Вот, скажем, музыка. Что резонирует в нас в ответ на приведенный гармонией шум и превращает его для нас в источник высокого наслаждения и объединяет, и потрясает? Для чего все это нужно, и, главное, кому? Вы ответите: никому и ни для чего, так, бескорыстно. Да нет. Вряд ли. Ведь все в конечном счете имеет свой смысл. И смысл, и причину… Х/ф. «Сталкер» (реж. А. Тарковский) Помни главное: дверь – открыта. Эпиктет В темных пустых квартирах есть что-то бессознательно пугающее. Занемевшие стены, притаившаяся мебель и среди всего, над всем – тишина, неестественная, темная, разворачивающая внутрь, из глубины зеркал вглядывающаяся в мое отражение. Вот они, старые знакомые – ресницы, брови, губы. Если следить за ними достаточно долго, в какой-то момент все безусловно мое становится новым, неузнаваемым, чужим. И это страшное «не мое» смотрит с той, другой стороны и пытается что-то разглядеть, воодушевленное нарастающим звоном моего страха. И я бегу, бегу к спасительному источнику звуков. Привычный мир врывается незатейливой песенкой на радиоволне в стиле «чем глупее, тем смешнее», и прогоняет все пугающее. Я облегченно вздыхаю. Не сейчас и не теперь. Я знаю, что слаба, и жизнь моя быстротечна, и проживаю я ее порой совершенно бездарно. Мне больно думать об этом. А когда мне больно думать, я слушаю. Слушаю все, что может издавать звуки. То, что безусловно лучше, сильнее, красивее меня. Слушаю и то, что кажется примитивным и наивным, сравнивая, оценивая. Я хочу уметь слушать и слышать все. Мой мир – это мир звуков, и все, что есть в нем – музыка. Как все происходит? Говорят, именно стечение разных обстоятельств и говорит о преднамеренности того или иного факта, неизбежности его «случайного» свершения. Сначала кто-то тихо зовет тебя, издалека, еле слышно, и идешь именно по той дороге и именно в то время. Потом этот «кто-то» уже вполне различим, но, находясь в группе лиц, постоянно окружающих тебя бесформенной толпой, мало заметен. Предчувствие силы, набирающей обороты, заставляет тебя оглядываться, и, в конце концов, Он стоит перед тобой и показывает куда-то совсем рядом: «Да вот же оно, видишь?» Вот она – нежность, вот она, любовь, вот она, красота… Разболелась как-то однажды душа моя, все хотела чего-то, просила, надоедала мне постоянной своей тяжестью. Не долго думая, бросила я ее прямо в грязь, изо всех сил стараясь, чтоб поглубже и подольше. И не было в этом мазохистском порыве никакого удовольствия, но душа, как казалось, стала болеть немного меньше. «Главное – не давать ей опомниться», – как заклинание, приговаривала я. И в таком вот состоянии совершенно случайно попала в гости. К интересным, читающим, думающим и, конечно, поющим людям. Помню, был чай в старых больших чашках, какое-то печенье, цветастые салфетки, гитара. Ее приходилось постоянно подстраивать, но эти песни, этот голос... Я так устала от себя самой, от собственных мыслей и противоречивых желаний. «Я» стало слишком сложным и больным, мне не хотелось его. И голос, от которого дрожали руки и наворачивались слезы, позволил мне уйти, оторваться от себя, и это было так необыкновенно… «I will survive…», – ю вилл севайв, ви шелл, зей вилл… Придя домой в тот день, я написала: «Когда люди в твоем саду встречают любовь, в моем саду вешают кошку…» Как ты думаешь, Глория, был ли в этой встрече какой-то особый смысл? В моем музыкальном мире всевозможные вопросы и ответы на них перемешаны, сплетены в длинные цепочки звукорядов. Метафизическое «Зачем?» – куда ж нам без него – может оказаться скрипичным ключом, открывающим любое звучащее размышление или ферматой, музыкальным многоточием, зависающим над концовкой. И сам факт существования вечного вопроса о смысле всего земного подразумевает по крайней мере одно: смысл должен быть. «Должен же быть какой-то смысл…», – слышу я шепот Чайковского, заливающего, словно водкой, свои нечеловеческие страдания новым музыкальным шедевром. Отчего же вам так удавалась в музыке любовь, Петр Ильич? Эта дикая сила