Петра Ильича с каждым днем ухудшалось, врачи советовали операцию, срочно нужно было что-то решать с мастерской. Картин в ней было много. Все эти десять лет Петр Ильич, не переставая, работал. В последних картинах его, написанных года два назад, чувствовалась какая-то усталость, замкнутость, сосредоточенность. Он полюбил вечерние сумерки, тоскливое межсезонье, со снегопадами и дождями, тусклыми красками и печальной безысходностью увядания. Майка чувствовала это каждой клеточкой своего существа, когда смотрела на грустно столпившиеся у стен печальные образы прощальных фантазий старенького художника. Особенно ее поразила одна из последних его картин. Она называлась «Старый клоун». На ней был изображен Степаныч. В ярком одеянии Арлекино на парковой дорожке он показывал свой любимый фокус, а толпа зевак бросала монетки в черную шляпу, стоявшую у ног. Вся его фигурка, вычурно-яркая и кукольная, казалась каким-то жалким нелепым пятном на фоне темной стены леса, стоявшей за спиной. И лица прохожих были строгие и снисходительные. А глаза клоуна грустные, словно он выступает в последний раз. Всю жизнь питая неприязнь к этому блестящему баловню судьбы, не умея простить старой обиды за себя и жену, художник обходил Степаныча стороной и хмурился, завидев на улице. А теперь многое изменилось. Они стали похожи, как монеты, одного года выпуска. Когда в доме появился Ежик, Петр Ильич начал писать снова, и к Майке вернулась надежда на то, что все еще можно повернуть вспять, в то далекое и счастливое время ее детства, когда не нужно было думать о быте. Она чувствовала, что художнику хотелось научить мальчика видеть добрые и радостные моменты жизни. И он рисовал для него пронизанное солнцем небо, играющие радужными красками кудряшки мокрой листвы, теплые, исполосованные светом стволы деревьев. Он помогал ему проникнуть в волшебную глубину тенистых аллей, которая обещала благодарному созерцателю приобщение к каким-то великим тайнам сказочного царства теней, полутонов и многообразия красок. Художник как-то помолодел и воспрял духом, и Майка была счастлива, радуясь их взаимной привязанности и творческой созвучности талантов. Чиновники из Союза сначала и слушать не хотели о своем забытом собрате, но потом припомнили ранние его картины, попавшие в заграничные каталоги и ныне продающиеся с аукциона за баснословные деньги. Пораскинули умом, взвесили свои возможности и потребности, и выделили Майке представителя для ознакомления с работами, первоначальной экспертизы и дальнейшего принятия решения о его судьбе. Майка была на десятом небе от счастья, наконец-то ее мечта сбывалась. Она носилась на крыльях надежды, готовила биографические материалы для выставки, в которой уже совсем не сомневалась, потому что эксперт, посетивший мастерскую, удивленно присвистнул, увидев работы Петра Ильича, и только восхищенно пробормотал: «Ничего себе! Вот это да!» Глаза его алчно загорелись, щеки покраснели, и он пообещал Майке обязательно зайти еще раз на следующей неделе, предварительно сообщив, что картины, действительно, интересные. Он сказал это как-то очень уж сдержанно, но Майка чувствовала, что он выскочит сейчас на улицу, наберет на мобильном номер самого главного своего начальника из Союза художников. И они с распростертыми объятьями тут же пополнят свои ряды новым великим творцом. И будут поздравления, и благодарности, и выставка, и толпы почитателей. И Петр Ильич, наконец, получит заслуженное признание и авторитет в художественном мире. Может быть, станет каким-нибудь лауреатом, и Майке не нужно будет ломать голову, где достать деньги на операцию. И она засияла, как медный пятак, начищенный до серебряного блеска, не скрывая больше счастливых глаз. Ведь это именно она, Майка, добилась всемирного признания для великого мастера. «А впрочем, до этого пока далеко...», - подумала