ЕЛИЗАВЕТА ДМИТРИЕВА (ЧЕРУБИНА ДЕ ГАБРИАК) (31.03.1887 года [Петербург] — 15.01.1928 года [Ташкент]) ДВА ЛИКА ЗАЧАРОВАННОЙ КОЛДУНЬИ У нее действительно было два лица. Две жизни. И часто она не могла решить для себя, какая из Женщин, живущих в ней, какая из двух ее душ — настоящая, та самая, что может выразить все ее чаяния, оттенки мысли, все ее надежды, и все — разочарования. Когда жизнь первой — блестящей и зачарованно-таинственной души — закончилась, осталась еще одна. Длившаяся до января 1928 года. Когда окончилась и она, остались стихи, письма и фрагменты не изданных доселе полностью воспоминаний. Но вчитываясь в них, трудно понять: все-таки чей же облик предстает перед тобою — блестящей поэтессы, легенды Петербурга «серебряного века» Черубины де Габриак или скромной и никому особо не известной (да и неинтересной!) переводчицы и преподавательницы французской литературы, автора детских пьес и неизданных сказок, члена кружка антропософов, последовательницы идей доктора Рудольфа Штейнера, Елизаветы Ивановны Васильевой, окончившей свои трудные дни в ссылке, в Ташкенте? Там, в летучих обрывках писем, в стихах, два женственных облика слились воедино, переплелись и перепутались почти сиамскими близнецами. И, возможно, именно Черубина де Габриак была ярким, живым оригиналом, а Елизавета Васильева — только бледной копией? Или все было наоборот?.. Я много раз порывалась написать о ней, но все время что-то непонятное останавливало меня. То ли огромная, неизбывная боль ее судьбы. То ли — судьбы этой запутанность. То ли — попытка самой создать — иную, не ту, что предначертана свыше. Мне, несомненно, многие возразят. Скажут, что в попытке изменить судьбу нет ничего плохого. Разумеется, нет. И подтверждение тому — громадный, изысканный, сверкающий как алмаз, весьма редкий дар женщины-поэтессы, о которой — эти строки. Дар, выраженный во всем: в письмах, стихах, пьесах, переводах, манере говорить, в восприятии мира. И в способности любить. Вопреки всему! Ссылкам, арестам, голоду, невозможности писать, угрозе расстрела и тюрьмы, потери любимых... Однако, есть непреложный кармический закон. Закон принадлежности своему имени. Он соприкасается с судьбой, и своевольная измена ему чревата серьезными последствиями. Он жесток по отношению к тому, кто осмелится его нарушить, а за временное благоволение нового имени зачастую приходится слишком дорого платить. Если человек отказывается от имени, данного ему при рождении, и ищет новое, более причудливое и благоприятное, как ему кажется, сочетание букв и звуков, он, сам того не сознавая, создает для себя совершенно новый путь. По которому должен пройти до конца. И не всегда путь этот бывает счастливым. Это смелый и отчаянный шаг — смена имени. Не всегда выдерживает душа тот груз, который дается новым, неведомым прежде сочетанием букв! В случае с Елизаветой Ивановной Васильевой было именно так... 1. ЖИЗНЬ ПЕРВАЯ. ЛИЛЯ ДМИТРИЕВА. «ЛИК БЛЕДНОЙ ДЕВУШКИ». Уже в детстве она была не такою как все. И «особость» эта определялась, скорее, не характером, а болезнью, которая сформировала характер. О себе в детстве Елизавета Ивановна вспоминала: «Родилась в Петербурге 31 марта 1887 года. Небогатая дворянская семья. Много традиций, мечтаний о прошлом и беспомощности в настоящем. Мать по отцу украинка — и тип и лицо, — все от нее — внешнее. Отец по матери — швед. Очень замкнутый мечтатель, неудачник, учитель средней школы, рано умерший от чахотки. Была сестра немного старше, рано — 24 лет — умерла. Очень трагично. Впечатленье на всю жизнь. Есть брат — старший. Я — младшая, очень, очень болезненная, с 7 до 16 лет почти все время лежала — туберкулез и костей и легких; все это до сих пор, до сих пор хромаю, потому что болит нога. Больше всего могу сказать сейчас о своем детстве и о любимых поэтах. Мое детство все связано с Медным всадником, Сфинксами на Неве и Казанским собором. Я росла одна, потому что я младшая и потому что до 16 лет я была всегда больна мучительными болезнями, месяцами державшими меня в забытьи. Мое первое воспоминанье в жизни: возвращенье к жизни после многочасового обморока — наклоненное лицо мамы с янтарными глазами и колокольный звон. Мне было 7 лет. Все, что было до 7 лет,— я забыла. На дворе — август с желтыми листьями и красными яблоками. Какое сладостное чувство земной неволи! А потом долгие годы... я прикована к кровати и больше всего полюбила длинные ночи и красную лампадку у Божьей Матери Всех Скорбящих. А бабушка заставляла ночью целовать образ Целителя Пантелеймона и говорить: “Младенец Пантелеймон! Исцели младенца Елисавету!” И я думала, что если мы оба младенца, то Он лучше меня поймет. А когда встала, то почти не могла ходить (и с тех пор немного хромаю) и долго лежала у камина, а моя сестра читала мне сказку Андерсена про Морскую Царевну, которой тоже было больно ступать. И с тех пор, когда я иду и мне больно, я всегда невольно думаю о Морской Царевне и радуюсь, что я не немая. Люди, которых воспитывали болезни, они совсем иные, совсем особенные. Мне кажется, что в 16-17 лет я знала больше и вернее. Мне кажется, что с 18-ти лет я пошла по пыльным дорогам жизни, и что постепенно утрачивалось мое темное ведение, и вот сейчас я ничего не знаю, но только что-то слышу, и верю в то, что слышу, а им всем кажется, что у меня открытые глаза. И мне хочется, чтобы кто-нибудь стал моим зеркалом и показал меня мне самой хоть на одно мгновенье. Мне тяжело нести свою душу. В детстве я больше всего любила сказки Кота-Мурлыки, особенно “Милу и Ноли”; я уже давно не читала их, но трепет до сих пор! А