любовного отчаяния, вложенная в романсы бесконечной болью вашей, заставляла их, вполне довольных жизнью, «нормальных», боготворить вас. Ведь это вы, потрясенный, смертельно уставший человек, никогда не знавший, что значит быть счастливым вдвоем, вынимая душу, опустошая себя, создали гениальную музыку. Но спасения нет ни в гениальности, ни в молитве – отчаянной, горькой, и слова еле-еле выходят, и невозможно произнести. Две восьмых, три шестнадцатых, ну ведь должен же быть смысл … Афиши сегодняшних концертов заклеиваются завтрашними. Она, а потом Он, а потом Они и снова Она. Декорации падают одна за другой, как в том клипе, «Бессаме мучо!» – произносит, словно тост, новый герой, и не оставляет мне никакого выбора. В руках – коробочки компакт-дисков, в голове – опасно растущее, пряное «Хочу», в душе – маленькое счастье, привязанное к эфемерному «Может быть». «Шоу маст гоу он», – кивает мне Фреди, «I`m slightly mad», и я опять болею… «Отчего ты все время в черном? – тихо спрашиваю на манер чеховского героя, вглядываясь в прекрасное лицо на экране. «Же сви малада», – слышу я и сжимаю наушники еще сильнее. Я верю тебе, в черном ты или в белом. Плачешь или смеешься. Верю настолько, что все, что может теперь произойти с тобой, со мной, с этим миром, уже не имеет никакого значения. Там, куда ты поднимаешь меня, не существует времени и пространства как нечто препятствующего желаниям и возможностям. И радость, больше которой, выше которой, кажется, нет ничего, освобождает душу от главного страха, подсознательно живущего в каждом из нас – страха смерти. Кажется, любишь жизнь до невозможности, до предела, чувствуя, что предела этого не существует – дверь открыта, – и восторг такого открытия примиряет со всем и со всеми. Даже со смертью. Как-то во времена студенчества я оказалась в небольшой компании. Среди нас находился мальчик, только что вернувшийся из Приднестровья, из плена. Вид у него был соответствующий – выбитые зубы, потерянный взгляд. Когда выяснилось, что он несколько лет назад пел в Ростовской филармонии, мы, конечно, попросили его спеть. Он долго молчал, потом извинился за то, что уже не сможет петь так, как раньше, и… Это была «Лучинушка». Более русской песни я не знаю. Больше такой «Лучинушки» я не слышала. Беззубым ртом, сначала очень тихо, потом все громче и громче, этот совсем еще мальчик пел о том, что мы старательно прячем внутри – о сентиментальной, глубокой, болезненной любви к своей стране, своей родине, и что «мое сердечко стонет», потому что любовь эту ни вырезать, ни вытравить невозможно, что бы с нами ни делали. То главное, накопленное веками, русское, объединяющее, всем понятное и невероятно сильное вырвалось изнутри знакомой с детства мелодией. Он пел и плакал, и от слез его голос становился чище. Хриплость, вызванная непреходящими простудами, исчезала. А мы, тихо подпевая ему, думали, что никогда, никогда, не забудем этого мгновения… Как хочется иногда объяснить, и помочь, и ободрить, и дать надежду. Но слова – несовершенны, а мысли – не идеальны. Нет-нет, я тебя слушаю. Я умею, я могу. Слушать и – идти дальше. «I'm simply moving on; Going, gone…» Для лучшей русской музыки характерно желание и необыкновенная к тому способность «вывернуть себя наизнанку». Вытащить из себя больное, некрасивое, страшное, черное, животное, постыдное. Вытащить не для того, чтобы пожаловаться или испугать, а чтобы, положив перед собой, сказать: вот это – тоже я. Это – тоже мое, мною рожденное и мною выстраданное. Вы молчите? Вы очень хотели видеть, что у меня внутри – зачем? Ведь нет там ничего замечательного – обрывки мыслей, импульсивных чувств, неоформленных, корявых, слишком резких. Может, и лучше, чем ничего, но что толку от бездумной искренности, если она может разве что обидеть или неприятно удивить! Но если больное и страшное сформировать в яркий, четкий образ, выразить без остатка в покаянной молитве или в протестующем крике, станет понятно: то, что мы разделяем, так мучительно и