Ресторан на углу Большой Садовой и Девятой линии в полдень посетили двое мужчин. Один, лет тридцати, был одет в белую сорочку и чёрные джинсы. Коричневая барсетка «Giorgio Armani» выдавала его деловитость и независимость. Второй, судя по внешнему виду, представлял нищенствующие слои граждан. С первого взгляда ему можно было дать лет шестьдесят или около того. В засаленном сером пиджаке и в синем трико его, конечно, не пустили бы в солидное заведение, но удачливый бизнесмен волевым жестом дал охране понять, что беспокоиться не о чем. Странная парочка устроилась в кожаных креслах за столом друг против друга. Молодой человек, бегло изучив меню, заказал графин виски «Чивас Ригал» двенадцатилетней выдержки и две рюмки, две порции ломбо из свинины с вишней и корзинку фокачо с сыром «Грана». Официант некоторое время недоброжелательно косился на бродягу, однако цветок в нагрудном кармане пиджака – засушенная роза, покрытая лаком – очаровал его, и он проникся сочувствием и необъяснимой симпатией к старику. Официант принял заказ и учтиво удалился. * * * В кипящей смоле варились грешники. Черти подбрасывали самоубийц в огонь. Самоубийцы – самое лучшее топливо. Долго горят, выделяют безумный жар и не оставляют золы. Цикличность несчастных заканчивается вместе с желанием жить. Я ношу смолу в вёдрах. Грешников становится всё больше, а смола выкипает. Я доливаю смолу. Я делаю это всегда. Я незаменённый, и шарф вокруг шеи искушает мою важность. Обычно из бурлящей смолы выныривают головы и ртами хватают воздух. В этот раз из кипящей жидкости поднялась чёрная кисть и ухватилась за кончик шарфа. Я дважды нырнул под шарф, освобождая шею из петли. Шарф исчез вместе с рукой в смоле. А я развалился на две половины, словно полено, ловко разрубленное дровосеком. Две чурки: слева и справа. Я лежал слева, моя половина – справа. «Как же так? – спрашивал я у своей половины. – Неужели нас связывал только шарф?! Мы же были одно целое! Мы всегда были одно целое! И только благодаря шарфу? Неужели нас больше ничто не держит?!» Это было так странно. И больно. Мы плакали. Растворялись в слезах. Куда-то уплывая, удалялись друг от друга, и моя половинка кричала: «Не оставляй меня! – и молила: – Найди меня!» Но мне не довелось найти свою половину. Мне не довелось даже вспомнить о том, что я должен найти свою половину. Я был восьмилетним мальчишкой, когда проезжающий мимо всадник зарубил меня. Я лежал неподвижно. И никто меня не трогал. Я ждал свою половину, чтобы подняться и пойти за смолой. Смола кипела, грешники варились, черти подбрасывали в огонь самоубийц. Всё как всегда. А я лежал и ждал. И так было всегда, пока из меня не вышел весь сок одиночества. Тогда я подумал, что я – одно целое. И следовало бы для крепости промазать меня смолой. Но вдруг, как амёба, разделился на две половинки. И нас понесло в разные стороны. Моя половина кричала: «Найди меня!» Кажется, и я крикнул то же самое. Меня родили и вырастили черти. Они носили меня по всему свету, пока не умерли. Я же одиноко скитался, и сосущее чувство тоски внушило мне мысль, что я, наверное, не одно целое. Где-то должна быть моя половина. Я стал примеряться ко всем женщинам, что попадались мне на глаза, но так и не встретил свою половинку. Умер. Разделился. И родился. Но родился женщиной, так как в прошлой жизни вместе с семенем беспечно раздал мужское начало. Я была великой женщиной. Я правила миром. Я жадно собирала семя и беспощадно казнила неполовинок. Но вдруг я разделилась: я родила сына! Вот моя половинка! – ликовала я и заставляла ликовать всех. Но моя половинка оперилась, объявила меня безумной, заточила меня в крепости и отправилась искать свою половинку. Так я и умерла – великой и одинокой. И вновь: смола, черти, грешники, огонь. И я – в соку одиночества. * * * Когда подали ломбо, молодой человек бросил рассеянный взгляд на старика. Тот молчаливо доедал фокачо. – Ещё виски? – справился официант, убирая со стола пустой