(Воспоминания) Теперь я отлично понимаю, что хождение в редакцию «Молодой гвардии» было заведомо пустой затеей. По-видимому, первый мой приход туда относится к середине 1964 года. Один год продолжалось мое знакомство с этим журналом, пока не закончилось едва ли не драматично, заставив меня окончательно раскрыть глаза и в корне пересмотреть мои писательские планы. От славной и светлой «оттепели» к тому времени остались рожки да ножки. Но многие, и я не в последнюю очередь, не вдруг осознали этот факт, продолжая жить в ощущении свободы. Хотя после знаменитого хрущевского погрома в Манеже можно было бы пристальней вглядеться в окружающую действительность. Что касается меня, я всегда ощущал себя свободным и раскрепощенным — и за письменным столом, и в общении, и что более всего неразумно, с людьми мало мне знакомыми. В 1963, окончив институт, я в группе из пяти человек в июле прошел месячным походом по Северному Уралу, перевалив из Азии обратно в Европу и сплавившись по реке Вишере до Красновишерска. Потом — город Соликамск, поезд, сутки по Пермскому краю. Вот когда ощущаешь беспредельность страны. По молодости необыкновенно грело. Этот поход вставной повестью вошел во второй том романа «Прекрасный миг вечности». Отдельно повесть существует под названием «Прогулка по Уралу». Вернувшись из похода, я немедленно приступил к своей первой в качестве дипломированного инженера работе. Переквалификантом на двухкрасочной офсетной машине в типографии «Красное знамя». Пусть никого не введет в заблуждение наименование моей должности, это так попытались скрасить пилюлю. По сути меня поставили учеником печатника, несмотря на мой диплом. Такова была воля директора типографии Осетрова, известного и влиятельного в отечественной полиграфии человека. Он прочно держался мнения, что специалист, будущий руководитель — обязан начать с должности рядового рабочего. Я пришел в «Красное знамя», игнорируя другие должности и работы, порой заманчивые, предложенные мне на институтской комиссии по распределению. Причиной было то обстоятельство, что я на последних курсах в институте «заболел» офсетом. Все три учебно-производственные практики у меня были по офсету, такой же была и дипломная работа. Будущее показало, что журналы и газеты, включая цветные газеты, и именно цветные газеты, почти сплошь перешли на офсет. В 1963 никто из профессуры Московского полиграфического института в это не соглашался поверить… Начальник печатного цеха, вовсе не имевший никакого диплома, увидел во мне конкурента. Он выбрал мне в непосредственные начальники маленького, сухонького и въедливого человечка, который с первого дня и часа стал гонять меня и в хвост и в гриву. Расчет был на то, что я взбрыкну и уйду не проработав месяца. Но я «стиснув зубы» бегал от самонаклада к приемке, смывал цилиндры, ни словом, ни взглядом не выражая никакой претензии. Надо было подряд работать две смены — работал. Остаться в ночную смену — аврал — шел на другую машину, работал в паре с другим печатником. Завязалось знакомство. Печатники сами подходили ко мне с дружеским участием, с советом, выдавая такую нелестную характеристику моему печатнику, что не стану ее повторять. Вместе с тем, мой печатник был классным пунктуально занудным специалистом, я многому научился у него: пригодилось в дальнейшей жизни. Правда, месяца через два-три он стал ко мне относиться мягче, стал делиться своими домашними обстоятельствами. Однажды хмуро сказал о начальнике цеха нелестное, и тут же оборвал себя. Из чего я понял, что начальник цеха приказал или попросил его «заломать» меня. И что это поручение ему «не по нраву». Между прочим, печатный цех в «Красном знамени» по размеру почти футбольное поле. Хозяйство огромное, с сложнейшей технологией, со множеством сложных процессов. В двух громадных проемах во всю длину цеха стояло не менее двадцати офсетных двухкрасочных машин. Хмурый, недобрый взгляд начальника цеха, вполне возможно, объяснялся не только тем, что несправедливо заподозрил во мне карьерного конкурента, но и озабоченностью десятками и сотнями дел и обстоятельств в цехе, во взаимоотношениях с подчиненными, с начальством. Но мне не нравился такой взгляд, направленный на меня. Я не собирался делать карьеру. Не хотел вступать ни в какую борьбу за должность, все эти интриги претили мне. Хотелось заниматься творчеством, и чтобы ничто не мешало. Проработав в типографии «Красное знамя» до декабря, я уволился и перешел в типографию