упорно, все, что доводит нас до невыносимых противоречий, – небо и земля, природа и люди, добро и зло – должно сливаться в одно целое. И законом примирения этих противоречий, законом космоса, первоединства мира, где "все во всем" и была, и есть, и будет Красота. В моем мире, мире звуков, Красота музыкальна. Иной раз ее сложно пережить, перечувствовать, как нечто обособленное, она становится личным жизненным актом, становится «моей любовью», «моей болью», «моей неосуществимой мечтой». Источником острого наслаждения и отчаянных мук. Появляются Они – красивые, талантливые, умные, умеющие жонглировать звуками и безошибочно подбирать ключи к моим тайнам. Они улыбаются, и я верю им, и люблю, и боготворю... Красоту сложно пережить, когда она врывается и взрывается в тебе новым ошеломляющим чувством. Вывернутый наизнанку маленький человечек, прибитый и распластанный по земле, как осенний листок, теряет привычное. Скорлупа разрушена, дверь – открыта, декорации сменились без нашего на то согласия. Сознание того, что это происходит тысячи лет с миллионами людей, не успокаивает. Да нет, не то чтобы не хотим, просто как-то все неожиданно… А Они, вот только что стоявшие на сцене, ускользают, улыбаясь «как-то невзаправду и очень издалека». Из такого «далека», что думать об этом невыносимо. Мысли, как и звуки, живут в мире независимо от нас – в воздухе, воде, в свете звезд и солнечных лучей. Иногда кажется, что ничего нового придумать уже невозможно, но стоит закрыть глаза, затаить дыхание и послушать… Мысли истекают звуками и вплескиваются в меня хроматической гаммой или торжествующим аккордом. Иногда они похожи на опусы «Dead can dance», дразнящим звуковым лабиринтом увлекающие меня по тропкам подсознания, погружающие в такую глубину, что я выбираюсь оттуда с трудом, тяжело дыша, пытаясь загнать обратно свою первобытную, интуитивную, подклеточную память, ужасаясь и восхищаясь способностью звуков. Иногда мысли кружатся, как стая птиц, вокруг одного о того же вопросительного слова-рефрена, нанизываясь спиралями бесконечных вариаций равелевского «Болеро», обреченного, как страдания неутоленной любви, на вечное продолжение. А иногда мысли выталкиваются легко, словами милой детской песенки про улыбку. И в кажущейся примитивности схватываешь самое ценное – простоту, ту, которая гениальна. Когда думать невыносимо, в моем мире, мире звуков, мысли можно просто слушать. Желания – вот что иной раз оглушает и разбивает собранную мозаику мыслей. В мире страстей звон пощечины слышится чаще, чем благозвучность разрешенных аккордов. Желание не посадишь в трамвай и не запечатаешь в конверт, оно горит обожженной кожей. Скрипичным криком разъедает внутренности. Желание перерастает в страсть стремительно, бесконтрольно и становится страшным, грубым, отталкивающим. Навязчивые «Зачем?», «Почему?» заглядывают в глаза, переставшие видеть. Только в музыке, разбитое на детали и соединенное заново по иным законам, страдание становится звучащей искрой, привлекающей, бесподобной. Ползут мурашки по коже, закрываешь лицо руками, – я слышу тебя, я прошу, не надо больше… Девочка с горящей скрипкой в руках, расшвыривающая, разбрызгивающая звуки, когда-то согревающие холодные храмы, что знаешь ты о той страсти, которую играешь? Говорила ли ты так же, как я когда-то, после первого своего потрясения: «Только теперь я понимаю, как меня много…» Звук потрескивающих свечей – и мгновенная картинка мысли-желания, выдернутая наугад из массы других, обретает ясные очертания. Медленно проявляясь, появляются исписанные страницы на столе, придавленные тяжелой чернильницей, крышка старого клавесина в каплях причудливо застывшего воска. Иоганн Себастьян, так похожий на моего деда, каким я помню его, большой неторопливый человек, встает со своей постели. Щуря уставшие глаза, подходит к клавесину. Его рука замирает над клавиатурой – где-то в уставшей голове зовет неразрешенный аккорд – и уверенно находит на клавишах его разрешение. Я вижу тебя, великий человек, когда