В 1935 году Константин Тимофеевич блестяще защитил кандидатскую диссертацию в Институте общей и неорганической химии Академии наук СССР, публиковался в ведущих академических изданиях. Однако Москву ему пришлось покинуть – он был направлен для продолжения научной работы во Владивосток. Подчинившись решению руководства Академии, дед совершил роковую ошибку, в итоге стоившую ему жизни: никто из его коллег, оставшихся в столице, арестован не был, все они в дальнейшем стали профессорами или академиками (видимо, в Москве можно было найти заступничество). Он же, простодушный и доверчивый, ничем, кроме семьи и химии, по-настоящему не интересовавшийся, надвигающегося разгула репрессий и беззаконий не предвидел, принял новое назначение с гордостью, с готовностью выполнить долг перед государством, которому, как он считал, был многим обязан. Предполагалось, что Константин Тимофеевич сначала поедет один, пройдёт специализацию в Университете (проблемы лесохимии, которыми ему предстояло заниматься, совершенно не соответствовали его научному профилю), а затем заберёт из Москвы семью. Ему были обещаны две комнаты и работа для жены в одной из лабораторий химического факультета. В декабре 1935 года дед выехал во Владивосток. Не успела за ним закрыться дверь, как жилищное управление Академии наук потребовало выселения семьи из комнаты в аспирантском общежитии на улице Горького. Началась переписка с Москвой. Константин Тимофеевич требовал "прекратить травлю, насильственное выселение жены и детей", в противном случае отказывался продолжать работу на Дальнем Востоке. В течение почти года из Владивостока в Москву и обратно шли телеграмма за телеграммой, пока, наконец, ему не предоставили комнату в доме на Сретенском бульваре. Только в мае 1937 года Моссовет выдал Константину Тимофеевичу бронь на эту комнату в связи с длительной командировкой на два года – с 1 июня 1937 по 1 июня 1939 года. Тогда, летом, он решился вызвать к себе семью. Оглядывая сегодня все эти перипетии, трудно отделаться от ощущения, что талантливых, подающих большие надежды и неугодных тем самым руководству молодых учёных под предлогом их незаменимости в развитии народного хозяйства просто-напросто высылали из Москвы, собирали вместе "кафедрой" или "лабораторией", чтобы затем без особых хлопот избавиться от них навсегда. Ни в 37-ом году, ни позднее Академия наук СССР не вступилась за своих репрессированных сотрудников, трудившихся во Владивостоке. Более того, буквально через две недели после их ареста, не дожидаясь окончания следствия, академик И.М.Губкин, чьим именем теперь назван Московский институт нефти и газа, дал всем отделениям Дальневосточного филиала письменное распоряжение исключить из состава Академии наук целую группу учёных, среди которых был и мой дед. Во Владивостоке дед работал доцентом в Дальневосточном Государственном Университете и одновременно старшим научным сотрудником Химического Института Дальневосточного филиала Академии наук СССР. 12 января 1937 года он был вызван на приём к академику В.Л.Комарову, высоко оценившему его подвижничество и обещавшему молодому учёному всяческую поддержку. В то время на Дальнем Востоке, несмотря на суровый климат, жить было неплохо – интересная работа, высокие заработки, красота природы привлекали людей небогатых, но образованных, полных здоровых сил и планов на будущее. Постепенно складывался круг местной интеллигенции – приезжих из Москвы, Ленинграда, других крупных городов. Все были молоды, неплохо устроены, довольны работой, жили дружно и не замечали, что над Владивостоком сгущаются тучи. Кого-то где-то арестовывали, но их это не должно было, не могло коснуться! Во Владивостоке моя бабушка нашла ещё одну близкую на всю жизнь подругу. Анна Петровна Каненберг была дочерью Петра Мартьянова – владельца знаменитого до революции московского ресторана. Над этой семьёй поистине витал злой рок: старшая сестра, актриса, покончила собой из-за несчастной любви, брат заболел психическим заболеванием и во время одного из припадков застрелил отца. Младшие дочери, Анна и Александра, вести дела не умели и не хотели, ресторан перешёл в собственность Советской власти, а сами они, оставшись без гроша, вынуждены были смириться со своим новым положением и зарабатывать на жизнь. Анна Петровна прибыла на Дальний Восток с мужем, Валентином Ивановичем Рубинау, бухгалтером по профессии. Валентина Ивановича арестовали через несколько дней после дедушки. Он получил 15 лет лагерей и 5 лет ссылки, но отбывать срок так и не начал. Рубинау погиб при перевозке заключённых – задохнулся в трюме корабля. Кому из них повезло больше – ему, умершему по пути на Голгофу, или Константину Тимофеевичу, всходившему на неё много лет, шаг за шагом, пока не износилось сердце? Первым из арестованных был коллега деда П.