потом полюбила Гофмана. В детстве, лет 14-15-ти, я мечтала стать святой и радовалась тому, что я больна темным, неведомым недугом и близка к смерти. Я целых 10 месяцев была погружена во мрак, я была слепой, мне было 9 лет. Я совсем не боялась и не боюсь смерти, я семи лет хотела умереть, чтобы посмотреть Бога и Дьявола. Тот мир для меня бесконечно привлекателен. Мне кажется, что вся ложь моей жизни превратится в правду, и там, оттуда, я сумею любить так, как хочу. Но я хочу задолго знать о том, что мне предстоит радость этого перехода, готовиться к нему... А мне грозит мгновенная и неожиданная смерть». (Е. И. Дмитриева. Автобиография.) Максимилиан Волошин, позже, в своем обширном очерке «Рассказ о Черубине», удивленно писал об особенностях детства и юности трагически любимой им женщины, считая, что именно «отсветы» удивительно-странных впечатлений тех лет наложили на нее свой отпечаток, горький, волшебный и неповторимый: «Она была хрома от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве от всех ее игрушек отламывалась одна нога, так как ее брат и сестра говорили: “Раз ты сама хромая, у тебя должны быть хромые игрушки”». Елизавета Ивановна позже дополняла эти воспоминания так: «Старший брат мой был очень странный и необыкновенный. Он рассказывал мне страшные истории из Эдгара По и за это заставлял меня выпрыгивать из слухового окна сеновала. Это было очень высоко и страшно, но я все-таки прыгала. Сестра тоже рассказывала, но всякий раз, когда рассказывала, разбивала мне куклу, чтобы ничего не делалось даром. Мы иногда приносили в жертву игрушки, бросая их в огонь. Однажды принесли в жертву щенка, он завизжал, прибежали старшие и его освободили. Однажды мы бросили в воду мамин браслет и потом сами с плачем рассказывали о случившемся. Сестра умела свистеть, но няня ей не позволяла и говорила, что когда девочки свистят, то Богородица с престола спрыгивает. Брату это нравилось. Он свистел и спрашивал: “Что, уже спрыгнула?“ Учил меня, так как я была еще мала и свистеть не умела, и говорил: “Пусть прыгает!” Когда мне было 5 лет, брат задумал творить чудеса, но, чувствуя себя слишком грешным, обратился ко мне и потребовал, чтобы я поклялась, что не совершила ни одного преступления. Я поклялась. Тогда он взял воды и велел мне превратить ее в вино. Я превратила. — “Попробуй!” Я попробовала. — “Совсем вино!” Но так как я вина до тех пор никогда не пробовала, то он призвал сестру. Она сказала, что вино должно быть красным. Тогда брат очень рассердился, вылил воду мне на голову и остался в уверенности, что я утаила какое-то свое преступление. Однажды он сказал мне таинственно: “Я узнал необыкновенную вещь, которую не знает еще никто. Взрослые еще об этом я не подозревают. Дьявол победил Бога и запер его в чулан. Теперь нам надо подумать о том, не стоит ли перейти на сторону Дьявола, он всех тех, кто с Богом, будет мучить и убивать”. Я была потрясена этим известием и несколько дней ходила сама не своя, а брат точно забыл обо всем этом. Наконец я спросила его: “А как же с Богом?” — “Ах, с Богом... Ему удалось спастись. Он удрал через форточку”. На меня это произвело такое сильное впечатление, что я с тех пор перестала молиться Богу. Брат страдал нервными припадками. Я помню, когда мы надолго остались с ним одни, без старших в квартире, он, чувствуя приближение припадка, ложился на диван и заставлял меня смотреть на него. Это, по его мнению, укрепляло нервы. Я должна была давать ему капли, но, наливая, испугалась и вылила ему всё в глаза, так что потом капель не было. Он сам нюхал эфир и давал мне. Мне тогда становилось страшно и приятно, и я ложилась где-нибудь на пол. Когда, недели через две, взрослые вернулись, брат все ходил по квартире и резал какие-то невидимые нити. Его отправили на несколько месяцев в больницу. Я тоже вскоре заболела дифтеритом, после которого год была слепая. Тогда я утратила воспоминания о предыдущей жизни, которые у меня в раннем детстве были отчетливы и ярки». (Е.И.Дмитриева-Васильева. Автобиография). Да, она утратила «воспоминания о прошлом», что чудились ей в странных грезах и снах наяву, в сказках, от которых замирало сердце, потому что властно подступало нечто другое — Настоящее. Которое она, впрочем, тоже сумела обратить в грезу. Из-за болезни Лиля, как ее называли дома, окончила гимназию поздно, но «конечно, с медалью», как с наивной гордостью замечено в «Автобиографии». Иначе быть не могло! Пылкость воображения, «золотая» «сивильская», как она сама шутя говорила, память (то есть память о прошлых жизнях), заинтересованность историей и поэзией, романтическими легендами, весь склад натуры отличали Лилю от сверстниц в весьма выгодную сторону. Она не упоминает в «Автобиографии», были ли у нее подруги среди гимназисток. Скорее всего, нет. Они появились позже. И были очень странны. Скорее похожи на соперниц. Но Лиля не обращала на это внимания. Она так и жила в своем особом, волшебном и одновременно серьезном мире, вынеся его из детства. Закончив курс гимназии в 17 лет, в 1904 г, Елизавета Дмитриева поступила в Женский Императорский Педагогический институт и окончила его в 1908 г. по двум специальностям: средняя история и французская средневековая литература. В это же время была вольнослушательницей в Университете по испанской литературе и старофранцузскому языку. Часто подводило здоровье, и родные усердно отправляли Лилю отдыхать, то в Финляндию, то в Коктебель, на крымский степной воздух. Там, в Коктебеле, в 1909 году Лиля и познакомилась весьма близко с Максимилианом Волошиным. И это знакомство наложило