графин. – Да, пожалуйста. И ещё корзинку. Бизнесмен разделал ножом кусок свинины на пять частей. Поперчил. И чихнул. Потянулся за салфеткой и тогда заметил, что старик за минуту управился и с картофелем, и с мясом, оставив нетронутым вишнёвое варенье. Старик, опустив лицо, стыдливо пережёвывал кушанья. Молодой человек пододвинул к нему свою тарелку. Тот съел и его блюдо, также оставив нетронутым вишнёвое варенье. И тогда попросил воды. Негромко, почти одними губами: «Воды». – Воды! – продублировал молодой человек. Официант принёс стакан с водой. Бродяга добавил в воду вишню, выпил и откинулся на спинку кресла. «Хорошо умереть сытым и в чистоте, – подумал он. – Всё-таки есть же на свете добрые люди». * * * Это случилось, когда я пошёл за цветами. Но сначала я проснулся. Глупо как-то. Конечно, прежде чем пойти за цветами, следует проснуться. Разве можно пойти за цветами, лёжа в кровати, да ещё блуждая вне контроля над собственным сознанием. Но мне так радостно, что хочется именно так сказать: непосредственно, глупо и неправильно. А проснулся я оттого, что почувствовал во сне, как я широко-широко улыбаюсь. Даже гыгыкнул, кажется, но не буду точно утверждать, может, это мне приснилось. Тем не менее, я открыл глаза и ещё какое-то время продолжал беспричинно, по инерции, улыбаться. Но, исследуя своё состояние, отметил, что так хорошо мне почему-то, так радостно, так светло, что я совершенно правильно делаю, что улыбаюсь. Потому что как можно не улыбаться, когда так торжественно прекрасно на душе. Взгляд мой упирался в трельяж, на котором стояла ваза. Она сказочно розово отражалась в зеркалах, но грустно и с укором пустовала. И я сразу понял, чего не хватает ей для завершённости. Я присел на кровати и ласково посмотрел на своих девчонок. Жена, от плеч до колен укрытая простынёю, ютилась на моей половине, а дочь – в звёздной пижаме, раскинув руки в стороны – барствовала на второй половине кровати. Любимые мои девочки. Родные мои. Красавицы. Спите, сегодня выходной. Я так люблю вас. Вы – моя жизнь. Моя радость. И моё счастье. Я легонько прикоснулся губами к голени жены, и она во сне улыбнулась. А трёхлетняя дочка в ответ на поцелуй в пятку отдёрнула ногу, тревожно покривила губами, почесала одной ногой другую, потрогала маму и, убедившись, что всё в порядке, беззаботно засопела. Я куплю ей хризантему. А жене розы. И я пошёл за цветами. И тогда случилось ЭТО. Но сначала я думал: как здорово, что я улыбаюсь. Я так долго к этому шёл. Быть счастливым и дарить счастье. Заботиться и любить. И уже знал, что когда дочь вырастет, то она будет жить своей жизнью. И я никогда не скажу ей: ты должна то-то и то-то, потому что я растил тебя и кормил. Никогда так не скажу. Потому что вдруг пришло мне знание: скажи я так или надейся на это, никогда не стать мне счастливым. Буду только страдать и мучиться. И ещё много других причин я находил своему замечательному настроению, пока шёл за цветами. Был пешеходный переход, на котором я остановился, чтобы пропустить таксиста. Он торопился, а я тоже водила, знаю, как пешеходы нервируют. Особенно когда ведёшь «Волгу». Передачу туда-сюда, сцепление туда-сюда, – жуть. А мне ничего не стоит остановиться. Я же на своих двоих. И очень-очень радостный, радостный и счастливый. И улыбка до ушей, и иду за цветами для своих любимых девчонок. Как-то совершенно неожиданно, даже не помню, с какого возраста, я стал молиться. Тихо, чтобы никто не видел. Скептики заулыбаются. Скептики – как умные школьники. Разве объяснишь вундеркинду, что земля совсем даже не круглая, как тому в школе учат, а плоская и держится на трёх слонах? Нет, не получится. А я иду за цветами и улыбаюсь. А ко мне алкоголик бежит. Издалека меня приметил. Не знаю, почему, но алкаши меня за своего принимают. Ну, не то чтобы за своего, но за того, кто не откажет. За благодетеля, за отца родного, в общем. «Брат, выручи, – молит он. – Три рубля, а?» А я даю. И говорю про себя волшебные слова. И