ты сидишь за инструментом, и заглядываешь вместо нот – в вечность. Нет-нет, я не могу... Я – только слушаю. Внимательно вчитываюсь в хитросплетения голосов, – они заставляют меня бегать вверх и вниз по тропинкам тем, складывать, отнимать и перемножать точную, выверенную гармонию. Ты, великий и бессмертный, сидишь за своим инструментом, нас разделяют клубЫ километров и лет, а я могу прикоснуться к тебе и слушать, как бьется твое сердце, как сливается пульс бесценной жизни с четкими ударами метронома. Пламя свечи качнется, и в тени фигуры за клавесином появится кто-то еще, в строгом костюме, с дирижерской палочкой в руках. Незнакомец попытается мне что-то сказать, и непонятный язык сразу обрастет знакомыми музыкальными мотивами. Я захочу приблизиться, рассмотреть, а новый образ будет раздваиваться, растраиваться… И уже целый ряд растворяющихся друг в друге людей-призраков растечется звуками, мелодиями, которые, не смешиваясь, не искажая гармонии друг друга, заполнят все пространство вокруг меня... Какую же цену заплатили они, чтобы стать бессмертными? Как смогли найти в своей душе столько чистоты и гармонии и в бесконечность музыкальных кружев выплеснуть необъяснимый смысл веры, любви, счастья, как они понимали его? Искали ли они этот смысл повсюду, как ищу его я? Давай, Ванесса, свою «Devil`s Trill», слышишь, в ночном небе вспыхнули искры огромного костра, на котором когда-то сожгли моего строптивого предка. Он верил, что мир стоит на трех китах, и мечтал найти дорогу на край света, чтобы узнать, что там, за гранью. Вот и я, припадая ухом к каждой двери, пытаюсь понять, какая же из них для меня открыта, чтобы… Чтобы упростить сложное и усложнить простое, вслед за Малевичем свести все в квадратный нуль и увидеть, и услышать в свободной чистоте и простоте красоту, которая непостижима. Которая есть начало всему, и потому в ней заложено больше, нежели в сложном, запутанном, выдуманном изобретательным человеческим мозгом. Красоту, простота которой тем и сложна, что все, что нас окружает – всего лишь ее бесконечные вариации. Увидеть и услышать в сочетании всего нескольких нот, как переливаются из века в век судьбы отдельных людей, как, сливаясь, они отбрасывают все неважное, по-человечески несовершенное и вновь образуют единое целое, и это целое и есть Красота. Наполненная, обогащенная и сохраненная ароматом безвозвратно ушедших, растаявших, превратившихся в прах. И однажды вдохнув этот аромат и увидев, как можно спеть, понимаешь, как можно написать, рассказать, сыграть… А то, что смогли выразить и отдать тебе другие, твоим восторгом, твоим криком, твоей молитвой уйдет туда, откуда пришло – в совершенный мир гармонии и Красоты. И кто знает, может, в этом бесконечном процессе передачи одного другому и есть тот самый смысл? Однажды ночью, измучившись бессонницей, ты встанешь и подойдешь к инструменту. Простое нажатие клавиш – и звук, чистый, свободный, соединяясь с чем-то трепетно любимым в памяти, рождая нечто новое, большое, стремительное, унесет твое щемящее, раздирающее на части, вконец измучившее, далеко за темное окно, за звездную неизбежность, за бессветную бесконечность. Слышишь? Дверь – открыта. Мы – неделимое целое, благословленное Красотой, мы – бессмертны, «Аве Мария…» Скоро утро, и я выбираю из колоды картинок «мысли-желания» свою самую любимую. Как тогда, в моем сне, – помнишь? – мы забираемся на высокую скалу и вместе, держась за руки, смотрим вниз, на размякшее от флейтовой нежности море. Мы рифмуем звуки и зашифровываем слова в изгибах музыкальных полутонов, радуясь беспредельным возможностям сновидения. И собранные для тебя интересные, необычные словосочетания звуков я достаю из воображаемой шапки, словно фокусник, и подбрасываю вверх, и ветер вплетает их во влажную морскую свежесть, смешивая с твоим счастливым смехом. А потом, когда останется совсем немного, мы побежим слушать, как в даль уплывают облака мелодий, голосов, строчек, и становятся все неясней, все тише, тише… |