А.Тихомолов. Среди ночи в общежитии раздался стук в дверь, нижний жилец-украинец открыл дверь и провёл сотрудников НКВД наверх. Константина Тимофеевича пригласили в комнату Тихомолова понятым. Он успел забежать к жене, чтобы взять пачку папирос для товарища. 3 октября 1937 года пришли уже за ним самим. Предъявили ордер на арест, произвели обыск, забрали патефон, ручные часы, облигации, письма. Константин Тимофеевич поцеловал жену и детей, сказал, что это, наверное, недоразумение и его скоро отпустят. Через пару дней арестовали других дедушкиных коллег. В доме из мужчин остался один украинец, который неизменно открывал двери чекистам. Он тоже состоял сотрудником Академии наук, но всегда держался в стороне, дружбу ни с кем не заводил. Скорее всего он и был осведомителем, потому что после арестов сразу получил повышение по службе. После ареста мужа бабушка прожила во Владивостоке ещё один месяц. Каждый день они с Анной Петровной ходили в тюрьму и носили мужьям передачи. На все попытки устроить детей в детский сад, найти работу получала отказ. В стране развернулось движение по почину трактористки Хитогуровой – молодёжь поехала осваивать Дальний Восток. Когда в город прибыла первая партия этих добровольцев, у бабушки отобрали большую комнату и поселили с детьми в пятиметровой коморке. Деньги кончались, на работу нигде не брали. Константин Тимофеевич щедро давал в долг. Никто из тех, кому он в своё время помог, денег его жене не вернул, лишь одна женщина пришла ночью и тайком передала небольшую сумму. Женщина эта, работавшая вместе с Константином Тимофеевичем, была женой крупного военного. Она передала бабушке, что её муж советует ей поскорее уехать из Владивостока. То же самое ей сказали и в Академии при выдаче последней зарплаты Константина Тимофеевича. Собрав нужную сумму денег, бабушка вместе с Анной Петровной купили билеты на Москву. Перед отъездом она пришла с детьми к тюрьме, чтобы мысленно проститься с мужем. Шестилетняя Галя положила к тюремной стене букетик цветов. В пути Серёжа заболел тяжёлой формой скарлатины. Сначала бабушку хотели снять с поезда на первой остановке, но потом пожалели. В вагоне других детей не было, ехали одни мужчины, заразиться они не боялись. Через четырнадцать суток, меняя поезда и вагоны, они добрались до Москвы. В течение этих двух недель во Владивостоке были арестованы жёны и дети репрессированных учёных. Все они сгинули в лагерях и тюрьмах. Бабушку не нашли и не стали искать, потому что она была иголкой, бесконечно малой величиной, одной из десятков миллионов жён десятков миллионов сосланных в лагеря или убитых в тюрьмах. В Москве осталась броня на комнату от Академии наук. На бабушкино счастье её и детей оттуда не успели выписать. Чуть позже, узнав, что Метёлкин арестован, а его жена с детьми вернулась, Академия в очередной раз попыталась выселить семью на улицу. Но за бабушку вступился Иван Павлович Герасимов, занимавший тогда руководящую партийную должность, и их оставили в покое. Гораздо хуже было с устройством на работу – везде нужно было заполнять анкету, в которой спрашивалось о репрессированных в семье. В поисках заработка прошёл год. Отчаявшись, бабушка решилась на последний шаг: взяв за руки шестилетнюю Галю и трёхлетнего Серёжу, она пришла на Лубянку и сказала: "Мне не на что содержать детей. Возьмите их и кормите сами, раз меня никуда не берут!" Неожиданно ей там помогли – дали телефон, по которому она должна была позвонить при следующем отказе. Так бабушка устроилась в Центральный научно-исследовательский институт меховой промышленности. Начальники, разумеется, принимать жену врага народа не хотели, но ей теперь было чем пригрозить – они рисковали