она, увидев приближающуюся фигуру Василия, который столкнулся с вежливым чиновником от искусства в дверях. *** - Это что еще за гусь в манжетах? – довольно грубо спросил Голицын, когда гость вышел за дверь. И внимательно посмотрел на Майку. - Это из Союза художников, - стараясь не придавать значения словам, сказала она. Василий медленно подошел к ней. Наклонился и влажными губами прошептал в самое ухо: - Картины Петра Ильича я тебе не отдам. И гусям этим тоже. А будешь возникать, я тебе живо рот заткну, - с противной улыбкой он повернул голову Майки к себе и, широко открыв рот, лизнул ее по лицу. Словно хищник, заигрывающий с добычей. В глазах его светилась ненависть и похоть. От неожиданности и непонятного страха Майка словно оцепенела и даже не поняла, что произошло. На лице остывал омерзительно-липкий след от его языка. Она поспешно вытерлась, отодвинулась от Василия. Но он вытянул к стене руки, зажав ее с двух сторон, как в капкане. И попытался повторить свою безобразную выходку. Майка с силой оттолкнула его и, присев, вырвалась из его объятий. - Что вы себе позволяете? - на выдохе воскликнула она, отскочив от него на безопасное расстояние. Он медленно развернулся и, как ни в чем ни бывало, ласково проговорил: - А что вы имеете в виду, Маечка? Вы мне нравитесь, и я желаю вам только добра. Если только вы будете умной девочкой. Вы ведь умная. Институт закончили. И даже в школе работали. И детки у вас замечательные. Вам ведь не хочется сделать их несчастными, правда? Вот и подумайте об этом хорошенько, - он сделал шаг в ее сторону. Майка, не желая больше продолжать этот опасный разговор, стремительно повернулась к нему спиной и поспешно пошла по коридору. Захлопнув за собой дверь, она долго стояла возле нее, прислонившись спиной и прислушиваясь к шагам Василия. Ноги ее были ватными, тонкая дрожь колотила ее изнутри, при одном воспоминании об ощущениях, испытанных только что в коридоре, к горлу подкатывала отвратительная тошнота. «А ведь он только хотел меня попугать, - подумала Майка, - По-видимому, картины Петра Ильича, действительно, имеют большую ценность. Но какое он имеет к ним отношение? Они ведь принадлежат художнику». Чувство возмущения и желание добиться справедливости по отношению к дорогому ее сердцу человеку вспыхнуло в Майке с новой силой. Она на мгновение забыла о собственной опасности, о том, что могут пострадать ее дети. Ему, одинокому старенькому мастеру, без родственников и друзей ведь еще хуже. Девушка лихорадочно обдумывала план защиты, припоминала, к кому можно было бы обратиться за советом и помощью. Но в голову ничего не приходило. Ну не идти же ей, в самом деле, к своему бывшему «папе» или «мужу». А впрочем, если припечет… Майка перебирала в памяти всех знакомых Петра Ильича, с которыми его связывали узы дружбы и общей молодости. Кто-то уже умер, кто-то эмигрировал за границу, с кем-то Петр Ильич категорически порвал после своего изгнания из Союза. «У Петра Ильича есть приемный сын. Он, кажется, живет где-то в Калифорнии. Надо разузнать точный адрес и срочно с ним связаться. Дети должны помогать родителям!»- думала она и старалась не подавать виду, что ситуация выходит из-под контроля. В последнее время упоминания о сыне расстраивали художника. Американец, вероятно, был счастлив и упитан без отцовского внимания, поэтому не утруждался ни звонками, ни письмами. Стоит ли его тревожить? *** - Маечка, это ты? Я хочу попросить тебя об одном одолжении. Я знаю, что Степаныч совсем опустился, запил, и бедствует. Мне хочется ему помочь. Мы ведь старые друзья, не смотря ни на что. Что теперь вспоминать. Что было, то быльем поросло. Маши давно нет, да и она бы меня поддержала. Я написал его портрет, картина получилась неплохая. Быть может, ее удастся продать. Я дам тебе адрес нашего школьного друга, он работает директором