Нет на свете людей, которые бы в той или иной степени не были виноваты перед своими родителями, предшественниками, давшими нам право на жизнь. Это дарованное свыше право вселяет надежду и ожиданием счастья переполняет душу, теряя голову, мы проваливаемся в самую глубь лабиринта невзгод и прегрешений в погоне за призрачным благополучием, забывая обо всем и обманывая себя и своих близких. Я - один из тех, чья вина перед матерью тяжела и неизгладима. Вспоминаю ее лицо, задумчивое и строгое, печальное, которое сразу преображалось, стоит только на нее взглянуть, украшаясь доброй и застенчиво-милой улыбкой. Создавалось впечатление, что она совсем не умеет сердиться, настолько мягкий и уступчивый был у нее характер. Нам с братом жилось привольно и легко, мама ходила за нами до третьего класса, как за малолетними детьми, кутая в ватные одеяла, борясь со сквозняками и бесконечными простудами, отпаивала малиновым вареньем и душицей, и терпеливо перетаскивала нас на себе каждую субботу после купанья, опуская в теплую, нагретую постель. После переезда мы жили на первом этаже, пол был холодным и мама, как могла, берегла наше здоровье. Будучи впечатлительным и слабым мальчиком, я большую часть времени просиживал дома, общаясь чаще с книгами, чем с приятелями и моим кумиром был отец, работавший художником. Мама оставалась как бы в тени. - "Слова из тебя не вытянешь, дядя Стася родимый," - отшучивалась она в ответ на мое угрюмое молчанье, когда я приходил из школы и неохотно делился с ней новостями. Я сильно картавил, с трудом давались мне шипящие звуки, и мою сбивчивую и невнятную речь мало кто мог разобрать. Над этим изъяном все смеялись, особенно усердствовали дворовые мальчишки, дома от насмешек спрятаться было некуда и я отмалчивался, избегая длительных расспросов. Мама жалела меня, защищала от нападок неуемной ребятни и постепенно ко мне прилепилось прозвище - "маменькин сынок". Сколько помню, мама все время что-то делала - стирала, гладила, шила, готовила, убиралась по дому и беспрерывно штопала старые носки и чулки. Их была у нас целая груда, два больших выдвижных ящика старинного шифоньера были заполнены доверху изношенным тряпьем. Откуда что бралось?! По долгим зимним вечерам, когда телевизоры были большой редкостью и все собирались возле репродуктора послушать радиопостановку или концерт легкой музыки, мама как-то незаметно, с улыбкой, при свете настольной лампы, починяла прохудившиеся носки. А они все рвались и рвались, протираясь в новом, неожиданном месте, и мама, вздохнув, - "На вас не напасешься," - принималась за повторную работу. Если штопкой она занималась по необходимости и из экономии, то шить она любила. Не умея раскраивать материал, она тем не менее шила добротно и уверенно по готовым выкройкам, которые находила в журнале "Работница", и до школы мы с братом всюду появлялись в клетчатых маминых костюмчиках, по которым нас обычно и узнавали. Дома привычно и легко жужжала желтенькая швейная машина с ручным приводом, одна из первых семейных покупок, и мама подолгу не расставалась с ней, старательно овладевая азами рукодельного мастерства. Раз в две недели она затевала стирку. Стирка была большая и растягивалась на весь день, квартира наполнялась душным и влажным воздухом, в котором тяжело ощущался неприятный, колючий запах хозяйственного мыла. Мама кипятила белье перед стиркой в мыльном растворе, взгромождая на газовую плиту двухведерный алюминиевый бак, где рядом с бельем всегда плавало множество разноцветных обмылков. Стиральных машин еще не придумали и мама все перестирывала на руках, до мозолей сбивая натруженные ладони. Усталая, в мокром цветастом халате, она несколько раз на дню выходила во двор развешивать чистые простыни и пододеяльники. Многие хозяйки тогда сушили белье таким же образом и это считалось в порядке вещей. Высушенное белье складывалось на обеденном столе и вскоре там же начиналась глажка. Первый утюг, который я увидел, был газовый, со съемной ручкой. Сделанный из цельнолитого куска металла, он докрасна нагревался на газовой комфорке, затем ухватывался деревянной ручкой и переносился в столовую. Мама обыкновенно работала с двумя утюгами и пока гладила одним, остывающим утюгом, второй стоял на огне. Потом она бежала на кухню и меняла утюги. Газовый утюг был значительнее тяжелее электрического, это я запомнил на всю жизнь, когда уронил его на ногу при неудачной попытке использовать в качестве