Волчица с волчонком, что ищете здесь День-деньской этот весь? - Как что ищем? Конечно, стада, Их мы ищем всегда. - Что с ними будете делать? Сказать Вам не составит труда? - Скажем, конечно – рвать и хватать, Это ведь наша еда. P. Sébillot. F. de F., t. III - Едут, едут! – Стася Стародомская, стуча каблучками, сбежала по широкой лестнице. Гости были уже на пороге. С ними вместе проникло в дом морозное облако, колдовское дыхание Лютого месяца – пастыря волков. Станислава издала яростный вздох – Теофиля нет с ними! – и остановилась, не добежав. Там, внизу, дядюшка уже обнимался с паном Войтехом, мечником, и гости неловко топтались, высвобождаемые из тяжелых зимних одеяний, а из-за горделивых седин своего опекуна показала осенние каштановые кудри Катажина… Понуро поплелась Стасенька вслед за гостями. Мужчины преувеличенно важно выступали, без нужды, громко бряцая шпорами. Дамы шелестели шелковыми юбками, как большие насекомые надкрыльями. Стасино уныние все нарастало, ибо предмет ее мечтаний – Теофиль, поэт и воин, достойный во всех отношениях молодой человек, - не приехал, увы, и сильно разочаровал тем юную панну. Шумели гости, трещали и чадили свечи. Тетушка Стародомская чересчур внимательно слушала чужие речи, в нарочитом удивлении округляла мягкие розовые губы, то и дело оправляя кружевную мантильку. - Казимеж! – голос дядюшки сделался необычно громок, а жесты нелепы. – А сливовицы отведать? Казимеж!.. Видно было, сколь отчаянно хотелось ему выглядеть самым просвещенным и радушным хозяином во всей округе. Сидя на отшибе, внимая рассеянно разговорам, девушка пыталась отрешиться от всего, уйти разумом в область мечтаний, как всегда она делала, если убранство окружающего мира не доставляло ей удовольствия. В последнее время эта привычка грезить наяву сделалась необоримой потребностью, а украшением грез был, конечно же, образ обожаемого Теофиля. Раз за разом девушка неспешно рассказывала самой себе историю их любви, словно развертывала старинный пергаментный свиток. Начиналось все обыкновенно с того, что Стася попадала в беду (не в настоящую беду! Сохрани и помилуй Богородица! А так, только, чтоб испугаться слегка), из коей юный Теофиль великодушно ее выручал. Засим следовало объяснение, свадьба, и… Тут воображение Стасино отказывалось служить ей, ибо все имеет свои пределы, и картина сладкой жизни терялась в золотых зорях, радугах и пенных кружевах каких-то совершенно неземных уже видений. Так малые дети воображают себе райские кущи. В этот раз, однако, мир вечного лета не спешил раскрывать свои нежные объятия. Окошко, разрисованное снежными арабесками, неотвратимо притягивало взоры девушки. За окошком стояла тьма, стоял Лютый месяц во всей своей погибельной красе. И невольно Стасе представилось, как по безлюдным необозримым равнинам без единого огонька, через мертвые темные пространства грядет великанша-Зима. Нищенкой в сером платке явилась она в эти земли, а ныне стала королевой в сверкающей белой мантии. Жестокой, кровавой королевой с карающим ледяным мечом. И в этом заиндевелом мире не было места голубкам, выпущенным Теофилем и Стасей на волю у церковных врат... Стася передернула плечами, хотя бок ей и припекало от раскаленной печки. Тетушка по обыкновению пикировалась с пани Хеленой, крестной своего сына. Дамы, разрумянившиеся, как от вина, так и от жара внешнего и внутреннего, мило острили, да и рыцари не оставались в долгу Уверенный голос литвинки Катажины реял поверх нежного щебета. Ну чисто ястреб над собранием певчих птичек. Стася невольно морщилась, дергая щекой. Странным для нее было то, что вся прислуга Стародомских, с детства знавшая Катажину, не хуже собственных господских детей, всячески избегала называть ее по имени, будто звучное это имя невыносимо резало им слух. Будто сговорившись, упоминали о ней неизменно в тоне иносказательном. Если же требовалось указать прямо на Катажину, говорили: «жмудская паненка», либо «крестница пана мечника», либо еще как. Конюх Михась, сызмальства водивший со Стасей дружбу, именовал литвинку «нравной девой». Стасе было невдомек, почему нейдет им на язык вполне себе христианское имя воспитанницы пана Войтеха, но почему-то