В Дудинке он увидел призрачный, серый, почти космический пейзаж – как будто на другой планете поселились люди и пытаются подражать земному образу жизни. Дома на болоте, болото – на вечной мерзлоте... Вокруг, на сотни километров – тундра, карликовый макет Земли: крохотные берёзы, ивы, морошка ростом с деревце, озёра размером в лужи, реки в виде ручьёв... Место, куда на этот раз сослали Константина Тимофеевича, выглядело так же абсурдно и жутко, как абсурдно, необъяснимо и страшно было нынешнее его положение полного изгоя, выброшенного чьей-то всесильной беспощадной рукой из тяжкой, страдальческой, но всё-таки реальной, земной жизни. Он уже почти не жил, держался сверх возможного одной своей внутренней стойкостью, куда-то ходил, кого-то просил в поисках заработка, жилья... Приближалась зима. Ему удалось устроиться истопником на железной дороге, связывавшей Дудинку с Норильском. Спал он тут же, у раскалённой печи на полу – в бараке, где была койка, не топили. Больное сердце с трудом выдерживало невыносимый жар и духоту котельной, он всё тяжелее хворал, перестал писать домой... Весной 1951 года в Москву пришло письмо от незнакомой женщины, по-видимому, медсестры дудинской больницы: Константина Тимофеевича разбил инсульт, в результате чего он оказался полностью парализованным. Женщина предлагала переправить его в инвалидный дом, где за ним мог быть обеспечен хотя бы элементарный уход, просила выслать денег на перевозку. Сумма по тем временам была очень большая; кроме того, нужно было собрать посылки с продуктами и одеждой, чтобы продержать больного до начала навигации – длительное бесплатное лечение в больнице для таких, как он, отработавших свой век невольников, Советской властью не предусматривалось. Оглушённая ужасным известием, бабушка растерялась. Впервые за четырнадцать лет, прошедшие со дня ареста мужа, она постучалась в дом его сестры Александры и попросила в долг денег. Та, не пустив Екатерину Михайловну на порог, отрезала: "Ни рубля не дам!" Захлёбываясь слезами, униженная, обессиленная, бабушка вернулась ни с чем. Оправдывая в некоторой степени страх, толкнувший Александру на публичное отречение от брата (у той, после двух умерших девочек, осталась единственная дочка Надя, над которой мать в буквальном смысле слова тряслась), она не ожидала и не могла оправдать такой бесчеловечной жадности и невероятной жестокости. Деньги, сахар, сухари, одеяла – всё, что удалось достать в то голодное время ценой больших жертв и усилий и что всегда так дорого заключённому не только как огромное подспорье и средство выжить, но и как свидетельство любви и заботы, олицетворение непорванной нити с отторженным от него миром, - бабушке помогли собрать соседи и сотрудники по работе. Как глубоко прав был русский писатель Олег Волков, проведший в сталинских лагерях и ссылках двадцать восемь лет, сказавший однажды, что об этих передачах, предосудительных, компрометирующих – что, кроме подозрений и придирок, мог навлечь на себя помогающий осуждённому врагу народа? – собранных живущими по-нищенски близкими и друзьями, об их подвижничестве, мужестве должна быть написана героическая поэма... В марте 1951 года бабушка обратилась в Военную Прокуратуру с просьбой взять больного мужа, инвалида первой группы, парализованного после кровоизлияния в мозг, домой. Ответа не последовало. Не отдали ей его и через два года, умирающего, несмотря на повторное письмо в органы НКВД. На смертном одре он всё ещё представлял для могучего государства грозную политическую опасность. Когда на Енисее открылась навигация, медсестра из Дудинки повезла двух тяжелобольных мужчин. Кают на пароходе для инвалидов не нашлось, и их положили на общие нары в трюм. К причалу подогнали грузовик, на который погрузили измученных неподвижных людей, и двинулись в путь по таёжным дорогам. Грузовик бросало и качало так, что инвалиды катались вместе с вещами, натыкаясь на стенки кузова. Один из них, не выдержав тряски, умер дорогой. Константина Тимофеевича женщина кое-как, полуживого, довезла и сообщила бабушке, как найти этот инвалидный