художественного музея. Когда-то мы были близки, потом пути наши разошлись. Но он хорошо помнит Степаныча. Он поможет. Посмотри в моих бумагах, девочка моя. Там должны быть его координаты. Зубов Петр Анатольевич. Майка подошла к столу, выдвинула ящичек, где Петр Ильич хранил письма и другие бумаги, и сразу же наткнулась на письмо Макса. Потертый почтовый штамп хранил дату этого великого исторического события. Получено пять лет назад. И затерто буквально до дыр. Петр Ильич часто доставал необычный конверт с яркой рождественской открыткой внутри, и тщетно отыскивая какой-то глубинный смысл в короткой дежурной отписке своего приемного сына. Она знала её наизусть. Макс Костылев был немногословен. Путая русские и английские слова, он поздравлял отца с Рождеством и обещал вскоре приехать в гости. Прошло пять лет, а он так и не явился. «Может и адрес не действительный», - подумала Майка с каким-то внутренним отвращением, но все же переписала его для себя. Координаты Зубова Петра Анатольевича удалось найти не сразу, около часа она перебирала старые бумаги, фотографии, стараясь не нарушать последовательности их расположения. Испытывая мистический трепет перед старыми бумагами, являвшими летопись человеческой жизни, Майка осторожно перекладывала квитанции, газетные вырезки, записки, письма – все, что когда-нибудь могло бы пригодиться биографам, вздумавшим изучать все обстоятельства жизни художника. В этом хронологическом порядке словно запечатлелись разные пласты реальности. Некий шифр, который требовался для того, чтоб добраться до тайны, двигающей его творческие фантазии. Странно, но в жизни практически все гении оказываются обычными людьми, которые платят за свет, ходят по магазинам, ездят в трамваях и получают поздравительные открытки к праздникам. В этом смысле Петр Ильич не был исключением, разве что открыток от родственников у него было не так много, как у других, можно сказать совсем нечего. На следующий день Майка отправила письмо в Америку и позвонила директору художественного музея. Он оказался человеком интеллигентным, вежливо расспросил о Петре Ильиче и посетовал на время и на его нехватку в стремительном водовороте современной жизни. Но встретиться со старым художником не отказывался, обещая заехать как-нибудь в субботний день, чтоб повидаться и вспомнить былое. По поводу картины высказался сдержанно, будто отмахиваясь. Видимо, ему довольно часто приходилось заниматься вопросами продвижения чужих работ, и дело это было не слишком выгодное, хлопотное, а в данном случае вообще неблагодарное, потому что имя Петра Ильича Костылева никому не было известно. Майка решила действовать по-другому. Она поняла, что суббота, когда увидятся старые знакомые, вряд ли наступит в ближайшие годы. Поэтому взяла в архиве цифровой фотоаппарат и решила сделать фотографии самых интересных картин Петра Ильича. Что на словах рассказывать, пусть лучше сами увидят. Потом она набрала номер давешнего чиновника из Союза и услышала обнадеживающее и горячее обещание на днях еще раз заглянуть для серьезной описи работ. Все шло прекрасно. Голицын между тем куда-то пропал. Целую неделю его не было, и Майка вздохнула с облегчением. Только Петр Ильич беспокойно посматривал на дверь. Василий обещал отвезти его к врачу. Пошаливало сердце. *** - Сергей Степанович, миленький, - голос девушки срывался на крик, пытаясь растормошить спящего на потертой тахте старика, она дергала его за рукав черной лоснящейся от времени курточки. – С Петром Ильичом плохо. Голицин собирается вывезти его картины. Я слышала телефонный разговор, он заказывает машину, картины не помещаются в его джип. Девушка в отчаянии приподняла Степаныча за плечи, решив, что он снова в подпитии. Но ошиблась. Сегодня старик был трезвым, как стеклышко. Была годовщина его увольнения из цирка. Эту грустную дату своей жизни