Коль скоро мир меня связал интерактивом, но сам я не учился б у сопливых и не учил б (а лишь неторопливо подбрасывал бы опыта угли во всё попутное рукой неприхотливой), в разгласье с кантовским дурным императивом свой образ действий приведя тем самым, я донесть, как мыслит тот, кто не свинья, решил до тех, кто да. Так слушайте меня. Как можно убедиться, очень круто пишу стихи я, с мыслью в них чья масса брутто гораздо больше собственных их масс, что не сказать о ваших виршах и о вас, скупой страны дешёвые поэты. Для вас в те паузы межсуществует лето, когда парнёй казённых туалетов на вас дохнёт из красно-далека, случись, там дверь неплотно притворит рука сблевнуть ходившего свой ужин байструка. Но чем другим тут светит быть, покуда вон фигурность слов и вдохновенья фон зависят от того, каких препон изволит понаставить им гиббон с ключом от публики, и от того, есть или нет в них понт жлобов, хохлов, покрашенных ворон, вонючих Ткачуков, примаров и воров (в одном), парламентских коров: буфетчиц грузных, грозных шоферов и шаферов на свадьбе у Бирштейна, Боргул паскудных с профилем кронштейна, плюгавых Тарлевых, райкомовских блядей и пары дюжин возлиятельных людей? Об этом я и должен вам сказать – что можно всё-таки, когда уж всё нельзя, тогда, когда молчать, темнеть, связать непостижимо как всего себя, оставив лишь язык – промежности временщикам лизать, счастливо нюхать смрад, пить всё, что будут ссать, приникнув рылом к спикерской манде, – вот общий наш, казалось бы, удел. Но стоп, не надо понапрасну обобщать. Есть, можете считать, давидова праща в моих руках, и старый гоблин Власть ко мне не с тыла подойти остереглась. Жизнь – резка в «дурака», единственная масть в ней – крест, любой заход не может не попасть в неё, и старший козырь – это знать, что мразь одна осталась здесь и вся к тебе сбрелась. Как выносимо вдруг становится всё сплошь, когда пусть счастья нет, но ты его не ждёшь: спускаешь серый взгляд на то, чем сам живёшь, далёкий взгляд из театральных лож, выходишь и билетик в пальцах мнёшь, прошло, как ночь, как дождь, и вспомнишь – не вздохнёшь, душа всё-всё снабжает грифом «ЛОЖЬ» и держит на дистанции, как ёж. Отчизна – о, навек, клоак опричь, здесь всё закутано в голяк и паралич – как загипсованы рука, нога, ещё рука, ещё нога… и жизнь суха, как рис, как курага, ни тьмы, ни дня, ни друга, ни врага, лишь надо всем, не льстя и не грозя, суспензий звёзд клубы в ночи, как пыль, висят. Здесь можно быть, но кем-то быть нельзя, – здесь всё живёт, всё время вниз скользя, в базар и грязь любая приведёт стезя. И эту мысль, и этот ужас весь бессменно крутит ум тех, у кого он есть. Но то, что я и свой имел в виду здесь ум, в ряду причин особо благодарно двум: во-первых, я чужой, а во-вторых, чужой. Чужой во «первых» – значит, человек с межой вокруг себя, за коей, получается, кольцом – любой из всех, второ-и-ниже-сортное лицо. Чужой же во «вторых»: вторично чуждый вам, того же теста, что Чебан, Иван, Ион, Семён и проческий клонат, которым наш мирок, как и весь мир, богат, однако так судьбы пальпацией был смят, что в настоящем тем являюсь, уж чему субстрат не в лучшем смысле чужд. И вот я – каменный сюрприз в пространстве тест зубам того, кто думает, что это съест, гомологичный всем, но плотный, как асбест. В какой из эр, в каком из мест хоть волком вылось, не смотрелось в лес? Возможно ль, слыша лёгкий смех, оплакивать свой вес, неодиноким быть – и ощущать протест? Но «одинок» не надо понимать «один»: нельзя быть истиной среди одних скотин, как скорпион, затянутой в хитин, от несварения светимых днём картин глотающею на день аскетин, – я должен мнить (хотя бы!) мне подобных, потому я не тяну на луч, пронзивший тьму свободы, переплюнувшей тюрьму, в которой нет пощады и тому, кто ищет здесь уже не слав, а сна. Нет, нет, из тех числа, кто б вечно мстил, будь вечен он, стране родной за стыд и отвращенье к ней (ей – не как бриг, брелки из якорей втянув, к валам чужих морей на всех порах пошедший, а скорей как тёмный бокс без окон и дверей, набитый трупами гниющими зверей), кто б этот край порвал и разметал – за наше Завтра, отошедшее к ментам, и за обгаженную быдлами весну, себя единственным назвать я не рискну, всё ж эту крыс переплодившую страну есть те, кто прокляли б сердечней и сильней, да не спешат марать язык словами к ней, а я… я просто лишь других нежней и потому грубее, чем они, гемофилит, изрезанный о дни, бегу в толпу, швыряю ей свой вид. |