издательства «Красная звезда», принадлежащую Минобороны. Сменным мастером печатного цеха. Конечно, не обошлось без вмешательства отца Жени Марголина: Минобороны была весьма закрытая система. Новая работа должна была начаться с первого января, так что оказался свободным целый месяц. И я решил реализовать мечту, которая словно гвоздем буравила мой рассудок со дня демобилизации из армии. Написать повесть, как можно полнее и правдивей передающую жизнь солдатскую, с живыми, узнаваемыми персонажами — «Смерть солдата». Я не заботился о том, кто ее напечатает, что я на этой повести заработаю; смешно подумать. Еще не приступив к написанию повести, я знал, что не смогу ее не то что отнести в журнал — показать никому не имею права, только самым близким и надежным людям. И что пока она у меня в голове, ничего нет страшного; но как только напишу на бумаге, появляется опасность, в случае обыска и обнаружения, уголовного преследования. Но я должен был написать эту повесть. Так просила душа. Словно не я сам, кто-то надо мной, помимо меня, внутри меня, отдавал мне команду, и невозможно было ослушаться. Моя задача заключалась в том, чтобы гнать от себя всякие страхи и сомнения, иначе невозможно было бы работать, погружаться в повествование и писать по высшему счету. Это была моя первая крупная прозаическая вещь, посему далеко не самая лучшая. Но по сюжету и содержанию она в то время была очень сильная и, без сомнения, пионерская. Вернусь к журналу «Молодая гвардия». С первого же моего рассказа редактор журнала по фамилии Сякин стал относиться ко мне с некой пугливой почтительностью. Никаких не позволял себе нареканий, никакого «патриотического» шельмования, напротив, хвалил художественные достоинства — но все время отводил в сторону глаза, и возвращал, не предлагая принять к опубликованию. Я забирал, приносил другой рассказ. Так много раз. Год прошел на этом неблагодарном занятии. Однажды рассказ «Лизаветина любовь», вместо Сякина, отдала мне женщина редактор. Выразила свое восхищение рассказом, минут десять рассказывала мне, что и почему ей понравилось. Повторяя содержание, зажмурилась от удовольствия в том месте, где Лизавета тянется к мужчине, но еще медлит, продлевает любовную игру. — Как это точно… тонко… Замечательно у вас получилось. — Так в чем дело? — спросил я, глядя ей прямо в глаза. — Почему тогда не взять в журнал? Она засмущалась. Отвела молча в сторону глаза. Видимо, благоразумие мое притупилось: встречали меня по видимости неплохо, узнавали, читали. Ну, а то, что не объясняя причин возвращали рассказы, как-то я в моем сознании задвинул в сторону. Вдруг решил наплевать, не обращать внимания. Да и рассказы мои кончились, всё перетаскал в «Молодую гвардию». Тогда я принес им «На посту». Подождал, как принято, месяц, вернулся за ответом. По привычке направился в отдел прозы. Меня окликнула секретарь редакции, уточнив фамилию, попросила пройти в другую комнату. Я постучался и вошел. Мужчина средних лет, узнав, кто я и зачем, пригласил присесть. Выдвинул ящик стола, достал рукопись «На посту», положил перед собой на стол. — Скажите, зачем вы нам носите такие вещи?.. На что вы рассчитываете? — Он сделал паузу, глядя на меня строго. Неожиданный вопрос застал меня врасплох. На секунду задумался, затем медленно произнес: — Ну-у… понятно. Рассчитываю напечататься. — Вы это серьезно? Вы рассчитываете, что такой рассказ можно напечатать в советском журнале? — А почему нет? Чем он плох, мой рассказ? — Вы не понимаете? — Мужчина, которого я продолжал принимать за незнакомого мне редактора, откинулся на стуле, вперив в меня испытующий взгляд. Его лицо посуровело еще сильнее, тон сделался враждебным. — Где вы видели в нашей печати что-либо подобное!.. Вы не понимаете, какую околесицу вы несете? Не понимаете? — Не понимаю, почему околесица, — возразил я хмуро, чувствуя, как первая растерянность сменяется гневом. — Нормальный рассказ. — Нормальный? — Да, нормальный и хороший. Так все мне говорят. — Все, что вы написали, — не имеет никакого отношения к нашей жизни, к нашим солдатам и к воинской службе. — Я написал правду! — возразил я упрямо и почти грубо. — Об армии печатают выдумки, ложь… не имеет отношения к реальности: и как разговаривают и что делают... А у меня в рассказе правда! — Ну, тогда надо разговаривать с вами совсем в другом месте! Он имел в виду гебешный застенок. Здесь не могло быть двоякого смысла. — Это вам надо работать в другом месте! — громко произнес