прослыть "перестраховщиками". В Институте она проработала тридцать семь лет до пенсии, сначала лаборантом, затем младшим научным сотрудником, просидев, как она выражается, на одной табуретке. Рядом с ней все эти годы сидела Паня Королёва, приставленная следить за неблагонадёжной работницей. К чести Пани, никаких доносов в "органы" на бабушку не поступало, а сама осведомительница тихонько посмеивалась над возложенной на неё миссией. Сотрудники любили Екатерину Михайловну, многие помогали ей, чем могли, - она была спокойная, трудолюбивая, а главное, честная и смелая женщина. Почти в каждой семье кто-то сидел, но люди боялись, тщательно скрывали это. Одна бабушка открыто говорила о репрессированном муже, ни от кого не прячась. Дожившие до старости её бывшие коллеги, изредка приходившие в наш дом в праздники, в дни рождения, неизменно вспоминали бабушкин тонкий юмор, ровность характера, искренний интерес и сочувствие к людям. Всё она понимала, ни на кого не держала обиду, не замкнулась в своём горе, не ожесточилась. Иногда случались забавные эпизоды. Вместе с бабушкой работала маленькая, некрасивая, беззащитная, как ребёнок, еврейка Маша Шлеер. У неё был муж, которого Маша, зная о своих более чем скромных данных, страшно ревновала. Однажды она спросила его: "Что бы ты сделал, если бы вдруг стал министром?" Муж, не раздумывая, ответил: "В первую очередь сменил бы жену". На следующий день Маша пришла на работу сама не своя и поведала бабушке о разговоре с супругом. Бабушка её выслушала и спокойно посоветовала: "Успокойся, Маша, не плачь! Ведь он никогда министром не станет." По прошествии многих-многих лет Маша Шлеер, теперь уже сама старушка, всё вспоминает, как одной только фразой бабушка сумела тогда разрешить возникший семейный конфликт и, возможно, спасти семью от развала. У самой бабушки проблемы были куда серьёзнее. В августе 1938 года пришло короткое письмо от Константина Тимофеевича. Он сообщал, что ждёт отправки на Колыму, что осуждён по 58-ой статье УПК СССР за вредительство в филиале Академии наук на 10 лет лагерей и 5 лет попрания в правах. Обратного адреса не имелось. До самого конца войны писем больше не было. Жив он или погиб, родные не ведали. Только бабушкино умное и любящее сердце знало, что он вернётся. Она пыталась найти защиту у академика В.Л.Комарова. Тот принял её любезно, но заступиться за Константина Тимофеевича не захотел, сказав, что ценит и уважает его как учёного, а политических взглядов этого человека не знает, потому и хлопотать за него не имеет намерения. Первое время семье бывшего товарища по Академии помогали Тананаевы – давали каждый месяц небольшую сумму денег. Для моей тридцатилетней бабушки помощь эта была огромным подспорьем, но и столь же тяжким унижением: бедно одетая, бледная молодая женщина вынуждена была приходить в дом преуспевающего уже учёного, где её встречала и передавала деньги красивая, ухоженная жена Ивана Владимировича (ныне покойного академика) Галина в окружении двух щебечущих дочек. Сам Тананаев не показывался, оставаясь как бы в стороне. Однако вскоре встречи с Тананаевыми прекратились. Бабушку вызвали повесткой в районное Управление НКВД и устроили настоящий допрос: зачем, с какой целью, по какому праву она ходит в дом уважаемого человека, советского научного работника, позорит порядочную семью? Если она не прекратит свои визиты, её детей вышлют из Москвы, а саму отправят в тюрьму. Несчастная женщина расплакалась и поклялась больше никогда не беспокоить бывших соседей. Не оставляли бабушку в беде стойкие коммунисты – секретарь партийной организации Иван Павлович Герасимов и Серафима Ивановна Кротова, ни на минуту от дружбы с Константином Тимофеевичем не отрекавшиеся, убеждённые в том, что произошла трагическая ошибка, в которой партия обязательно разберётся, и вселявшие эту свою наивную веру в его обездоленную жену.... Сохранилась фотография 1939 года: бабушка – грустная, заметно похудевшая, рядом с ней – насупившийся, со сдвинутыми бровями Серёжа и круглолицая, черноглазая, улыбающаяся Галя. На обратной стороне – горестная надпись: "Без надежды жизнь безнадежна. В тяжёлые, ужасные годы нашей жизни без горячо любимого отца и мужа. Жуткая, нелепая катастрофа разбила крепкую