отпечаток на всю ее дальнейшую судьбу. О нем она говорила позже, сквозь годы, сдержанно и печально: voloshin-1.jpg «Я знаю М. Волошина, видела его всю жизнь. Считаю его очень большим художником, с причудами, которые не мешают его charm'y. Он все же выше них. У него большая эрудиция и особое уменье брать слово. Мои встречи с Максимилианом Александровичем относятся к годам: 1909, 1916, 1919, 1923. В последний раз я видела М. А. в 1927 г., когда он был в СПБ. Акварели М. А. похожи на жемчужины и на самые нежные работы японских мастеров. Если в его теперешних стихах — весь целиком его дух, то в его акварелях осталась его душа, которую мало кто угадывает до конца...» Она угадала. Максимилиан Волошин был памятной, мучительной, особой любовью всей ее жизни. Отцом ее умершей дочери. И ее собственным «крестным отцом» в мире поэзии. Большего счастья, кажется, и желать невозможно: иметь рядом родственную душу, похожую на огромный, отдельный мир. Но дело в том, что в этой великой любви было и начало великой драмы. В Коктебель Лиля приехала совершенно с другим человеком, будучи обрученной... с третьим! Она всегда, словно нарочно, создавала вокруг себя сложные, неразрешимые ситуации, страдала, пытаясь их решить, а когда они решались — становилась еще несчастнее! Или эти ситуации создавала Та, что жила в ней вторым, зеркальным отражением? Не разобрать... Предоставим лучше слово ей самой, ее «Исповеди», которую она запрещала публиковать при жизни — лишь после смерти. В ней-то и шла речь о мучительном любовном треугольнике, в котором рождалась блистательная поэтесса Черубина, влюбившая в себя сразу двоих поэтов: Волошина и Гумилева, да и весь поэтический Петербург 1910-11 годов заодно! 2. ЖИЗНЬ ВТОРАЯ. ЧЕРУБИНА ДЕ ГАБРИАК. «ЛИК ЗАЧАРОВАННОЙ КОЛДУНЬИ». Ее роман с Николаем Гумилевым был каким-то «мучительно-стремительным». Впервые они увиделись в Париже в 1907 году. Вместе со спутниками забрели в кафе, говорили о чем-то незначительном. Лиля была в парижском кафе первый раз, и все здесь привлекало ее внимание. Гумилев купил ей крошечный букет фиалок, заказал для нее капуччино и весь вечер читал вслух что-то из своего сборника «Романтические цветы», посвященного Ахматовой. Стихи Лиле очень понравились. Она зачарованно смотрела на Гумилева, но он, казалось, вовсе не замечал ее. Очень мило, светски, расстались. Встретились снова два года спустя, на выставке Академии художеств в Москве, или на лекции об этой выставке... Их представили друг другу заново, но они вспомнили друг друга тотчас. А потом какая то незначительная фраза Лили — девушки с бледным лицом, глубокими глазами, затененными, по моде тех лет, белой широкополой шляпой, — привлекли внимание Гумилева, и он не отходил от нее весь вечер. Поехал провожать до дому. «И сидя в экипаже, рядом друг с другом, — пишет Е. И. Дмитриева в своей горькой «Исповеди», — мы оба поняли с беспощадной ясностью, что это — Встреча и не стоит нам ей противиться!» И продолжает далее: «“Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей”, — писал Н. С. на альбоме, подаренном мне. Мы стали часто встречаться, все дни мы были вместе и друг для друга. Писали стихи, ездили на “Башню” (знаменитые поэтические вечера Вячеслава Иванова — автор) и возвращались на рассвете по просыпающемуся серо-розовому городу. Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви. В “будни своей жизни” не хотела я вводить Н. Степ. В те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н. С., и еще: в нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство — желание мучить. Воистину он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его невеста, видел даже моего жениха. (Того самого, третьего, инженера-путейца Васильева, с которым Лиля давно была обручена! — автор). Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья. В мае мы вместе поехали в Коктебель. Все путешествие туда я помню, как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его Гумми, не любила имени Николай, — а он меня, как дома: Лиля — “имя похоже на серебристый колокольчик”, так говорил он. В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем больше всего виновата я перед Н. Ст. Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе: его, меня и М. Ал. — потому что самая большая моя в жизни любовь, самая недосягаемая — это был Макс. Ал. Если Н. Ст. был для меня цветение весны, “мальчик”, мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то М. А. для меня был где-то вдали, как кто-то, никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую. Н. Ст. ненавидел М. Ал. — мне это было больно очень, здесь уже с неотвратимостью рока встал в самом сердце образ Макс. Ал. То, что девочке казалось чудом, — свершилось. Я узнала, что М. А. любит меня, любит уже давно, — к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: “Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву — я буду тебя презирать”. Выбор уже был сделан, но Н. С. все же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н. С. уехать, не сказав ему ничего. Он счел это за каприз, но уехал, а я до осени (сент.) жила лучшие дни моей жизни. Здесь родилась Черубина». Черубина родилась благодаря не то капризу, не то любовному экстазу Волошина. Он подсказывал Лиле, и до того писавшей неплохие стихи, темы и образы, а она обрамляла их в удивительные рифмы и волнующие воображение строфы стихов, отдававших причудливой загадкой, древней легендой.. То, что она создавала на бумаге, никак не вязалось с ее образом простой скромной девушки-учительницы в белом, полноватой и хроменькой. Нужно было