то, что естественно пришло в голову. На этом разговор закончился. Мужчина поднялся из-за стола, давая понять, что пора мне очистить помещение. Я взял рукопись, повернулся и захлопнул за собой дверь. Быстрым шагом прошел по коридору, ни на кого не глядя, ни с кем не желая разговаривать. Выбежал на улицу и быстро шел, ругаясь отборными матерными словами — про себя, а может быть и вслух, — соображение пока что не вернулось в полной мере. Немного успокоившись, стал разбираться, что же это все-таки такое было, этот человек, кто он такой? Я раньше ни разу за целый год не видел его в редакции. Как мне теперь быть, что делать, если мои произведения наталкиваются на такое беззастенчивое шулерство и мракобесие? К вечеру я пришел к окончательному выводу, что со мной беседовал не редактор: мои добрые знакомые из «Молодой гвардии» донесли обо мне куда следует. Что делать? — вдруг ясно увидел, что эту стену мне не дано пробить. О том, чтобы изменить подход к творчеству, такой вопрос не явился передо мной. Я был так зол, что позабыв об опасности, даже не подумал испугаться. Но что же делать? Настал предел моему терпению. Бросить? Сейчас? Совсем бросить и поставить крест на писательстве? Да, да, начать жить, как все нормальные люди. Ведь я себе отказывал в самых любимых вещах: встречи с друзьями, общение, походы, театр, хмельное веселье, музыка… Приковал себя к столу в одиночестве, в безмолвии, в тяжком, изматывающем труде — к чертям всё! Жить хочу, просто жить! Как все. Может, правда, хватит? Ну, нельзя заниматься свободным и нормальным творчеством здесь у нас. Всё отнимут, обездолят. Посадят в психушку, сгноят в лагере, поизмываются и уничтожат. В октябре 1965-го я перешел на работу в институт Информстандартэлектро, в оперативно-множительный отдел. Поначалу технологом отдела. Через полгода меня назначили начальником сектора офсетной печати. Увлекся разработкой новых технологий, сидел допоздна в лаборатории, экспериментировал. Навалилось множество интереснейших дел, случались почти неразрешимые технологические проблемы. В самом начале, под ноябрьский праздник, кто-то из зависти, из желания подставить меня, придя, видимо, пораньше на работу, накапал в увлажняющую систему — ортофосфорную кислоту. Во все печатные машины. В секторе использовали ортофосфорную кислоту. Накануне поступил в сектор срочный заказ на печать. Только что мы применили разработанный мною новый копировальный слой, который показал себя с наилучшей стороны и по тиражности, и по качеству изображения. И вдруг… начинается рабочий день — на всех машинах «летят», то есть приходят в негодность, все печатные формы. Печатники ставят форму на печатную машину, начинают работу, и мгновенно через секунду форма идет на выброс. Еще форма, десятая, тридцатая… Два часа, три, четыре… Не то что заказ — ни одного листа отпечатать не можем. Я сбился с ног, бегая из копировального отделения, со второго этажа, в печатное отделение на первый этаж, и обратно на второй. Снова и снова проверял правильность процесса, давая указание лаборатории приготовить различные копировальные слои, варьируя параметры изготовления печатных форм. Но все делалось уже от безысходности, ничего не следовало менять; все давно было проверено сотнями успешных примеров. Существовала какая-то загадка, непонятная, нелогичная, которая сбивала с толку. День заканчивался. И тут мне пришла в голову мысль, смутная, неопределенная. Решил проверить. У нас было восемь печатных машин. Я выбрал одну печатницу, наиболее старательную и грамотную, попросил ее смыть полностью печатную машину, как если бы она уже закончила смену и оставляет машину на завтра — в идеальной чистоте. Вокруг творилась вакханалия с многими десятками испорченных форм. А мы с этой печатницей — и я уже не отходил ни на секунду — смыли красочные валики и целиком смыли увлажняющую систему. А потом закатали новую краску, набрав из банки, и залили чистую воду, ничего не добавляя, в увлажняющую систему. И — поехали. Как трепыхалось внутри, за этот день выработался рефлекс: форма должна «полететь» мгновенно. Цилиндры начали вращаться, печатные листы один за другим выскакивали на приемный стол. Я схватил один лист, другой. Качество замечательное. Машина крутится, форма не «летит»! Печатаем. Все так, как и должно быть, как было всегда неизменно. День потеряли. Но чувство появилось легкое, несмотря на усталость, светлое. Но не только светлое чувство. Мстительное желание найти виновника и