любящую семью. Хватит ли у меня сил воспитать вас, мои ребятки? Сумею ли вырастить вас полноценными советскими людьми? Оцените ли все те переживания, всю ту глубокую силу воли, с которой я переношу свою участь? Дождусь ли я более радостной жизни, дождусь ли я возвращения отца? Что будет с нами, что будет с отцом, что ждёт нас? Гале 7 лет 10 месяцев. Серёже 4 года 11 месяцев. Лето 39 г. Дети в колонии, я в Москве, отец на Колыме". Колонией тогда назывался пионерский лагерь, куда удавалось пристраивать детей на каникулы. Когда они уезжали, бабушка острее чувсвовала одиночество. Если дочь и сын были дома, она отвлекалась заботами об их здоровье, учёбе, о хлебе насущном. Летом она при любой возможности навещала детей в пионерском лагере. Привозить им ей было нечего, лишь иногда ребятам перепадала добытая каким-то чудом белая булка, которую тут же по-братски делили с соседями по палате. В один из "родительских дней" бабушка приехать не смогла, зато другие дети получили из дома подарки и гостинцы. Галя в ту ночь проснулась от громкого хруста, чавканья и шороха бумаги – пионеры в темноте, из кулака поедали домашние пирожки, печенье, конфеты. О ней никто не вспомнил, не угостил, не дал ни кусочка. Она на всю жизнь запомнила пронзившее её детское сознание чувсво нестерпимой обиды и недоумения – в их нищенском доме последняя тарелка супа всегда делилась на всех. Перед самой войной, страшась высылки из Москвы из-за незаконно занимаемой комнаты, бабушка обменяла жильё в академическом доме на комнату в Печатниковом переулке, въехав в "фонарик". Уговорил её на переезд некий адвокат, пообещавший заняться пересмотром дела Константина Тимофеевича. Как только сделка состоялась, адвокат исчез, потом дошли сведения, что он погиб в авиационной катастрофе. Доплату, которую бабушка получила в результате этого обмена, тут же "занял" дедушкин брат Николай. Долг он так никогда и не вернул, просто-напрсто обобрав несчастную семью. Жилось им очень трудно. Знакомые переходили на другую сторону улицы, не здоровались. Родная дедушкина сестра Александра публично отказалась от брата, запретила Ольге Николаевне навещать внуков. Соседка по новой квартире громко кричала, что вынуждена терпеть рядом с собой оборванцев, неизвестно от кого родившихся. Муж её, Георгий Иванович, тихий, болезненный человек, сочувствовал бабушкиному горю и однажды, крепко выпив, сознался, что его заставляют следить за ней и доносить в НКВД. "Только хорошее я им о тебе сказал, Михайловна, что никто к тебе не ходит, что одна ты с малыми детьми мучаешься", - плакал пьяными слезами сосед. Георгий Иванович частенько, когда не видела жена, подбрасывал им то дровишек, то какой-нибудь еды. Серафима Ивановна Кротова привозила иногда хлеб, сахар, консервы. Один раз перепала головка сыра – это был настоящий праздник! Изредка появлялась Маруся – она привозила в Москву из Углича волжскую рыбу на продажу, останавливалась у сестры и тоже кое-чем помогала. В остальное время они могли рассчитывать только на себя. Война застала их врасплох – не оказалось в запасе ни тёплой одежды, ни продуктов, ни денег, чтобы подкормиться на рынке. В ночь с 21 на 22 июля 1941 года был первый налёт немецкой авиации на Москву. Пожары, полыхавшие во всех концах города, не могли потушить до утра. Бомбы падали в районе Арбата, совсем недалеко от Печатников. А уже с 24-го Москву бомбили каждый день, два раза в день, с чисто немецкой пунктуальностью – в двенадцать и в восемь вечера. Все ждали этого часа, нервничали, поглядывая на часы, посматривая на тарелку радио, которая неумолимо объявляла: "Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!" Затем следовал утробный вой сирены. Станции метро превращались в бомбоубежища, куда стекались толпы людей, нагруженных домашним скарбом. Недосыпания каждую ночь, ожидание бомбёжки, беготня к метро совершенно изматывали полуголодных, испуганных женщин, стариков и детей. Москву захлестнула первая волна паники, домокловым мечом нависла эвакуация. Покидать столицу, в которую она с таким трудом вернулась, бабушка боялась. Москва была объявлена закрытым городом, въезд иногородним был запрещён, на всех вокзалах, на всех дорогах стояли заградительные отряды. У каждого приезжего проверяли паспорт