дом в глухой тайге Красноярского края. Началась переписка с Агулом. Всё было, как прежде, - на сэкономленные гроши собирались посылки с продуктами, лекарствами, тёплыми вещами. Только обратные письма приходили теперь короткие, с грамматическими ошибками – за парализованного Константина Тимофеевича писал Вилли Якобсон, молодой врач, немец с Поволжья, высланный в Красноярский край. Как ни страшно положение прикованного к постели больного, оно было для моего деда избавлением от мук непосильного физического труда, голода, полной заброшенности и одиночества. Временами здоровье его немного улучшалось, он мог ненадолго вставать, общаться с людьми, среди которых были и москвичи-интеллигенты с похожими судьбами. А главное – он почти совсем забыл прошлое, не помнил ни Колымы, ни клетки в Ярославской тюрьме, ни ночёвок под дождём на совхозном поле, не помнил ничего из тех изуверских пыток, которыми на протяжении многих лет мучило, травило, раздавливало его Советское государство. Доживал он свои дни тихо, ни на что не жалуясь, ни на кого не обижаясь, как и подобает истинному рабу Божьему... 5 марта 1953 года умер Сталин – и это было величайшее событие для миллионов ещё недомученных его жертв, для их близких и родных и для каждой отдельной маленькой жизни. Потом новое правительство объявило амнистию, но амнистировали только уголовников. Берия, глава органов Госбезопасности, перестарался, и уголовников было выпущено столько, что они захватывали поезда, грабили, убивали, терроризировали целые города. До Москвы доходили слухи о бесчинствах новых свободных граждан, "друзей народа" во Владивостоке, Хабаровске, в сибирских городах, лежащих на пути к столице. Политических амнистия практически не коснулась, потому что под неё формально подпали только те, кто имел срок до пяти лет. А таких среди политических не существовало. 10 июля появилась информация о Пленуме ЦК партии. На Пленуме был заслушан и обсуждён доклад Маленкова о преступной антипартийной и антигосударственной деятельности Берия. Теперь оказывалось, что и Берия тоже работал "в интересах иностранного капитала". После падения зловещего монстра люди впервые почувствовали реальную возможность перемен, появилась надежда на реабилитацию невинно осуждённых, возвращение их из ссылок и тюрем. В Агуле инвалиды не надеялись больше ни на что – туда свозили настолько замученных и непригодных для физической работы рабов, что тем оставалось только ждать своего конца, не мечтая даже перед смертью увидеть лица детей, жён, матерей... Бабушка понимала, что дни её мужа сочтены – Константин Тимофеевич уже почти не вставал, состояние его ухудшалось с каждым днём. И она решилась поехать к нему. Разрешения на свидание с мужем-каторжанином у неё не было, и вряд ли бы его ей тогда дали - посёлок Агул входил в состав Краслага (Красноярского исправительно-трудового лагеря). Осознавала ли она, что рискует собственной жизнью? Или дошла до такой степени отчаяния, когда опасность навсегда остаться в лагере перестаёт пугать? Собирали её в дорогу всем миром – сотрудники института, где она работала, сами бедные и оборванные, несли, кто что мог, - все были уверены, что помогают в большом несчастье, которое свалилось на эту семью. Дед, узнав о предстоящем свидании с женой, попросил Вилли написать короткую записку: "9 сентября 1953 гогда Родная Катенька! Спасибо тебе за письмо, за твою безграничную любовь ко мне, за твой благородный поступок. Да, ты права, в жизни друг дороже денег. Очень доволен, что встреча с тобой в этом году совершится. Когда выедешь, пошли телеграмму. Возьми с собой жиры, мясные консервы, сахар и табачные изделия. В дорогу одевайся потеплее, ибо в обратный путь может выпасть снег. Холод. Правда, зима ещё не начнётся, но тепла не будет. Одним словом, будь предусмотрительна. Моё здоровье прежнее, не ухудшается, чему я очень рад. Всем этим я благодарен тебе, моему близкому другу жизни. Ты, милая Катенька, меня ежеминутно письмами воодушевляешь. Большое тебе спасибо. Итак, до скорой встречи. Жду и целую тебя. Твой Костя. Привет родным и знакомым.