наказать его. За такое преступление надо было уволить с работы злодея. Я пошел через двор в отдельно стоящий домик, где размещалось управление отделом, к начальнику отдела Дятлову Владимиру Семеновичу. Могучий был человек, бывший моряк, офицер. Он пока присматривался ко мне, но с каждым днем все более доброжелательно. Особое отношение ко мне сделалось позднее, и оно стало такое приязненное, что несколько раз, когда соседним начальникам секторов с утра что-то срочное требовалось от Владимира Семеновича, а подступиться к нему они боялись, — просили меня зайти к Дятлову. Он часто приходил не в духе, с утра был угрюм, зол, недоступен. Кто попадался в таком его настроении под руку, подвергался самому суровому, грубому разносу. Час, два часа требовалось, чтобы какие-то колесики внутри него начали крутиться в обычном деловом, спокойном режиме и Дятлов вернулся в нормальное благорасположение. В основном человек он был доброжелательный, справедливый, и большая умница. Хорошо понимал перспективы и выгоды офсетной печати, на развитие которой вытребовал в Институте фонды для нового оборудования, приборов, во всем поддерживая меня, какие бы новые химикаты или материалы я ни запрашивал от институтского отдела снабжения. — Владимир Семенович, все заработало. Печатаем. Я попросил печатников и копировщицу, сегодня останутся на несколько часов, завтра к обеду заказ будет готов. Заплатим сверхурочные? — Ну, конечно. Понимаешь, перед Малининым неудобно: он сам лично меня просил срочно сделать. — Малинин был директором Информстандартэлектро. — Ну, и как ты все это объясняешь, Роман Ильич? — Дятлов прищурился хитро, глядя на меня сквозь узкие щелочки глаз и словно зная заранее ответ на свой вопрос. — Кто-то специально налил кислоту в машины. Во все машины. — Вредительство у меня в отделе? Что ты такое говоришь? — Владимир Семенович, другого нет объяснения. — Есть. Есть… — Хочу найти подлеца. Притащу к вам, и уволим его. Впрочем, может быть, — не он, а она… — намекнул я на одну молодую женщину, мастера сектора, очень обиженную и ущемленную моим появлением в отделе. И Дятлов знал об этом не хуже меня. — Знаешь, давай будем считать… что сегодня первое ноября, и вода в водопроводе по первым числам иногда… поступает плохая. По каким-то причинам, нам неизвестным; на заводе знают… Может, водопровод чистят. — Он продолжал хитро и весело щуриться на меня. — Роман Ильич, спишем на первое число? Потом я разберусь. Не сразу. Добро? Я устало улыбнулся в ответ: — Добро… Месяца через три молодую женщину перевели с повышением в крупный отдел в самом Институте. Больше в моем секторе ничего ненормального не случалось. Дятлов любил повторять, что если бы в его распоряжении имелась цистерна спирта, он бы построил авиазавод и производил самолеты — от пассажирских до тяжелых бомбардировщиков. — В России что хочешь можно достать и сделать за спирт. Народ отзывчивый на спиртное. Веселый мы, понимаешь, народ, любим повеселиться. Без исключения. А пока что он построил подъездную дорогу от шоссе к воротам отдела. Два года шлепали на работу и с работы по ухабам и по грязи: ни от кого ничего невозможно было добиться. Тогда он вышел на шоссе Энтузиастов, остановил самосвал с грузом горячего асфальта. Где-то на заводе договорился с водителем катка и бульдозеристом. Асфальт, не довезя до места назначения, свалили на наши ухабы. Бульдозер разровнял. Каток утрамбовал. Дорога получилась ровная, чистая. Будто сто лет здесь была. За такое исключительно доброе дело Дятлов пообещал работягам поллитровую бутылку медицинского спирта. Позвал меня к себе, вручил пустую бутылку из-под водки. — Пожалуйста, Роман Ильич, наполни. Отнеси им. — Он стыдливо потупился. — А что сделаешь? Еще десять лет упрашивать бюрократов? А так — погляди, дорога прелесть. Сам для себя Дятлов никогда не попросил ни грамма спирта. И я, добившись, чтобы в сектор поставили медицинский, а не гидролизный спирт, ни капли не взял себе. Спирт необходим был для составления некоторых растворов: я хотел идеальной чистоты. Десятилитровая бутыль стояла у меня под замком в сейфе, там также содержалось много ценных вещей; ключи от сейфа я не выпускал из рук. Только один человек из всего коллектива два-три раза обращался с просьбой налить ему четвертинку — начальник первого отдела, бывший гебешник, уволенный из органов за алкоголизм. Он и на наших ноябрьских или майских вечеринках, а пуще всего на женский день, самый разгульный праздник в стране, когда