с московской пропиской. Бабушка прекрасно понимала, что прописку у неё могли отобрать в любой момент, а это означало в лучшем случае высылку куда-нибудь в глушь, в худшем – арест и лагерь. Но жизнью детей она рисковать не могла. Было решено отправить Галю и Серёжу к Ольге Михайловне в Пошехонье. Туда же из Углича приехала Марусина дочка Гета. Мужа Ольги, Александра, уже не было в живых, он скончался перед самой войной. В бабушкиной памяти он остался как один из самых благородных людей, встречавшихся ей в жизни. Узнав об аресте Константина он тут же написал в Москву: "Катюша, если будет трудно, забирай детей и приезжай ко мне!" Спустя полгода его самого арестовали и сослали за Урал, но он сумел выбраться оттуда и вернуться домой. Перенесённые лишения, однако, раньше времени свели Александра в могилу. Ольга Михайловна не возражала приютить у себя племянников, надеясь хоть немного рассеять своё одиночество. В Пошехонье дети прожили первую военную осень, ходили в местную школу. Тётя Оля относилась к ним хорошо, но ни опыта ухода за детьми, ни времени для этого у неё не было. Да и настоящей хозяйкой в доме она себя не чувствовала – по-прежнему распоряжалась всем свекровь, тётя Наташа, на которую вновь свалились чужие, нежеланные, нищие дети. Кормили их плохо, мыли редко. От недоедания и от грязи на головах у них появилась короста – гнойные струпья на коже. Привыкшие к голоду, нетребовательные, Галя с Сергеем молчали, а Гета – серьёзная, старше их, изнеженная девочка из благополучной семьи не стерпела и взялась за письмо родителям. Галя, тоже принявшаяся писать домой, сидя рядом подглядела, как Гета своим красивым чётким почерком выводила: "...а у Гали и Серёжки вся голова в струпьях...", и тоже решилась пожаловаться матери. Вскоре бабушка получила ещё одну жалобу – на этот раз от самой тёти Наташи, недовольной поведением своенравных и не слишком послушных детей. Та прямо требовала избавить невестку от племянников, написав в своей обычной притворно-ласковой манере: "Катюша, если хочешь, чтобы Оля осталась жива, забери детушек!" Наскоро собравшись, бабушка тут же приехала в Пошехонье и увезла сына и дочь в Москву. Жизнь в военном городе с двумя детьми стала для неё почти что невыносимой. Чтобы заглушить голод, бабушка начала курить. Весила она тогда 38 килограммов, страдала от тяжелейшего фурункулёза, который к тому же нечем было лечить. У Серёжи открылся туберкулёз лёгких, Галя чуть не умерла от скарлатины. Отопление в квартире не работало, топили времянку (печку из железа), сжигая всё, что попадалось под руку. Серёжа собирал по помойкам картофельные очистки, из которых мать пекла лепёшки. Весной было немного легче – появлялась молодая крапива, можно было варить щи; дети собирали нежно-зелёные еловые побеги, которые годились для чая, насыщали организм витаминами. Белый хлеб, который бабушка получала по карточкам, сразу же меняли на чёрные буханки (по весу получалось немного больше). Бабушка разрезала хлеб, выдавала детям маленькие порции, а остальное прятала в шкафы, среди книг, куда только можно было спрятать, чтобы хватило на несколько дней. Серёжа, придя из школы домой, до вечера был занят одним – поисками хлеба. Однажды он нашёл его и съел весь недельный запас. Галя долго не могла простить ему голодной жадности и, кажется, помнит об этом грустном эпизоде до сих пор. Она много занималась братом, следила за ним и вообще вела себя как взрослая. Серёжа учился неважно, рос среди дворовых ребят, но был ласковее, мягче сестры. В один прекрасный день он вдруг притащил из школы полный комплект одежды – пальто, шапку, новые ботинки. Испугавшись, что мальчик мог где-то украсть всё это добро, бабушка отправилась к учительнице. Выяснилось, что одежду выдавали детям фронтовиков, и Серёжа получил её как сын героического советского воина. Так ему хотелось тогда быть "как все", гордиться отцом, сражающимся с гитлеровцами, а не отбывающим срок на Колыме. Единственным спасением для них оставался меховой Институт, бабушкина рабочая карточка, кусочки бракованной овчины, из которой шили, латали, надшивали валенки, шапки, зимние пальтишки. Сердобольные сотрудники разрешали бабушке подрабатывать, и до поздней ночи она пропадала в лаборатории – красила