“ Дорога была тяжёлая и опасная – в поездах, на дорогах, в лесах орудовали банды уголовников. Сорокашестилетняя хрупкая женщина, сама полуинвалид, тронулась в путь одна, поездом доехала до Канска. Из Канска пришлось вернуться обратно, на станцию Солянка, откуда в сторону Агула шли грузовики с зерном. На одном из грузовиков она добралась до центра Ирбейского района. По пути просыпалось зерно, и бабушка взяла себе на память горсточку упавшей на землю пшеницы. До сих пор в её коробочке хранятся те почерневшие за столько лет, иссохшие зёрнышки. Местные жители оказались очень отзывчивыми, сами договорились с почтой, которая взялась довезти Екатерину Михайловну до Агула. Почту везла молоденькая девушка, они доехали до её домика в тайге. Утром из Агула пришла почтовая машина, и с ней бабушка отправилась до посёлка. В инвалидном доме её ждали, так как о своём приезде она оповестила мужа телеграммой. Инвалидный дом стоял посреди посёлка, который никем не охранялся. Встретили бабушку очень радушно и сразу же повели в палату, где лежал Константин Тимофеевич. В палате было чисто, кроме него там лежали ещё несколько тяжелобольных людей. Встреча была душераздирающей, оба они плакали, говорить не было сил. Все дни она сидела около его кровати. Продукты, привезённые из Москвы, он попросил разделить между больными его палаты. Константин Тимофеевич мало говорил, жаловался, что из прошлого ничего вспомнить не может. В палату заходили инвалиды из других отделений – всем хотелось посмотреть на Екатерину Михайловну. Она была первой женщиной, которая за время существования этого скорбного дома решилась навестить мужа. Среди приходивших были немцы, переселённые в Сибирь с Поволжья, были и коренные москвичи-интеллигенты. Всё бабушкино время, все её мысли были заняты мужем, она была как во сне и запомнила только одного Вилли Якобсона (русские инвалиды звали его Васей). Ночевать её взяла к себе ночная няня – украинка Мария Щур. Это была совсем молоденькая женщина, репрессированная ещё несовершеннолетней школьницей, переведённая сюда из детской колонии. Здесь она жила со ссыльным поляком, у них был маленький ребёнок. От Марии бабушка узнала, что весь обслуживающий персонал состоит из репрессированных, есть врач-терапевт, зубной техник, что инвалидный дом имеет подсобное хозяйство. Никто на уход и содержание не жалуется. Среди проживающих есть тяжелобольные, а есть просто переселенцы, изгнанные из родных мест. Только четыре дня Екатерина Михайловна провела у постели мужа. Никто её пребыванию в палате не препятствовал. Несколько раз она сажала мужа в инвалидную коляску и вывозила гулять. Мальчишки, игравшие на улице в футбол, иначе как "дедушка" сорокавосьмилетнего Константина Тимофеевича не называли, таким старым и дряхлым он выглядел. Был конец сентября, и бабушку предупредили, что в конце месяца обычно приезжает уполномоченный МГБ c проверкой, так что ей лучше уехать. Ведь все эти смертники по-прежнему оставались осуждёнными, опасными для общества преступниками. Врач инвалидного дома никаких надежд на улучшение состояния мужа ей не дал, а она заверяла Константина Тимофеевича в том, что вот-вот будет реабилитация, и тогда они с Галей приедут и обязательно заберут его домой. Он только грустно покачал головой и сказал: "Да что ты, Катя, мне ведь не доехать..." Веру в обречённых она вселять умела, и его оставила хоть и с ничтожно малой, но всё-таки надеждой... На обратном пути грузовик, в котором ехала бабушка, настигла машина с уполномоченным надсмотрщиком из местного МГБ. Он подозрительно разглядывал её документы, расспрашивал, что привело москвичку в красноярскую тайгу. Поскольку она ничего толком ответить не могла, службист приказал шофёру грузовика следовать за ним до ближайшего Управления МГБ, пригрозив "разобраться на месте". Шофёр, однако, - простой русский мужик, репрессированный крестьянин – попался не из трусливых: на первом же повороте круто свернул на боковую дорогу и в обход ушёл от стражей законности. Времена были уже другие – страх перед зловещим учреждением ослабевал, да и народ в Сибири