и женщины позволяли себе несколько превысить норму, — упивался до беспамятства, однажды пришлось на руках отнести и запереть его в кабинете первого отдела. Скрепя сердце я шел навстречу его просьбам. С таким типом лучше было не доводить до ссоры: навредит так, что и не узнаешь и никогда не докопаешься до истины. Уж очень он важничал, когда оформлял мою анкету на допуск, поджимал губы, хмуро вскидывал глаза. Анкету он отправил, месяц ждали ответа. Меня беспокоило, чем закончится: кое-какие «хвосты» за мною скопились, в армии неизвестно что вписали в мою биографию, потом этот случай с «Молодой гвардией». Общепринятое существовало мнение, что у них все известно, ничего не теряется. Наконец, пришло положительное решение. — Поздравляю, — сказал бывший гебешник. — Вы получили допуск к секретной информации. Но запомните. О том, что в ней содержится, нельзя никому распространяться. Ни папе, ни маме, ни самой наилюбимейшей женщине. — Со смаком говорил, чувствовалось, человек лопается от сознания своей значимости. — Потом, мы не любим… — вот оно, знаменитое мы! — мы не любим, чтобы носители секретной информации приближались к западным людям, к прессе… Держитесь от них подальше. А ведь он в корень узрел, поразительно! Но от мысли связаться с Западом я отказался еще до него. Да и от творчества, кажется, отказался. Или, по крайней мере, устроил длительный перерыв. Совсем не писать я все-таки не умел: все мои рефлексы настроены были на писательство, многолетняя практика наблюдения, фантазирования, подбирания слов не могла насовсем отмереть. Даже на работе, или сидя в трамвае, в метро, — я цеплял впечатления и запоминал, чтобы, когда освобожусь, тут же занести их в мою записную книжку. Это могли быть записи в несколько строк, или несколько страниц. Какие-то пространные зарисовки я записывал в тетрадь, на отдельные листы. Но все же планомерной работы в этот период не было. Стихи — да; возникали, выливались, я их доводил до завершения… Через год-два Дятлов уже относился ко мне по-отечески. Он советовал учиться, продвигаться дальше — куда? Навряд ли сам понимал, о чем говорит. Дальше, значит, в аспирантуру, а стало быть, мой уход от него неминуем; но он ни в коем случае этого не желал. Такой парадокс. Внутри него сидело трепетное чувство к учебе, к образованию. Кажется, он не имел высшего образования, и при том отлично видел, что образование открывает для человека дополнительные перспективы. Когда позднее я поступил в очную аспирантуру, и все было решено, — он вдруг завел со мной разговор о том, что создаст мне все условия для научной работы: — Роман Ильич, составь подробный список приборов, какие нужны тебе для твоей науки. Все пробью, все достану. Зачем тебе идти на сто рублей? Как жить будешь? Золотой для меня человек Владимир Семенович Дятлов. Три с половиной года я проработал под его началом. И когда все тот же Марголин Женя подтолкнул меня к подготовке и сдаче кандидатских минимумов, — Дятлов прикрыл меня от ревнивых взоров соседних начальников секторов: три раза в неделю я уходил на час раньше с работы и уезжал на подготовительный курс по немецкому языку и диамату. Позднее я сдал кандидатский минимум по диамату на тройку, по немецкому языку на четверку, и по специальности на отлично. В Московском полиграфическом институте зам по научной работе Тюрин заявил ученому секретарю института по поводу моего приема в аспирантуру: — Больше мне эту фамилию не называйте! Ученый секретарь вышла от него в полной растерянности: она была моей доброй знакомой. В институте меня хорошо знали и хорошо относились ко мне. Признаться, я был очень доволен. Столько людей заинтересованно следили за моим поступлением в аспирантуру, и взять пойти против их настойчивого внимания как-то было неловко. А тут все решилось независимо от меня. Мне вовсе не улыбалось расстаться с моей работой в отделе у Дятлова, где я чувствовал себя королем, где все мне было понятно, и сектор офсетной печати работал как часы, и с сотрудниками сложились отношения как нельзя лучше. Я положил свои бумажки о сдаче кандидатских экзаменов и забыл о них. Как вдруг в начале 1969-го позвонил Марголин: — Во ВНИИ полиграфии открылась аспирантура. Набирают людей. Пока никто еще не колыхнулся, срочно подавай документы. Есть шанс быть принятым. Ну, если человек заботился обо мне, как я мог ему противоречить? И я отдался на волю Божию, в душе лелея надежду на то, что мне в приеме откажут. (последует продолжение) |