придумать что-то иное — чарующее, магическое, волшебное, немного пугающее. И они придумали! Вот как об этом позднее рассказывал сам Масимилиан Волошин: «Лиля писала в это лето милые простые стихи, и тогда-то я ей и подарил черта Габриака, которого мы в просторечии звали Гаврюшкой. В 1909 году создавалась редакция “Аполлона”, первый номер которого вышел в октябре-ноябре. Мы много думали летом о создании журнала, мне хотелось помещать там французских поэтов, стихи писались с расчетом на него, и стихи Лили казались подходящими. В то время не было в Петербурге литературного молодого журнала. Маковский — “Papa Mako”, как мы его называли, новоявленный редактор журнала — был чрезвычайно аристократичен и элегантен. Я помню, он советовался со мной — не внести ли такого правила, чтоб сотрудники являлись в редакцию “Аполлона” не иначе как в смокингах. В редакции, конечно, должны были быть дамы, и Papa Mako прочил балерин из петербургского кордебалета. Лиля — скромная, неэлегантная и хромая — удовлетворить его, конечно, не могла, и стихи ее были в редакции отвергнуты. Тогда мы решили изобрести псевдоним и послать стихи письмом. Письмо было написано достаточно утонченным слогом на французском языке, а для псевдонима мы взяли наудачу чёрта Габриака. Но для аристократичности чёрт обозначил свое имя первой буквой, в фамилии изменил на французский лад окончание и прибавил частицу «де»: Ч. де Габриак. Впоследствии «Ч.» было раскрыто. Мы долго ломали голову, ища женское имя, начинающееся на Ч., пока наконец Лиля не вспомнила об одной Брет-Гартовской героине. Она жила на корабле, была возлюбленной многих матросов и носила имя Черубины. Чтобы окончательно очаровать Papa Mako, для такой светской женщины необходим был герб. И гербу было посвящено стихотворение: Наш герб Червленый щит в моем гербе. И знака нет на светлом поле. Но вверен он моей судьбе, Последней — в роде дерзких волей... Есть необманный путь к тому. Кто спит в стенах Иерусалима, Кто верен роду моему, Кем я звана, кем я любима: И путь безумья всех надежд, Неотвратимый путь гордыни; В нем — пламя огненных одежд И скорбь отвергнутой пустыни... Но что дано мне в щит вписать? Датуры тьмы иль розы храма? Тубала медную печать Или акацию Хирама? Письмо было написано на бумаге с траурным обрезом и запечатано черным сургучом. На печати был девиз: “Vae victis!” (Горе побежденным!) Все это случайно нашлось у подруги Лили — Лидии Брюлловой. Маковский в это время был болен ангиной. Он принимал сотрудников у себя дома, лежа в элегантной спальне; рядом с кроватью стоял на столике телефон. Когда я на другой день пришел к нему, у него сидел красный и смущенный А.Н. Толстой, который выслушивал чтение стихов, известных ему по Коктебелю, и не знал, как ему на них реагировать Я только успел шепнуть ему: “Молчи. Уходи”. Он не замедлил скрыться. Маковский был в восхищении. “Вот видите, Максимилиан Александрович, я всегда вам говорил, что вы слишком мало обращаете внимания на светских женщин. Посмотрите, какие одна из них прислала мне стихи! Такие сотрудники для «Аполлона» необходимы!“ Черубине был написан ответ на французском языке, чрезвычайно лестный для начинающего поэта, с просьбой порыться в старых тетрадях и прислать все, что она до сих пор писала. В тот же вечер мы с Лилей принялись за работу, и на другой день Маковский получил целую тетрадь стихов. В стихах Черубины я играл роль режиссера и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля. Мы сделали Черубину страстной католичкой, так как эта тема еще не была использована в тогдашнем Петербурге. Вот как это звучало: Св. Игнатию Твои глаза — святой Грааль. В себя принявший скорби мира, И облекла твою печаль Марии белая порфира. Ты, обагрявший кровью меч. Склонил смиренно перья шлема Перед сияньем тонких свеч В дверях пещеры Вифлеема. И ты — хранишь ее один, Безумный вождь священных ратей, Заступник грез, святой Игнатий, Пречистой Девы паладин! Ты для меня, средь дольних дымов, Любимый, младший брат Христа, Цветок небесных серафимов И Богоматери мечта. Затем решили внести в стихи побольше Испании. Ищу защиты в преддверьи храма Пред Богоматерью Всех Сокровищ. Пусть орифламма Твоя укроет от злых чудовищ... Я прибежала из улиц шумных, Где бьют во мраке слепые крылья, Где ждут безумных Соблазны мира и вся Севилья. Но я слагаю Тебе к подножью Кинжал и веер, цветы, камеи — Во славу Божью... О Mater Del, memento meil ____________________________ * О Матерь Божья, помяни меня! (Лат.) _______________________ Кроме того необходима была преступно-католическая любовь к Христу. Твои руки Эти руки со мной неотступно Средь ночной тишины моих грез, Как отрадно, как сладко-преступно Обвивать их гирляндами роз. Я целую божественных линий На ладонях священный узор... (Запевает далеких Эриний В глубине угрожающий хор.) Как люблю эти тонкие кисти И ногтей удлиненных эмаль, О, загар этих рук золотистей, Чем Ливанских полудней печаль. Эти руки, как гибкие грозди. Все сияют в камнях дорогих. Но оставили острые гвозди Чуть заметные знаки на них. Так начались стихи Черубины. На другой день Лиля позвонила Маковскому. Он был болен, скучал, ему не хотелось класть трубку, и он, вместо того чтобы кончать разговор, сказал: “Знаете, я умею определять судьбу и характер человека по его почерку. Хотите, я расскажу вам все, что узнал по вашему?” И он рассказал, что отец Черубины — француз из Южной Франции, мать — русская, что она воспитывалась в монастыре в Толедо и т.