ей никогда не хотелось спросить о том. Катажина была девица изрядного роста, полногрудая, с тонким сильным станом. Ее блестящие темно-каштановые кудри змеились, уложенные вкруг изящной головы в тугие косы, а зеленые глаза были – как спелые виноградины. Стася же уродилась коротышкой, русые волосы ее напоминали цыплячий пух, вздернутый носик и серые глазенки не являли собой ничего дивного и не сулили влюбленному неземного блаженства. Катажина было умна – это все охотно признавали. У Стаси были куриные мозги – так говорил дядюшка Стародомский, и Стася не имела оснований ему не верить. Катажину все принимали как равную, а Стасе до сих пор указывали, что надлежит ей делать и как себя вести. И перечисленного было бы довольно, но было и кое-что еще. Это детское туманное воспоминание неизменно воскрешало тень давно пережитого тошнотворного кошмара. Стасенька помнит ничтожнейшие подробности: утренний косой свет, чашечки цветов на прохладном ветру, помнит каждую веточку в непролазной шубе кустарника, помнит желтую глину дорожки. А на дорожке, на рыжих каменьях – гибкое серое тело. - Змеюка!! – взвизгивает малютка Стася. Но рослая красивая девочка презрительно встряхивает длинными каштановыми волосами и холодно обрывает ее: - Ты что, совсем дурочка? Это уж! Уж-хранитель. И она поднимает серую тварь, прижимая ее к смуглой груди. На полных губах ее змеится темная улыбка. Она стоит, будто взаправду принцесса этого загадочного мира, не дневного, а того, от-полуночи-до-полудня, окруженная челядью – жуками, бабочками, цветами и гадами. И Стася не взвизгивает уже – вопит в безотчетном ужасе, прижимая кулачки к лицу. Ее с трудом тогда удалось успокоить. И не единожды с тех пор лицо Катажины являлось ей во сне. Распущенные темные кудри, позлащенные утренним светом мрачного мира, ночного, рассветного, водяного и подземного. Колкие непролазные ветви, сплетаясь, заключали ее лик в изящную виньетку, из сумрака коей разевала черные клювики мелкая нечисть. В сумраке этом извивались земноводные твари и цвели красные цветы. Цветы те сильно и сладко пахли, замешанный на проточной и стоячей водах аромат тек в хладном дрожащем ветерке. Пахло пещерой. Зеленые глаза лучились безмятежным вдохновением, с розовых гиацинтовых губ падали слова черного ведовства… Сонная змея обвивала высокую смуглую шею свинцовым ожерельем. А если сказать коротко, Стася уже много лет ненавидела Катажину самой черной, самой льдяной, самой, что ни на есть, женской ненавистью. *** Стасенька устроилась поудобнее и разгладила складки платья. А ведь начинался этот утомительный вечер вовсе неплохо. Она со своим рукодельем примостилась подле Марыли, и Марылина прялка, казалось, отмеряла нить неспешного рассказа своей хозяйки. Эта длинная, как жердь, худая женщина с тусклым голосом, лицом напоминавшая старую усталую лошадь, обладала, похоже, цветистой фантазией древнего Вергилиуса, а то и слепого Гомера, а память ее была сравнима лишь с бездонным омутом. Рассказывала она, как можно было бы и догадаться, исключительно одни страхи. Тянулась серая нить, сплетался мрачный узор Марылиной повести. Подменыши, злобное отродье ведьм, пляшущих в полуденном поле, где горячая рожь ходит под ветром; подменыши, пожирающие приемную мать; волкодлаки, чьи лающие младенцы бывают жутко схожи с людскими; ну и оборотни, наконец. Она произносила почти нежно, этак округло – «оборотки», катая холодным камушком на языке страшненькое слово. Суть же всех тварей из Марылиных быличек, сводилась к одному: они пили кровь. Чаще всего действо Марылиных саг происходило на девственно-белом зимнем фоне, и от этого еще более сладко сжималось Стасино сердце. Можно сказать, Марыля ее научила бояться зимы, или скорее, чувствовать ее поэзию, что, возможно, одно и то же. Зима для Стаси с младенчества была уютным мирком, ограниченным комнатами дядюшкиной усадьбы, либо иным защищенным кругом, куда чудовищам хаоса, воплощенным в виде бурь, метелей и волков, бегущих за санями, ходу не было. Вот лето – головокружительно страшный простор, раздвинувшиеся грани чужой вселенной, пробужденная таинственная жизнь, сумрачный свет мира от-полуночи-до-полудня… Но, с другой стороны, зима