гантели. Часто по ночам я просыпался от неяркого желтого света, слабо стелющегося по коридору, у меня сжималось сердце и, прерывая сладкий сон, я вставал и упрямо шел на кухню, подталкиваемый только одним желанием - почему мама столько работает, ведь кругом ночь и все уже спят!? Я старался ей как-то помочь, облегчить непосильную, непонятную мне женскую долю, кроме жалости, у меня ничего не было. Нина Алексеевна Круль, в девичестве Овчинникова, родилась 11 мая 1927 года в Сибири на станции Алейск, что неподалеку от Барнаула. Бабушка Софья Павловна Белякова была уроженкой Балашова Саратовской губернии, росла и воспитывалась в крепкой семье зажиточного скорняка, училась в приличной гимназии, пока Советская власть не обратила на них свое внимание и семью раскулачили. Отец бабушки Павел Беляков, всю жизнь работавший на семью и трудом скопивший небольшое состояние, не перенес свалившегося на него позора, слег и вскорости умер, в бреду повторяя - "За мной придут, придут, должны придти". До последнего дня он надеялся, что ему вернут дом и хозяйство. Этого не случилось и пятеро детей, кто в чем был, оказались на улице. Братья разбрелись в Таганрог и Вологду, Софья вместе с сестрой Клавдией на свой страх и риск отправились в Сибирь, где и встретили свою судьбу. Иван Соколов, сын ярославского протодьякона, и Алексей Овчинников, недоучившийся гимназист из Петрограда, сосланные в Новосибирск за связи с классовым врагом, быстро нашли общий язык, подружились и в одно время сделали сестрам предложение. Бурные двадцатые годы развели друзей - Соколова отправляют учиться в Ленинградский ветеринарный институт, по окончании которого он работает на строительстве Турксиба - Туркестанско-Сибирской железной дороги, где ремонтирует главный и единственный тогда транспорт - лошадей и быков. Овчинникова, после определенных колебаний и учитывая руководящие качества и технические навыки, назначают директором МТС на станции Топчиха, куда он перевозит свою, уже расширившуюся семью. Нагрянувшая война спутала все планы и хотя у Овчинникова имелась защитная бронь, он в общем эшелоне отправляется на фронт, не желая отсиживаться в тылу. Смертельное ранение в живот в августе 1943 года под Сухиничами оборвало блестящую карьеру майора, к тому времени занимавшего пост ответственного секретаря полка. А дома, в Топчихе, его ждали жена и четыре малолетние дочки. Мимо проносились поезда, груженые замерзшей свеклой и станционные пути были сплошь усеяны бесформенными красноватыми плодами. Люди собирали их и ели - свекла составляла главный рацион тогдашнего питания. Не всем это было по силам - две младшие мамины сестренки, мучась животом, умерли в раннем возрасте и не дождались дня, когда семья вдовы красного командира получила от властей долгожданную поддержку - старую ялую корову Маньку, почти не дававшую молока, обменяли на молодую корову из колхозного стада по кличке Чайка. Это было как раз вовремя - оставшиеся в живых, Нина и Алла, впервые за долгие годы наелись досыта. После того, как закончилась война, в 1946 году, бабушка по приглашению сестры переезжает в Уфу. Клавдия Павловна уже жила там и имела свой угол благодаря свояченице, бывшей замужем за Веретенниковым, тогдашним министром сельского хозяйства республики, и хотя Уфа была закрытым городом, для родственников делали исключения. Я неясно помню детство, проведенное в доме номер девять по улице Ленина, но по-прежнему, когда в спешке прохожу мимо, что-то рвется в груди, я замедляю шаг, смотрю на дом и меня неудержимо тянет заглянуть вовнутрь, подняться на верхний пятый этаж, где мы жили, пройти на кухню и прислониться к узкому и длинному окну, выходящему на двор, где я подолгу стоял, замирая от страха и любопытства. И по-прежнему меня тянет в маленький сквер, что на углу Коммунистической и Ленина, где когда-то тихо журчали миниатюрные фонтанчики, ворковали непоседливые голуби, разыскивая хлебные крошки, и шумно бегали нарядные ребятишки. Мама рассказывала, что часто ходила с нами гулять в этот сквер, толкая впереди себя простенькую деревянную коляску. Не знаю, до сих пор не пойму, что меня толкнуло на необдуманный поступок и заставило взять из маминого кошелька деньги. На улице стояло лето, знойный полдень, нестерпимо хотелось мороженого и взрослые мальчишки решили в шутку меня испытать - смогу ли я незаметно от родителей вынести из дома деньги. Мне было пять лет и я был горд оказанным доверием. Осторожно, чтобы