д. Лиле оставалось только изумляться, откуда он все это мог узнать, и таким образом мы получили ряд ценных сведений из биографии Черубины, которых впоследствии и придерживались. Если в стихах я давал только идеи и принимал как можно меньше участия в выполнении, то переписка Черубины с Маковским лежала исключительно на мне. Papa Mako избрал меня своим наперсником. По вечерам он показывал мне мною же утром написанные письма и восхищался: “Какая изумительная девушка! Я всегда умел играть женским сердцем, но теперь у меня каждый день выбита шпага из рук”. Он прибегал к моей помощи и говорил: “Вы мой Сирано”, не подозревая, до какой степени он близок к истине, так как я был Сирано для обеих сторон. Papa Mako, например, говорил: “Графиня Черубина Георгиевна (он сам возвел ее в графское достоинство) прислала мне сонет. Я должен написать сонет di risposta” (в ответ (ит.) — автор), и мы вместе с ним работали над сонетом. Маковский был совершенно очарован Черубиной. “Если бы у меня было 40 тысяч годового дохода, я решился бы за ней ухаживать”. А Лиля в это время жила на одиннадцать с полтиной в месяц, которые получала как скромная преподавательница приготовительного класса. Мы с Лилей мечтали о католическом семинаристе, который молча бы появлялся, подавал бы письмо на бумаге с траурным обрезом и исчезал. Но выполнить это было невозможно. Переписка становилась все более и более оживленной, и это было все более и более сложно. Наконец мы с Лилей решили перейти на язык цветов. Со стихами вместо письма стали посылаться цветы. Мы выбирали самое скромное и самое дешевое из того, что можно было достать в цветочных магазинах, веточку какой-нибудь травки, которую употребляли при составлении букетов, но которая, присланная отдельно, приобретала таинственное и глубокое значение. Мы были свободны в выборе, так как никто в редакции не знал языка цветов, включая Маковского, который уверял, что знает его прекрасно. В затруднительных случаях звали меня, и я, конечно, давал разъяснения. Маковский в ответ писал французские стихи. Он требовал у Черубины свидания. Лиля выходила из положения просто. Она говорила по телефону: “Тогда-то я буду кататься на островах. Конечно, сердце вам подскажет, и вы узнаете меня”. Маковский ехал на острова, узнавал ее и потом с торжеством рассказывал ей, что ее видел, что она была так-то одета, в таком-то автомобиле... Лиля смеялась и отвечала, что она никогда не ездит на автомобиле, а только на лошадях. Или же она обещала ему быть в одной из лож бенуара на премьере балета. Он выбирал самую красивую из дам в ложах бенуара и был уверен, что это Черубина, а Лиля на другой день говорила: “Я уверена, что вам понравилась такая-то”. И начинала критиковать избранную красавицу. Все это Маковский воспринимал как “выбивание шпаги из рук”. Черубина по воскресеньям посещала костел. Она исповедовалась у отца Бенедикта. Вот стихотворения, посвященные ему и исповеди: Его египетские губы Замкнули древние мечты, И повелительны и грубы Лица жестокого черты. И цвета синих виноградин Огонь его тяжелых глаз, Он в темноте глубоких впадин Истлел, померк, но не погас. В нем правый гнев рокочет глухо. И жечь сердца ему дано: На нем клеймо Святого Духа — Тонзуры белое пятно... Мне сладко, силой силу меря, Заставить жить его уста И в беспощадном лике зверя Провидеть грозный лик Христа. Исповедь В быстро сдернутых перчатках Сохранился оттиск рук. Черный креп в негибких складках Очертил на плитах круг. В тихой мгле исповедален Робкий шепот, чья-то речь. Строгий профиль мой печален От лучей дрожащих свеч. Я смотрю игру мерцаний По чекану темных бронз И не слышу увещаний, Что мне шепчет старый ксендз. Поправляя гребень в косах. Я слежу мои мечты,— Все грехи в его вопросах Так наивны и просты. Ад теряет обаянье, Жизнь становится тиха,— Но так сладостно сознанье Первородного греха...» Далее события развивались и вовсе, как в каком либо приключенческо-авантюрном романе с любовною интригой. Они вышли из-под контроля. Постепенно Черубина стала существовать совершенно отдельно, сама по себе. Волошин рассказывает в своем очерке о Черубине удивительные вещи: «Легенда о ней распространилась по Петербургу с молниеносной быстротой. Все поэты были в нее влюблены. Самым удобным было то, что вести о Черубине шли только от влюбленного в нее Papa Mako. Правда, были подозрения в мистификации, но подозревали самого Маковского. Нам удалось сделать необыкновенную вещь — создать человеку такую женщину, которая была воплощением его идеала, и которая в то же время не могла его разочаровать впоследствии, так как эта женщина была — призрак. Как только Маковский выздоровел, он послал Черубине на вымышленный адрес (это был адрес сестры Л. Брюлловой, подруги Лили) огромный букет белых роз и орхидей. Мы с Лилей решили это пресечь, так как такие траты серьезно угрожали гонорарам сотрудников «Аполлона», на которые мы очень рассчитывали. Поэтому на другой день Маковскому были посланы стихи “Цветы” и письмо. Цветы живут в людских сердцах; Читаю тайно в их страницах О ненамеченных границах, О нерасцветших лепестках. Я знаю души, как лаванда, Я знаю девушек мимоз. Я знаю, как из чайных роз В душе сплетается гирлянда. В ветвях лаврового куста Я вижу прорезь черных крылий, Я знаю чаши чистых лилий И их греховные уста. Люблю в наивных медуницах Немую скорбь умерших фей. И лик бесстыдных орхидей Я ненавижу в светских лицах. Акаций белые слова Даны ушедшим и забытым. А у меня, по старым плитам, В душе растет разрыв-трава. Когда я в это утро пришел к Papa Mako, я застал его в несколько встревоженном состоянии. Даже безукоризненная правильность его пробора была нарушена. Он в волнении вытирал платком темя, как