меховые манто и муфты для богатых дам. Галя с Серёжей ходили в медпункт Института мыться, там же их подкармливали, поили рыбьим жиром и молоком (его выдавали работникам красильной мастерской за "вредность") – свет не без добрых людей. От военного времени осталась фотография, на которую больно смотреть – такая там бабушка постаревшая, поблёкшая, с поредевшими волосами, в застиранном лабораторном халате. Только бесцветные губы знакомо мягко, как-то виновато улыбаются, и глаза, сузившиеся от опухших век, всё так же умно и спокойно лучатся... Она снималась для Доски почёта – в кои-то веки жену политического преступника решили прилюдно отблагодарить за долгие годы изнурительной работы! Много позже, уже в хрущёвские времена, её даже наградили медалью "За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны", но куда более почётная, военная, по праву принадлежавшая бабушке награда – медаль "За оборону Москвы" досталась начальнику лаборатории. Он эвакуировался вместе с руководством Института в октябре 1941 года, когда Москву, как шквалом, захлестнуло паникой. Когда немцы подошли уже совсем близко и линия обороны проходила в ста, в семидесяти километрах, а местами и ближе, в Институте почти никого не осталось, и те немногие выполняли военный заказ - разрабатывали красители для зимней военной одежды. После разгрома немецких войск под Москвой "оборонщики", и в их числе Е.М.Метёлкина, были представлены к награде, но бабушку по политическим причинам из списков вычеркнули, а её медаль не постеснялся принять заведующий лабораторией Натан Голанд, удравший из Москвы с первой же оказией. Впрочем, Голанд заслуживает и добрых слов. Относился он к моей бабушке по-настоящему тепло, доверял ей. У него в семье сидел двоюродный брат, сестра погибла в Белоруссии в еврейском гетто, первая жена умерла совсем молодой от опухоли мозга. Много переживший, он сочувствовал чужому горю, не был жаден, охотно давал в долг. Долгие годы бабушка была его правой рукой, вела учёт поступавших в лабораторию мехов, спирта, ценных химикатов. Привыкший к её щепетильной честности, Голанд был спокоен: учтён каждый грамм, каждый рубль. После ухода бабушки на пенсию её работу поручили молодой сотруднице, которая подобной аккуратностью не отличалась, по безалаберности допустила грубые ошибки. Вышло так, что при ревизии на Голанда, не сверившего отчёт, пала тень – подозрение в растрате крупных средств. Позже ошибка обнаружилась, но Натан Исаакович от переживаний тяжело заболел, перенёс обширный инфаркт, от которого так до конца жизни и не оправился. Бабушка помогла ему защитить диссертацию – ведь вся практическая, экспериментальная часть работы лежала на ней. Они вдвоём стали авторами нескольких изобретений. Голубые с серебристым отливом меховые шапки-ушанки, которые до сих пор надевают российские солдаты и офицеры в торжественных случаях – работа Н.И.Голанда и Е.М.Метёлкиной. После смерти Голанда бабушка поддерживала тёплые отношения с его женой, которая очень любила бывшую подчинённую своего мужа, считала её необыкновенным, редким человеком, благодаря которому на протяжении долгих лет спокойно, без каких-либо серьёзных проблем протекала научная и практическая работа супруга. Покойного Натана вдова боготворила и зачастую преувеличивала его нравственные достоинства. От неё я с удивлением узнала иную версию устройства моей несчастной бабушки на работу в 1938 году. Оказывается, после бесплодных попыток устроиться хоть куда-нибудь судьба привела молодую женщину в лабораторию Голанда, и тот, благороднейший из благородных, не испугался НКВД и взял её на свой страх и риск. Бабушка, выслушав эти выдумки в моём пересказе, только усмехнулась : "Неправда. Со мной все боялись даже здороваться. Натан не был исключением. Но сейчас другие времена – каждый хочет выглядеть порядочным человеком. Бог с ними. Какое это теперь имеет значение?" Она старалась понять и простить каждого, не вынося жизни со злом, с ожесточением в душе. Всегда ли ей это удавалось? Кажется, что всегда. Но плохое и горькое, из чего полвека состояло её существование, бабушкина память хранит крепко. Наверное, в этом и состоит высшая мудрость: помнить и прощать, прощать и помнить. Всегда любить добро и никогда не забывать о зле. |