не разбудить задремавшую на часок маму, я на цыпочках пробрался в комнату и положил в карман десять рублей. Реакция последовала незамедлительно - обнаружив пропажу, мама быстро установила виновника и, возмущенная кражей, потащила меня в отделение милиции. Я не хотел идти, плакал и вырывался, но мама держала крепко, приговаривая, что вор ей не нужен и что сейчас она сдаст меня в тюрьму. Это было полной неожиданностью, я-то думал, что меня не станут наказывать и мне совсем не хотелось попасть туда, где ходили угрюмые люди в военном и лаяли беспрерывно собаки. Это был первый урок мужества и прямоты, который преподала мне моя мать, мягкая и стеснительная женщина. Сама она никогда не брала чужого и сердце ее было свободно от зависти и корысти. Переезд в Уфу оправдал возлагаемые на него надежды - Клавдия Павловна выхлопотала сестре и двум ее дочерям освобождающуюся комнату в коммунальной квартире, где проживала сама, и вскоре мама поступает в кооперативный техникум. Однако стать специалистом ей не удалось. Еще будучи студенткой, она знакомится с отцом и, уступая его настойчивым ухаживаниям, выходит замуж, навсегда распрощавшись с профессией товароведа. Замужество сыграло роковую роль в ее жизни, мама как-то быстро смирилась, сникла, взвалив на себя тяжелый груз нескончаемых домашних хлопот и добровольно ограничив круг интересов детьми, мужем и его знакомыми. Спустя несколько лет трудно было узнать в располневшей, притихшей женщине хрупкую девушку с обворожительным взглядом, который когда-то сводил с ума молодых ребят и сокурсников по учебе. Кто возьмется описать трагедию, разыгравшуюся в ее задумчивой и тихой душе? Я ничего этого не знал. Мне всегда казалось, что мама, простодушная и доверчивая женщина, которую мало интересовали события (она редко читала газеты и доверялась одному репродуктору), с трудом успевает за бурной, изменяющейся жизнью. Складывалось впечатление, что она поставила крест на своем развитии и отгородившись от внешнего мира, ушла в себя. Она была счастлива нами, своими детьми, до тех пор, пока это было возможно, пока мы жили вместе, одной семьей. Видимо, это и была вся ее жизнь с заботами и огорчениями, переживаниями и постоянными тревогами и которую я никак не мог понять (что толку теперь в этих признаниях? - ничего уже не поправить и маму не вернуть, как не вернуть назад промчавшегося мимо клубка жизни). Снова и снова встает перед глазами полузабытый, выпавший из памяти эпизод - раннее прохладное июльское утро, я возвращаюсь домой после взбалмошной и бессонной ночи, проведенной с друзьями в общежитии института. Двор еще пуст, тишина, но солнце уже встало и словно прожектором, слепит глаза, тревожа и радуя. Подходя к подъезду, вижу на крыльце маму в домашнем халате и с ужасом вспоминаю, что не успел ее предупредить. Все, конец! - со страхом думаю и ноги, подгибаясь, сами замедляют ход. Мама неуверенно встает и делает шаг мне навстречу. - А я и в милицию и в морг уже звонила, думала, тебя в живых нет, - вдруг заплакала она и в изнеможении опустилась на табурет. Оказывается, она просидела на этом табурете всю ночь, с надеждой и тоской, бессмысленно вглядываясь в обступившую темноту, и некому было ее утешить - отец в командировке, а Володя уже жил отдельно. - Мама, пойдем домой, неудобно, - я обнимаю ее за усталые плечи и отвожу на кухню, ставлю на плиту чайник. Боже мой, сколько же я причинял ей страданий и беспокойства! А она все терпеливо сносила и гордилась моими успехами в учебе, часто повторяя, что, когда вырасту, то я непременно стану профессором, заработаю мешок денег и, конечно, полмешка отдам ей и она, наконец, разбогатеет. Не скажу, чтобы мы жили бедно, но такая уж у нее была поговорка. Мама любила петь. Тихая, нескончаемая печаль слышалась в ее голосе, когда склонившись над швейной машинкой она подолгу напевала протяжные русские песни и мелодии своей молодости. Пела она трогательно, словно стыдилась своего голоса, бархатного, теплого, грудного, и своим пением буквально завораживала мое детское сердце. Казалось в этот момент, она понимает что-то такое, о чем нельзя говорить вслух, и которое можно неосторожно разрушить одним прикосновением и я задерживал дыхание, вслушиваясь в странные, непонятные слова: Все васильки, васильки, Сколько мелькает их в поле! Помню, у самой реки Их собирали для Оли. Оля возьмет василек, Низко головку наклонит. - Милый, смотри, василек Твой поплывет, мой