делают в трагических местах французские актеры, и говорил: “Я послал, не посоветовавшись с Вами, цветов Черубине Георгиевне и теперь наказан. Посмотрите, какое она прислала мне письмо!” Письмо гласило, приблизительно, следующее: “Дорогой Сергей Константинович! (Переписка приняла уже довольно интимный характер). Когда я получила Ваш букет, я могла поставить его только в прихожей, так как была чрезвычайно удивлена, что Вы решаетесь задавать мне такие вопросы. Очевидно, Вы совсем не умеете обращаться с нечетными числами и не знаете языка цветов”. — Но право же, я совсем не помню, сколько там было цветов. Я не понимаю, в чем моя вина! — восклицал Маковский. Письмо на это и было рассчитано. Перед Пасхой Черубина решила поехать на две недели в Париж, заказать себе шляпку, как она сказала Маковскому, но из намеков было ясно, что она должна увидеться там со своими духовными руководителями, так как собирается идти в монастырь. Она как-то сказала, что, может быть, выйдет замуж за одного еврея. Из этих слов Papa Mako заключил, что она будет Христовой невестой. Уезжая, Черубина взяла слово с Маковского, что он на вокзал не поедет. Тот сдержал слово, но стал умолять своих друзей пойти вместо него, чтобы увидеть Черубину хотя бы чужими глазами. Просил Толстого, но тот с ужасом отказался, так как чувствовал какой-то подвох и боялся в него впутаться. Наконец, Маковский уговорил поехать Трубникова. Трубников на вокзале был, но Черубины ему увидеть не удалось, но она, очевидно, его видела, так как записала в путевой дневник, который обещала Маковскому вести, что она ожидала увидеть на вокзале переодетого Papa Mako с накладной бородкой, но вместо него увидела присланного Друга, которого она узнала по изящному костюму. Следовало подробное описание Трубникова. Маковский был восхищен: “Какая наблюдательность! Ведь тут весь Трубников, а она видела его всего раз на вокзале!” В Париже Черубина остановилась в специальном католическом квартале, в отеле возле Saint Sulpice. Она прислала несколько описаний квартала, описала несколько встреч. Эта часть — ее дневники — выпадает, так как погибла при обыске. Остались только стихи. В отсутствие Черубины Маковский так страдал, что Иннокентий Федорович Анненский говорил ему: “Сергей Константинович, да нельзя же так мучиться. Ну, поезжайте за ней. Истратьте сто, ну двести рублей, оставьте редакцию на меня... Отыщите ее в Париже”. Однако Сергей Константинович не поехал, что лишило историю Черубины небезынтересной страницы. Для его излияний была оставлена родственница Черубины, княгиня Дарья Владимировна (Лида Брюллова). Она разговаривала с Маковским по телефону и приготовляла его к мысли о пострижении Черубины в монастырь. Черубина вернулась. В тот же вечер к ней пришел ее исповедник, отец Бенедикт. Всю ночь она молилась. На следующее утро ее нашли без сознания, в бреду, лежащей в коридоре, на каменном полу, возле своей комнаты. Она заболела воспалением легких. Кризис болезни намеренно совпал с заседаниями Поэтической Академии в Обществе ревнителей русского стиха, так как там могла присутствовать Лиля и могла сама увидеть, какое впечатление произведет на Маковского известие о смертельной опасности. Ему ежедневно по телефону звонил старый дворецкий Черубины и сообщал о ее здоровье. Кризис ожидался как раз в тот день, когда должно было происходить одно из самых парадных заседаний. Среди торжественного чтения, когда Вячеслав Иванов делал доклад, Маковского позвали к телефону. Иннокентий Федорович пожал ему под столом руку и шепнул несколько ободряющих слов. Через несколько минут Маковский вернулся с опрокинутым и радостным лицом: “Она будет жить!” Все это происходило в двух шагах от Лили. Как-то Лиля спросила меня: “Что, моя мать умерла или нет? Я совсем забыла, и недавно, говоря с Маковским по телефону, сказала: «Моя покойная мать» — и боялась ошибиться...“ А Маковский мне рассказывал: “Какая изумительная девушка! Я прекрасно знаю, что мать ее жива и живет в Петербурге, но она отвергла мать и считает ее умершей с тех пор, как та изменила когда-то мужу, и недавно так и сказала мне: — Моя покойная мать”. Постепенно у нас накопилась целая масса мифических личностей, которые доставляли нам много хлопот. Так, например, мы придумали на свое горе кузена Черубине, к которому Papa Mako страшно ревновал. Он был португалец, атташе при посольстве и носил такое странное имя, что надо было быть так влюбленным, как Маковский, чтобы не обратить внимание на его невозможность. Его звали дон Гарпия ди Мантилья. За этим доном Гарпией была однажды организована целая охота, и ему удалось ускользнуть только благодаря тому, что его вообще не существовало. В редакции была выставка женских портретов, и Черубина получила пригласительный билет. Однако сама она не пошла, а послала кузена. Маковский придумал очень хороший план, чтобы уловить дона Гарпию. В прихожей были положены листы, где все посетители должны были расписываться, а мы, сотрудники, сидели в прихожей и следили, когда “он” распишется. Однако каким-то образом дону Гарпии удалось пройти незамеченным, он посетил выставку и обо всем рассказал Черубине. В высших сферах редакции была учреждена слежка за Черубиной. Маковский и его сотрудники стали действовать даже подкупом. Они произвели опрос всех дач на Каменноостровском. В конце концов Маковский мне сказал: “Знаете, мы нашли Черубину. Она — внучка графини Нирод. Сейчас графиня уехала за границу, и поэтому она может позволять себе такие эскапады. Тот старый дворецкий, который, помните, звонил мне по телефону во время болезни Черубины