испокон веков был крепче духом и здоровее нравственно. Отъезд жены Константин Тимофеевич пережил мужественно: "29 сентября 1953 года Моя милая, добрая Катенька! Сегодня я невольно попросил Васю написать тебе мои мысли, мои душевные переживания. Ты сейчас сидишь в поезде, уставшая после поездки и окружённая печальными мыслями, оставив своего Костю опять в одиночестве, а поезд мчится быстро и удаляется всё дальше и дальше от меня. Да, что же поделать, видимо и это нужно перенести и остаться в надежде на будущее. Моё состояние здоровья пока не изменилось. Вася старается своим подходом и шутками затушевать недавнюю разлуку. Милая Катенька, как ты приедешь домой, напиши мне всё подробно, как было в пути, только всё подробно и ничего не скрывай. Я за себя надеюсь, что сумею хорошее и плохое пережить, ибо я уже к этому привык. Милая Катенька, после твоего отъезда многие инвалиды выражали свои впечатления. Все они высоко оценили твой поступок, который свойствен людям высокого достоинства. Да, я счастлив, что жизнь дала мне преданного друга в лице тебя, дорогая Катенька. Скорее добирайся до дому и отдохни. Ты очень, очень устала. Целую тебя крепко, крепко. Костя." В Москве бабушка первым делом кинулась выполнять просьбы обитателей Агула. Инвалиды-москвичи передали с ней письма родным, с которыми давно потеряли связь. Бабушка пошла по адресам. Ни в один русский дом её не впустили и писем не приняли. Лишь единственная еврейская семья не знала, куда усадить и чем угостить женщину, принесшую радостную весть – нашёлся их "Абрамчик" (он лежал в одной палате с Константином Тимофеевичем, тоже парализованный)! Мария попросила выслать ей посылку с детскими вещами, что бабушка сделала незамедлительно, и Мария осталась очень довольна. В Агуле с нетерпением ждали весточек от родных. Непринятые родственниками письма бабушка, не распечатывая, уничтожила, а инвалидам написала каждому сама, ложью во спасение уверив этих несчастных, отверженных калек, что дома их помнят, любят и ждут. Один из них, деликатный и воспитанный человек, ответил ей (подпись его неразборчива, а фамилию бабушка, конечно, уже не помнит). Из письма ясно, что она писала неправду – только невероятное простодушие и огромная тоска по утерянным семьям заставляли поверить в невозможное: "13 октября 1953 года Уважаемая Екатерина Михайловна! Я очень признателен Вам и тронут Вашей любезностью. Будучи сам пунктуальным и знающим цену своему слову, я тем выше это ценю у другого человека. Я сразу поверил Вам и жил надеждой приблизительно через месяц получить от Вас весточку. Так что, когда вчера мне передали Ваше сообщение, я был весьма польщён Вашей аккуратностью. Вместе с Вами, но значительно больше, сожалею о том, что Вы, приехав к моей семье, увидели негостеприимно закрытую дверь и не застали ни единой души из моей семьи. Мне очень неприятно за потерянное Вами время, и остаётся только принести Вам глубокую благодарность за хлопоты для меня. Если бы Вы знали, как мне хотелось и сейчас хочется, чтобы Вы увидели моего сына и его жену Любочку, поговорили с ними об их здоровье и житье-бытье и написали бы мне для моего успокоения. Вы, может быть, позвонили бы им и от моего имени попросили бы их приехать к Вам. Телефон раньше был, кажется, Е-3-39-33. Видите, какой я назойливый. Но это потому, что я не особенно верю и надеюсь получить от них подробное письмо. Кроме того, они умеют писать и освещать всё в розовом свете. Зачем, мол, беспокоить человека. А мне с моим характером всегда приятней слышать и видеть горькую правду, чем сладкую неправду. Вы мне пишете, что жена обещала мне выслать посылку. Между нами говоря, я нуждаюсь от них только в письмах, а к остальному я так уже привык, вернее, от остального я так отвык, что мне будет неудобно перед ними за те расходы, которые будут вызваны посылкой. Может быть, они ещё передумают или нескоро соберутся, и тогда мне будет спокойней. Вы пишите мне, что пока я ещё не дедушка. Представьте, мне это неприятно. Мне хочется быть дедушкой, но, конечно, не дедом. Странное влечение! Не правда ли? Теперь