была темным временем года, а Стасенька, дневное дитя, от рожденья боялась темноты. Боялась, надо сказать, не как прочие дети, что верят, будто из-под няниной лежанки вылезет страшный бука, но вещим, необъяснимым страхом, темным, как сама вселенская ночь. И в темной комнате всегда есть источник света – серый квадрат окна. И когда маленькая Стася долго смотрела на него, не будучи в силах заснуть, виделось ей, как меркнет, мерцая, пепельный свет неба, тьма обрезает квадрат, огладывает его, и, когда, кажется, свет полностью растворен в ее волнах, все начинается сызнова. Дитя не знает, что это – лишь полусонная иллюзия усталого зренья, и плачет от страха. Думая о Марыле, Стасенька вновь погружалась в мрачные бездны предания. Оборотки. Их не распознать, пока не придет их черный, ночной час. Они могут сидеть с тобой за трапезой, сидеть на одной скамье в святой церкви… Внезапно услышанное имя ненаглядного Теофиля пробудило Стасеньку от мрачных ее грез. Имя произнес седой мечник, только что объявивший почтенному собранию о помолвке своей благородной воспитанницы и …. Видно, мозги у Стасеньки и впрямь были куриные, ибо, хоть они и пытались припомнить, что милый и прекрасный Теофиль виделся с нею едва ли более двух раз в дядюшкином присутствии и – Езус! – навряд ли без запинки назовет ее имя, а рыцаря, что явлен в грезах, дева не назовет супругом наяву … Однако же ноги Стасины тех увещеваний не послушали, вынесли девушку за дверь, а руки этой дверью хлопнули, что есть мочи. *** Подвернув ногу, шипя от боли и гнева, путаясь в юбках, попрыгала Станислава вниз. И тут дверь хлопнула вторично. На верху лестницы античной статуей возникла прекрасная Катажина. - И как же сие понимать панна прикажет? – вопросила она. – Не ужель настолько панна не рада моему счастью? Стасенька видела ясно, что литвинка бросает вызов, как тогда, в детские годы. И, тем не менее, повторила давнюю глупость свою, завопила, не от страха на сей раз – от ярости: - Отойди от меня! Гадюка! Змеиная мамка! Пс… Пся крев!! Извергнув на врагиню эти гадкие и злобные слова, Стародомская, подобрав юбки, припустила вниз по лестнице, ибо Катажина напоминала сейчас статую Горгоны, и любого ее увидевшего посетило бы опасение самому обратиться в камень. Лицо ее сделалось как маска, сильные пальцы терзали золотую нить на нежной лебединой шее. Но, ожидая услышать ответную брань, а то и черное проклятье (ибо Катажина не отличалась кротким нравом), Стасенька услыхала в спину лишь тихое, ласковое почти: - К ночи свидимся… *** Долго же сидела Стася в тишине своей комнатки, нанизывая свои маленькие обиды, как бусины на прочную нить. В конце концов, покой сделался ей невыносим, и, пометавшись в гневе, наладилась она на конюшню, куда сызмальства прибегала пореветь в теплом, пахнущем конем и травами полумраке. Накинув полушубок, выбежала Стасенька во тьму. Стояла страшная ночь. И синеватый месяц плыл по ней, как мертвый парусник по заледенелому морю, светясь изнутри тусклым неживым светом. Будто бы бездонный черный котел опрокинулся над Стасей, прокопченный тысячелетним адом, покрытый изморозью Коцита. Звезды, огромные ярчайшие звезды стояли в небе, будто гвоздями прибитые, железными гвоздями, которыми распинали Боженьку. «Много-много звезд, много-много гвоздей» - подумалось зачем-то Стасе. Внизу, в котловине, дым над хатами поднимался отвесно белыми кошачьими хвостами и отвесно же поднимался разноголосый собачий вой. Собаки дюже злы в морозные ночи – это каждый знает. И Стася боялась этого дыма, боялась собачьего дикого хора, боялась звонкого хруста под ногами. Словно сегодня, в эту ночь и зиму впервые народилась на свет или выбралась из темницы и увидела, вот она – ночь. Усадьба на пригорке стояла, скованная ледяным панцирем. От него было светло на дворе, панцирь, как и месяц, испускал чистый стальной и мертвый свет. Страшны ночи лютого месяца, когда мороз пахнет сталью и кровью. Обмирая, Стасенька обежала дом, разминулась с амбаром, что стоял, будто огромный баран, толстый и пышный в снежной своей шубе, и нырнула в темную пасть конюшни. Забежав в пустой денник, как в детстве почуяла облегчение – вот теперь можно поплакать, и людское ухо