утонет! Милый тут вынул кинжал, Низко над Олей склонился. Оля закрыла глаза, Венчик из рук покатился. Наутро пришли рыбаки. Олю нашли у залива. Надпись была на груди - "Олю любовь погубила". Откуда она знала эту песню? Кто пропел ее маленькой, неказистой девочке в глухом сибирском городке и чем эта банальная история с душераздирающим финалом могла тронуть ее сердце? Может, своей неправдоподобностью (какая девушка не мечтает о яркой, романтичной любви), или в этой песне ей пригрезился отзвук своей собственной судьбы, которая сложилась, наверное, не совсем так, как бы ей хотелось? А может, мама просто пожалела Олю, как жалела всегда убогих, несчастных и голодных. Помню, как у нас по воскресеньям отъедались на неделю вперед студенты из общежития Сергей Маслов и Коля Калмыков. Мама готовила всегда много (на весь подъезд, как подшучивал отец): суп - так полную кастрюлю, макароны с мясом - так целую сковороду, беляшей - полный чан с верхом. Все это уничтожалось в один присест и ничего не пропадало - рядом постоянно крутились приблудные собаки и кошки. Больше эту песню я нигде не слышал и запомнил ее с маминого голоса. В отношении автора стихов вышла вот какая история. Уже после смерти матери, за поминальным столом, Борис Домашников, известный художник, с которым отца связывала многолетняя, хотя и неровная, дружба, высказал предположение, что им мог бы быть Алексей Апухтин, русский поэт, автор нашумевшего в прошлом романса "Пара гнедых, запряженных с зарею". Обрадованный возможной находкой, я быстро разыскал сборник стихов Апухтина и, действительно, в стихотворении "Сумасшедший" обнаружил похожие строки: Да, васильки, васильки. Много мелькало их в поле. Помню, у самой реки Мы их сбирали для Оли. Правда, на этом похожесть обрывалась и дальше следовала совершенно другая история, не лишенная драматизма и психологической достоверности, чего, к сожалению, не скажешь о самой песне, тяготеющей к простонародному, грубоватому напеву. Если предположить, что Домашников прав, то каким образом произошла эта странная, резкая трансформация, приведшая к полному изменению смысла? - это осталось загадкой. В конце шестидесятых, когда мы с братом учились в старших классах, между родителями вспыхнула ссора, замешенная на ревности и былой домашний уют треснул по всем швам - в семье произошел последний и окончательный разлад. Чтобы как-то обеспечить старость, мама пошла на работу. Устроиться по специальности ей не удалось (навыки товароведа были утеряны) и ее приняли контролером на стадион "Труд", тот самый, где мы с Сашкой Ларионовым мальчишками бегали смотреть мотогонки, поболеть за Плеханова, Самородова и Кадырова. Теперь каждый день, кроме понедельника, она ходила на работу, то с утра, то во вторую смену - к обеду, терпеливо и добросовестно отстаивая положенные семь часов. Врачи обнаружили у нее повышенное артериальное давление (180 на 120) и мама часто жаловалась на головные боли, спасаясь только черноплодной рябиной. Ей была противопоказана стоячая работа, но другой работы не было и приходилось мириться. Когда мы закончили школу и поступили в ВУЗы - я в авиационный, Володя в БГУ (на третьем курсе он женился и переехал жить к родителям жены), у мамы появилось свободное время и она пристрастилась читать. У нее вспыхнула горячая любовь к Бальзаку, которого она читала и перечитывала неоднократно. Я посмеивался над ее тягой к чтению, а она редко говорила о прочитанном, видимо, не желая быть в тягость лишним разговором. Я неуважительно относился к ней, спорил по мелочам, доказывая свое, и она соглашалась со мной во всем, теряя последние остатки гордости и достоинства. Этого не объяснить, когда любовь убивает себя и чувство, ее вызвавшее. Постепенно угас, потерялся интерес к жизни, особенно, когда отец ушел к другой женщине. Не могу забыть, как отплясывала она в новеньких румынских туфлях, не стесняясь своей полноты и радуясь нежданной и красивой обнове. Эти туфли я купил ей в Москве, в универмаге на Новослободской. Не суждено ей было ходить в них - через два месяца, двадцатого ноября 1989 года, мамы не стало. Она скончалась одна, тихо и безропотно, в пустой квартире, не дождавшись никого и не сказав своего последнего слова. Бессмысленно протестовать или возмущаться - не нам решать, кого впустить в этот мир, а кого отправить на вечный покой. Мы как те васильки в поле и у каждого свой час, когда Господь, вздохнув, сорвет последние лепестки - пора! |