о Вашем муже кратенько. Заходил я вчера и сегодня три раза. Немного он прихворнул: тяжеловато дышит и плохой аппетит. Как Вы знаете, я плохо слышу, и ему трудно со мной разговаривать. В отношении денег, я понял так, что они хранятся у кого-то другого, но у него их нет. Я предложил ему услуги в отношении магазина, то есть, может быть, что-нибудь нужно купить. Он мне сказал, что ему не нужно. Может, Вы написали бы мне, какую ему нужно оказать помощь. С Вами-то он, вероятно, менее скромен, и тогда я знал бы, в чём он нуждается с моей стороны. Теперь, надёжные ли люди, если он хранит у них деньги? Не может ли получиться какого-либо недоразумения? Ну, будьте здоровы, крепко жму Вашу руку. С приветом и благодарностью..." Деньги, которые каждый месяц посылала в Агул бабушка, получал Вилли – Константин Тимофеевич полностью ему доверял. В инвалидном доме к Вилли относились по-разному, некоторые считали его хитроумным и не совсем искренним человеком. Каким он был на самом деле, сказать трудно. Недоверие тогда могла вызывать одна лишь его национальность – недавно закончившаяся война с Германией любви к немцам, естественно, не прибавила. Кроме того, Вилли неважно владел русским языком, что тоже казалось странным, поскольку он представлялся как врач, получивший высшее образование в Советском Союзе. Бабушка никаких сведений о нём не собирала и ничего не выясняла у самого Вилли. Она радовалась, что хоть одна живая душа проявляет заботу о её несчастном муже, подкармливает, утешает, подлечивает... Через месяц после поездки из Агула пришла телеграмма от Марии – 23 октября 1993 года Константин Тимофеевич скончался. Похоронили его на сельском кладбище (в Агуле оно называлось погостом). В последний путь его провожали инвалиды, которые могли ходить, и священник отец Иван. Вилли прислал бабушке очень тёплое, ласковое письмо: «Добрая Екатерина Михайловна, вдумайтесь и согласитесь со мной: всё, что случилось – к лучшему... По состоянию здоровья Костенька не мог долго жить, а горе его – одиночество, оторванность от семьи – было чересчур большое. Правда, Вы со своим свиданием ободрили, воодушевили его и этим самым оставили ему чувство надежды на дальнейшее счастье, и в таком состоянии он, наш Костя, закрыл навсегда свои добрые очи... Вы теперь должны все свои чувства матери, чувства друга отдать своим детям; быть как садовник, ухаживающий за молодыми растениями...» Перед смертью Константин Тимофеевич попросил Марию достать из-под подушки фотографию жены и детей, чтобы в последний раз вглядеться в любимые, родные лица – единственное его богатство, питавшее душу и сердце в самых страшных застенках, нерастраченное, неиссякаемое, неподвластное времени и тлену – вечное... Бабушка переживала утрату в бесконечном отчаянии и в то же время с библейской мудростью, осознавая, что перед судьбой бессильны и слёзы, и любовь, и даже молитвы... Близился новый, 1954 год. В Агул пришла из Москвы посылка с подарками для Марии и Вилли. Он был необычайно тронут: «Екатерина Михайловна, сердечно благодарен Вам за Ваш человеческий, дружеский отклик, выраженный в письме и в посылке... Приятно слышать, что Вы приняли со всей серьёзностью мой совет – быть мужественной при любом горе и не поддаваться злодейке-жизни. Должен признаться, что в данное время я нуждаюсь в практической помощи добрых, сознательных людей, и эту помощь я нашёл в Вашем добром сердце. В силу целого ряда причин я потерял свою семью, братьев, сестру, родственников и встретил Вас в глухом Агуле. Вы своим отношением, отзывчивостью, чувством друга до некоторой степени заменили моё горе. У меня теперь зародилось какое-то стремление к жизни – писать Вам со всей откровенностью письма, ждать радостных весточек. А весной 1954 года сооружать нашу могилку – могилку Кости, и в это время Вы будете мысленно с нами. Может быть, Вам посчастливится в 1954 году выиграть по облигации и Вы приедете к нам, навестите могилку и нас. Я был бы очень рад встретить Вас лично и наяву поблагодарить и воодушевить Вас. Прошу передать привет детям. Пусть они бодро борются с невзгодами