Степаныч отмечал с ясной головой. Разбуженный , наконец, взволнованными мольбами Майки, Степаныч сел и бессмысленно уставился на девушку. - Ну, что же Вы, Степаныч. Помогите мне. Голицин вывезет все картины, и Петр Ильич никогда не сможет восстановиться в Союзе художников. И никогда не получит своей заслуженной пенсии. А значит и операцию ему сделать будет невозможно. И тогда он умрет. Понимаете, умрет!!! - она перешла на крик и в бешеном волнении заходила по небольшой комнате фокусника, натыкаясь на разбросанные прямо на полу книги, какие-то уродливые останки табуретки, старый пыльный граммофон с треснутой пластинкой. Разруха и запустение ветхой холостяцкой берлоги действовали на нее угнетающе. Майка уже жалела, что пришла сюда. Что он может сделать, этот старый и одинокий человек, ему и самому нужна помощь. Но, с другой стороны, идти больше некуда. В отчаянии, Майка повернулась к двери. - Стой, дочка. Я, кажется, придумал, - он вскочил, как молодой. Быстрыми уверенными движениями распахнул стоявший в углу шкаф и вытряхнул прямо на пол все, что беспорядочно лежало на полках. В образовавшейся горе разнообразного хлама очень трудно было выделить что-то определенное. Но Степаныч точными движениями вылавливал оттуда нужные ему предметы и ловко рассовывал их по карманам. - Что Вы задумали? – с надеждой спросила Майка. - Помоги мне, дочка, там, в углу на тумбочке надо найти пластинку, нам понадобится граммофон. Мы устроим ему настоящее представление. На глазах у почтеннейшей публики, вряд ли твой «псих» осмелится так нагло воровать чужие картины, - он возбужденно улыбался своим щербатым ртом. В каком-то бешеном восторге размахивал руками, швыряя направо и налево лежавшие на полу предметы. Наконец, из кучи цирковой бутафории были извлечены яркое трико Арлекино с ромбами и разноцветный колпак с колокольчиками. – Сегодня я буду лучшим Арлекино в мире. Беги-ка девочка домой, поднимай детишек, пусть созывают всех соседей на последний прощальный концерт великого мастера арены. Не забудь сообщить, что вход свободный. Звони всем, кого знаешь, пусть приходят, друзьям художника, знакомым, у него же была масса знакомых. Они должны что-нибудь придумать. Нельзя Петьку сейчас оставлять. Майка сообразила. Конечно, как же она раньше не догадалась. Конечно, в одиночку тут не справишься. А когда все «соседи»…. Все, которые ездили на старом трамвайчике, любили старый парк и прекрасно знали художника Девушка представила себе их лица, привычные, родные, лица, которые окружали ее с детства. На углу живет тетя Маша, торгующая самыми вкусными самодельными пирожками в округе. А во втором подъезде обитает болтун-сапожник дядя Леня, в мастерской которого Майка чинит обувь и слушает бесконечные байки о посетителях, побывавших у мастера за тридцать лет его «сапожной» карьеры. На первом этаже, прямо под Майкой - семья Пряхиных, порядочные тихие люди, оба работают в библиотеке, Дарья Степановна - в хранилище, а Дмитрий Кузьмич - в охране. Серега, Катя, Женя, Мария Эдуардовна Клипенбехель, Воробьиха… Каждый человек – целый мир, история, книга книг, которую можно читать до бесконечности. Майка выскочила из подъезда и помчалась в школу. Через полчаса она подняла на ноги всех своих соседей. Возле дома Петра Ильича Костылева собиралась толпа. Как по заказу явился и чиновник из Союза художников с фотоаппаратом на шее. Он строго смотрел на поднятую крышку багажника и что-то записывал в толстый блокнот. Голицын, командовавший погрузкой картин, вынужден был приостановиться… Гневно сверкнув глазами в сторону победно сиявшей Майки, он махнул головой в сторону напарника, громко хлопнул дверью своей дорогой иномарки, дал по газам и с ревом укатил в холодное чрево мегаполиса. Больше никто и никогда не видел его на окраине города, куда еще забегают иногда дребезжащие трамвайные вагончики. |