Георгиевны, был здесь у меня в кабинете. Мы с бароном дали ему 25 рублей, и он все рассказал. У старухи две внучки. Одна с ней за границей, а вторая — Черубина. Только он назвал ее каким-то другим именем, но сказал, что ее называют еще и по-иному, но он забыл как. А когда мы спросили, не Черубиной ли, он вспомнил, что действительно Черубиной”. Лиля, которая всегда боялась призраков, была от всего этого в полном ужасе! Ей все казалось, что она должна встретить живую Черубину, которая спросит у нее ответа. Вот два стихотворения, которые тогда, конечно, не были поняты Маковским. Лиля о Черубине: В слепые ночи новолунья Глухой тревогою полна, Завороженная колдунья, Стою у темного окна. Стеклом удвоенные свечи И предо мною, и за мной, И облик комнаты иной Грозит возможностями встречи. В темно-зеленых зеркалах Обледенелых ветхих окон Не мой, а чей-то бледный локон Чуть отражен, и смутный страх Мне сердце алой нитью вяжет. Что, если дальняя гроза В стекле мне близкий лик покажет И отразит ее глаза?» Но все имеет свойство когда-нибудь заканчиваться. Даже «завороженная стихами» мистификация. Даже волшебная сказка. Закончилась и история Черубины. Вот как об этом говорит Максимилиан Волошин, спокойно, почти бесстрастно: «А ведь когда то раскрытие загадки испанки Черубины потрясло весь литературный Петербург! Вячеслав Иванов, вероятно, подозревал, что я — автор Черубины, так как говорил мне: “Я очень ценю стихи Черубины. Они талантливы. Но если это мистификация, то гениально”. Он рассчитывал на то, что “ворона каркнет”. Однако я не каркнул. А. Н. Толстой давно говорил мне: “Брось, Макс, это добром не кончится”. Черубина написала Маковскому последнее стихотворение. В нем были строки: Милый друг, Вы приподняли Только край моей вуали... Когда Черубина разоблачила себя, Маковский поехал к ней с визитом и стал уверять, что он уже обо всем давно знал. “Я хотел дать вам возможность дописать до конца вашу красивую поэму”. Он подозревал о моем сообщничестве с Лилей и однажды спросил меня об этом, но я, честно глядя ему в глаза, отрекся от всего. Мое отречение было встречено с молчаливой благодарностью. Неожиданной во всей этой истории явилась моя дуэль с Гумилевым. Он знал Лилю давно и давно уже предлагал ей помочь напечатать ее стихи, однако о Черубине он не подозревал истины. За год до этого в 1909 году летом, будучи в Коктебеле вместе с Лилей, он делал ей предложение. В то время, когда Лиля разоблачила себя, в редакционных кругах стали расти сплетни. Лиля обычно бывала в редакции одна, так как жених ее, Воля Васильев, бывать с ней не мог. Он отбывал воинскую повинность. Никого из мужчин в редакции она не знала. Одному немецкому поэту, Ганцу Гюнтеру, который забавлялся оккультизмом, удалось завладеть доверием Лили. Она была в то время в очень нервном возбужденном состоянии. Очевидно, Гюнтер добился от нее каких-нибудь признаний. Он стал рассказывать, что Гумилев говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман. Все это в грубых выражениях. Гюнтер даже устроил Лиле «очную ставку» с Гумилевым, которому она принуждена была сказать, что он лжет. Гюнтер же был с Гумилевым на “ты” и, очевидно, на его стороне. Я почувствовал себя ответственным за все это и с разрешения Воли (который был вольноопределяющимся, в нижнем чине) после совета с Леманом, одним из наших общих с Лилей друзей, через два дня стрелялся с Гумилевым. Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления “Фауста”. Головин в это время писал портреты поэтов, сотрудников “Аполлона”. В этот вечер я позировал. В мастерской было много народу, и в том числе Гумилев. Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так, как Гумилев, большой специалист, сам учил меня в предыдущем году; сильно, кратко и неожиданно. В огромной мастерской на полу были разостланы декорации к «Орфею». Все были уже а сборе. Гумилев стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин внизу запел “Заклинание цветов”. Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошел к Гумилеву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос Иннокентия Федоровича; “Достоевский прав, звук пощечины действительно мокрый”. Гумилев отшатнулся от меня и сказал: “Ты мне за это ответишь” (мы с ним не были на «ты»). Мне хотелось сказать: “Николай Степанович, это не брудершафт”. Но тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня внезапно вырвался вопрос: “Вы поняли?” (То есть; поняли ли за что?) Он ответил: “Понял”. На другой день рано утром мы стрелялись за Новой Деревней возле Черной речки, если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему. Была мокрая, грязная весна, и моему секунданту Шервашидзе, который отмеривал нам 15 шагов по кочкам, пришлось очень плохо. Гумилев промахнулся, у меня пистолет дал осечку. Он предложил мне стрелять еще раз. Я выстрелил — боясь, по неумению стрелять, попасть в него. Не попал, и на этом наша дуэль окончилась. Секунданты предложили нам подать друг другу руки, но мы отказались. После этого я встретился с Гумилевым только один раз, случайно, в Крыму, за несколько месяцев до его смерти. Нас представили друг другу, не зная, что мы знакомы: мы подали друг другу руки, но разговаривали недолго: Гумилев торопился уходить». Эта история, начавшаяся когда то шутки ради из-за амбиций и влюбленного апломба, была воспринята Елизаветой-Черубиной совершенно трагически. Она нашла в ней определенный подтекст. Для нее это был знак, поданный ей свыше, Небесами. Нельзя нарушать кармические законы. Нельзя безнаказанно причинять боль другому. Нельзя шутки или прихоти ради менять имя, данное при рождении. Тогда судьба может зло посмеяться над тобой или попробовать слишком высокую плату за все содеянное. Лиля-Черубина ценою своей, скоротечно сгоревшей и блистательной жизни это прекрасно поняла! Вот что она писала в своей трагической «Исповеди»: «Только теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу, что Н. С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов, каждая ритмическая строчка причиняла мне боль; — я так и не стала поэтом — передо мной всегда стояло лицо Н. Ст. и мешало мне. Я не смогла остаться с Макс. Ал. — в начале 1910 г. мы расстались, и я не видела его до 1917 (или 1916-го?). Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку. А мне? До самой смерти Н. Ст. я не могла читать его стихов, а если брала книгу — плакала весь день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно. Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мной, очень даже оскорбив меня, он еще любил, но моя жизнь была смята им — он увел от меня и стихи и любовь... И вот с тех пор я жила неживой; — шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое мое прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли передо мной и заслоняли всё: а я не смогла остаться ни с кем. И это было платой за боль, причиненную Н. Ст.: у меня навсегда были отняты и любовь и стихи. Остались лишь призраки их...» Да, ослепительный и короткий век Черубины де Габриак закончился. Но продолжалась жизнь ее автора. В 1911 г. Елизавета Ивановна вышла замуж за инженера Васильева и стала носить его фамилию. Но образ Черубины навсегда остался с ней. 26 мая 1916 г. она признавалась в письме к М. Волошину: «Черубина для меня никогда не была игрой», 12 июля 1922 г. писала ему же: «Я иногда стала думать, что я — поэт. Говорят, что надо издавать книгу. Если это будет, я останусь “Черубиной”, потому что меня так все приемлют и потому что все же корни мои в “Черубине” глубже, чем я думала». И в то же время ее одолевают сомнения: «Я, конечно, не поэт. Стихов своих издавать я не буду и постараюсь ничего не печатать под именем Черубины» (из письма М. Волошину 1923 г.). Но опять отсчет идет от Черубины. Несомненно, что в новой, жесткой, советской действительности Черубина не смогла бы возродиться. И Елизавета Ивановна сумела найти свою дорогу. В начале 20-х гг. она оказалась в Екатеринодаре, где познакомилась с С.Я.Маршаком. Там они задумали (и осуществили) создание «Детского городка», где имелись различные мастерские, библиотека, детский театр. Вместе с Маршаком и отдельно она писала пьесы для детских театров страны (вошли в сборник «Театр для детей», выдержавший в 20-е гг. четыре издания). Писала она и прозу (в 1926 г. вышла ее книжка о Миклухо-Маклае «Человек с Луны»), переводила с испанского и старофранцузского. Когда Маршак уехал в Петроград, он вызвал туда и Елизавету Ивановну, и какое-то время она работала там вместе с Маршаком в ТЮЗе. Встреча с Петербургом — городом Черубины — была не столько радостной, сколько горькой: Под травой уснула мостовая, Над Невой разрушенный гранит... Я вернулась, я пришла живая, Только поздно — город мой убит. Надругались, очи ослепили, Чтоб не видеть солнца и небес, И лежит замученный в могиле... Я молилась, чтобы он воскрес. Чтобы все убитые воскресли, Бог Господь, Отец бесплотных сил, Ты караешь грешников, но если б Ты мой город мертвый воскресил. («Петербургу», 1922) Городу на Неве посвящены также пронзительные строки других стихотворений («Там ветер сквозной и колючий...», 1921, «Все то, что так много лет любила...», 1922). Вскоре на долю Елизаветы Ивановны выпали тяжелые испытания: в вину ей прежде всего ставили приверженность антропософии, до революции по делам «Антропософского общества» она ездила в Германию, Швейцарию, Финляндию. Начиная с 1921 г. у нее дома производили обыски, затем последовали вызовы в ГПУ, и, наконец, ее по этапу отправили в ссылку. В последнем письме к Волошину в январе 1928 г. она писала из Ташкента: «...Так бы хотела к тебе весной, но это сложно очень, ведь я регистрируюсь в ГПУ и вообще — на учете. Очень, очень томлюсь... Следующий раз пошлю стихи... Тебя всегда ношу в сердце и так бы хотела увидеть еще раз в этой жизни». Однако этой мечте не суждено было осуществиться. Но поэзия не покинула ее до конца дней — в последний год жизни она написала цикл небольших, прозрачных по стилю стихотворений «Домик под грушевым деревом» — от лица вымышленного поэта Ли Сян Цзы — последняя, прощальная мистификация Черубины: Мхом ступени мои поросли, И тоскливо кричит обезьяна; Тот, кто был из моей земли, — Он покинул меня слишком рано. След горячий его каравана Заметен золотым песком. Он уехал туда, где мой дом. («Разлука с другом». 1927) Е. И. Васильева мечтала вернуться в город, где она родилась и где такой блестящей кометой прочертила путь на литературном петербургском горизонте ее Черубина. Прислушайся к ночному сновиденью, не пропусти упавшую звезду... По улицам моим Невидимою Тенью я за тобой пройду... Ты посмотри (я так томлюсь в пустыне вдали от милых мест... вода в Неве еще осталась синей? У Ангела из рук еще не отнят крест? Это стихотворение написано менее чем за полгода до смерти... _________________________ 23 — 25 апреля 2003 года. Письма Е. И. Дмитриевой-Васильевой к М. А.Волошину цитируются по книге Н. Бочарова «Домик под грушевым деревом. Последняя мистификация Черубины де Габриак». Алма-Ата. Изд-во «Онер» 1989 год. (Личное собрание автора) Мысли, высказанные автором статьи, могут не совпадать с мнением читателей и выражают лишь сугубо личную точку зрения. |