жизни. Пусть они так же будут отзывчивыми к нуждам людей, окружающим их, как их добрая мать Екатерина Михайловна. Наступает Новый год, прошу принять от меня самые лучшие пожелания в жизни, быть в полном здоровье как телом, так и умом, и в этот день празднования быть всем вместе дома у праздничного стола семейного счастливого очага. Мы здесь будем встречать Новый год во много раз лучше, чем в прошлом году. Наш новый директор проявляет большую заботу. Большинство одеты в новых тёплых валенках и одежде. Что касается питания, то нужно признаться, готовят невкусно, несмотря на доброкачественные продукты. Нет хороших поваров, и из-за этого часто бываешь голодным...» Всякий раз, когда приближаются рождественские и новогодние праздники, когда стол мой украшают вазы с виноградом и мадаринами, бокалы с французским шампанским, строки из письма Вилли Якобсона жгут меня стыдом за эту роскошь... Я люблю встречать Новый год в Риме, на Испанской площади с её дивной лестницей, с лавками древностей и книг, с тихим плеском фонтана, с весёлой толпой туристов, укрытых от декабрьской непогоды разноцветными зонтами. Спускаясь в сияющее утро по этой лестнице или поднимаясь по её влажным камням в тёплый дождливый вечер, вдыхая запах свечей, ладана и цветов, веющий из полуоткрытых дверей церкви, я вижу перед собой маленькую серую группу на фоне ослепительно-белого снега – бывших профессоров, историков, врачей, инженеров, учителей, искалеченных мужчин и женщин, инвалидов Агула, улыбающихся, радующихся убогим обновам... Они умерли, ни разу не глотнув божественного, лёгкого и солнечного римского воздуха, не узнав глубокую, щемящую прелесть этого города душ. Господи, а мне такое счастье – за что?! По какому такому праву я в петуниевом саду, за балконной моей оправой для Сибирии пропаду? Не познаю лесоповала, не забью километра шпал, и не пнёт меня злой, усталый, бригадирствующий шакал. Не хлебну из ведра баланды, у параши не лягу спать, и распухшие в горле гланды мне подлечит, как в детстве, мать. По какому такому счёту я за право не заплачу в золотистом окладе щёткой, взмахом – локоны по плечу? Вилли написал бабушке ещё раз – в марте 1954 года: «Добрый день, наша дорогая Екатерина Михайловна! Сегодня особенно я почувствовал тяжесть в моей душевной жизни и, вспомнив про Вас и Костю, решил поделиться с Вами, разделить свою тяжесть в письменной беседе с Вами в надежде найти небольшое утешение. Я очень часто интересовался у Марии Щур, получает ли она от Вас какие-либо весточки, но, увы, их нет, также и я их не получал. В чём причина? Что случилось? Напишите мне, я очень этим интересуюсь. Я недавно болел в тяжёлой форме гриппом, теперь мне стало лучше; правда, чувствуется большая слабость, но я доволен тем, что пережил и теперь смогу весной отдать свой долг товарищеский Косте и Вам – оборудовать и украсить цветами Вашу родную могилу в Агуле. Хорошо было бы Вам послать семена тех цветов, которые любил Костя. Погода здесь потеплела. Мария Щур посылает привет. Андриевский – отец Иван посылает Вам своё благословение в Вашей жизни. Оставайтесь здоровыми, пишите. Жму Вашу добрую руку. Вася.» Бабушка писать в Агул боялась из-за детей и не желая причинить лишние неприятности людям, позволившим ей тайком навестить мужа. Она добивалась восстановления его честного имени, писала в Верховный суд, обивала пороги Военной Коллегии. 8 декабря 1955 года Константин Тимофеевич посмертно был полностью реабилитирован «за отсутствием состава преступления», приговоры 38-го и 49-го годов в отношении него были отменены. Бухгалтерия Академии наук выдала его вдове какие-то деньги, полагавшиеся всем реабилитированным – ничтожную компенсацию за горькие слёзы, пролитые за 17 лет страданий. Погост в Агуле через некоторое время ликвидировали, могильные холмики сровняли с землёй – как будто и не жили на свете эти люди-призраки. От Константина Тимофеевича не осталось ничего – даже могилы... Физические и моральные силы бабушку оставили. Она сложила все письма мужа и убрала, чтобы больше никогда их не читать. Переписка с Агулом кончилась. |