не услышит меня, только кони, сострадательнейшие из тварей… Потом Стасенька, видать, немного придремала, ибо то, что началось, только во сне и увидишь. Стало вдруг светло, светло не по-хорошему. И показалось ей, будто происходит это от того, что стальной призрачный месяц плывет уже не по небу, а прямо по дому, через комнаты, пронизывая стены, и что все, кто попадает в его серый свет, застывают, недвижные и неживые, будто куклы. Точно пепельный ледяной свет выжигает их души. И по всей конюшне шарят от месяца мертвые лучи, точно ищут кого. Но вот видит Стася – идет по проходу, невесомо ступая, панна Катажина, прекрасная, как песня вайделота. Поначалу Стася обрадовалась ей, будто родной матери, но тут же замерла, и бессильные молитвы замерзли на ее губах, рассыпались мелким колючим снегом. Шла литвинка в чудном зеленом платье, что отродясь не нашивала, шла бесшумно, как дикий зверь. Развевались под невидимым ветром нежные переливчатые ткани, развевались локоны, совсем уж неприлично распущенные, позлащенные невидимым ночным солнцем, и шли за ней покорно, как на привязи, две собаки, Вьюга и Вильк – самые лютые, шли след в след. А кони шарахались от них в стойла, метались, храпя в смертном ужасе, будто кровля конюшни занялась огнем. Стасенька, хоть и во сне, сидела тихо, как мышь под веником. И темная дева в ореоле струящихся тканей прошествовала, земли не касаясь, мимо. Но тут остановился, не дойдя пес, зыркнул злыми зелеными глазами, встопорщил сивую шерсть на загривке. А псица понюхала воздух. «Оборотки!» - подумала Стася и обмерла. Но Катажину, красавицу Катажину боялась она больше адских псов, больше мертвого месяца, что забрался в дом. И, не выдержав, Стася завопила дурным голосом, как на пожаре, и выметнулся наружу, под звездный шатер. Прекрасные звезды перемигивались в своей страшной черной бездне равнодушно и глуповато, словно юродивые. Стася и отбежать не успела, как услышала – плачет младенец. Да, тут он и должен быть. Свернула под стену амбара, и даже ужас отступил, так стало легко. Ведь это Катажинин младенчик – нагуляла его вражья литвинка. «Вот ведь какая, родила – и на мороз!» - думала Стасенька бессвязно. Она спасет младенчика, всем расскажет, уж она ее выведет на чистую воду!.. ну точно – это ребенок литвинки, вон, и глаза зеленые. Но каков же урод! Стася с легким отвращением разглядывает его большую шишковатую голову. И вдруг плач становится воем, не младенец это – щенок, что вцепился острыми зубами ей в грудь! И Стася крутится у стены амбара, беззвучно вопя, отдирая от себя нежить, истекая, словно кровью, бледным ужасом. Стася убегает от нежити, от псицы-Катажины, от месяца-вора… Стася убегает в поля… *** Видно, Стасенька успела проснуться, пока бежала, а проснувшись, поняла, что очутилась в месте пустынном и неизвестном. Ее разбудил жгучий холод, потому что, бегаючи, она потеряла свой полушубок и осталась в одном платье. Без сил сидела она в снегу на опушке какого-то незнакомого леска. Погода, как видно, успела перемениться, и месяца со звездами видно уже не было. Вместо ясного стального света стояла в воздухе молочная белесая муть, сероватый овсяной кисель. Дул порывами резкий ветер и нес этот жгучий кисель, забивал нос и уши. И все курилось на земле и в небесах, а на двух ближних курганах, чуть различимых во мраке, стояли дымные флаги. Равнина все равно светилась сама по себе – но теперь уж мягким, муторным светом, словно бы полна была гниющих костей. Кроны деревьев над головой метались, точно рваные черные кружева, и, глядя в серый просвет ненастного месива, Стася поняла, что глаза ее играют с нею ту же шутку, что и в детстве. Светлое пятно сужалось, меркло, исчезало, Стасю охватывал цепкий ужас, с трудом смогла она отвести взор от мерцающей светлой прорехи. Окостенев на вьюжном ветру, не думала она уже более не о чем, сознание медленно убывало, подобно пятну света. Стася сонно хлопала ресницами и вяло дивилась на едва различимые серые бугорки снега там, где начиналась густая тень леса. А бугорки-то с глазами! Зеленые глаза… А потом ближний бугорок прянул на нее, взметая сильными лапами звездно-молочный вихорь, и не слышали больше с той поры о Стасе… |