улыбаюсь. Иду за цветами и улыбаюсь. Всё хорошо. Утро свежее. Погода замечательная. Встречные, правда, косятся на меня, но ничего не могу с собой поделать. Простите, родные, радостно мне на душе. Радостно и торжественно, потому и улыбаюсь. И вам желаю радости и счастья. А я иду за цветами. Для своих любимых девчонок. Вот проснутся, а в вазе – цветы! Разве не здорово?! «Чего скалишься, – ворчит бабулька. – Тяжко мне, старая уже, вот и споткнулась». А я на неё даже и не смотрел. «Так давайте помогу вам», – отвечаю и улыбаюсь. «Не надо мне помогать, – продолжает ворчать она. – Знаю я таких помощников. Хвать сумку, и догони тебя потом. Иди, куда шёл». Но вот здесь я остановился. Остановился потому, что тротуар поворачивал налево, но можно было пойти и прямо, вдоль дома под балконами. И я выбрал вдоль дома, как в детстве – всегда под балконами бегали, так короче. А у меня настроение такое хорошее, так мне на душе здорово, что захотелось в детство вернуться, хоть чуть-чуть. И я пошёл. Иду за цветами. И улыбаюсь. И радуюсь. И в ответ моей радости слышу голос сверху. Голос нежный ласковый. Мамин голос. По имени меня тихо зовёт. Се-рё-жа. Задираю голову, вижу – на меня ребёнок падает. (Как потом узнал, восьмимесячный, из окна четвёртого этажа выпал). Я машинально руки подставил и поймал малыша. Он мне на руки прямо свалился! Я ещё присел. Всё так быстро произошло, так стремительно. Но я каким-то чудесным образом успел подумать об ударе: «Было бы кстати траекторию падения ребёнка своим падением завершить». Я краем глаза осмотрелся, куда можно падать, а куда нельзя. И только почувствовал я малыша руками, как сам присел и кувыркнулся через голову чуть вперёд и вбок, влево. А ребёнка в это время уже крепко к груди прижимал. Сижу я, спиной о дерево упираюсь, ноги вытянуты, малютку у груди держу и улыбаюсь. Так страшно радостно мне, что успел малыша поймать. Безумно так радостно, что комок в горле не даёт дыхнуть. Подбежали люди, кто-то взял малыша из моих рук. – Живой ребёнок! Живой! – кричат. – А спаситель-то помер! – охает женщина. Проверяет у меня пульс. Ухо к груди прикладывает. – Батюшки, ну, точно помер! Сердце разорвалось, видать! Да ладно вам. Не помер я. Просто комок в горле встал, и от слёз еле сдерживаюсь, вот вам и кажется, что я помер. А так я живой. Вы чего?! – и сам-то это всё я говорю, но тут же понимаю, что не говорю, а думаю так. А губами пошевелить не могу, улыбка на лице застыла, и никак не получается губами пошевелить, и воздуха не могу схватить. А сам-то я ещё думаю, что за цветами я иду для девочек моих. Птичка-невеличка, – называю я доченьку. А она не соглашается: «Я не пичка-леличка, я – Аля». «Ну, конечно, ты маленькая девочка, рыбка моя». – «Я не ыпка, я – Аля». Вот упрямая. «Нет, говорю тебе, ты рыбка моя, королева». Пока мы в моих мыслях с дочерью препирались, меня на землю уложили, и девчонка – совсем молоденькая, – на грудь мне как надавила; так больно, что даже мне показалось, будто комок проваливаться стал. Второй раз надавила, и я задышал. Задышал, и слёзы полились из глаз моих. Как я их ни сдерживал, полились ручьём. Меня за плечи приподняли, и целуют меня. В голову целуют, и руки мои целуют. Вижу краем глаза, таксист бежит к нам с аптечкой. А народу вокруг меня собралось, и только сейчас я слышать стал. Аплодируют люди девчонке, и мне, и девчонке, и мне. – Жив спаситель! Жив милый! – шепчет старушка и подносит к губам моим чай из термоса. – Отпей, сынок, а то бледный какой. – Чего ты там ему даёшь? – пробирается ко мне вторая старушка. – Чай? Да убери его! Вот, милок, отпей моего, это шиповник. Отпей, родненький. И я пью поочерёдно то с одной руки, то с другой, а сам слёзы глотаю, носом шмыгаю и смотрю на всех, и благодарен всем, лица все такие добрые, участливые. – Уберите, бабки, свое пойло, – вдруг раздаётся сиплый знакомый голос. – Водки ему надо выпить! – горланит он. – Нате, налейте ему. – Да, водки, пусть выпьет, – соглашаются в унисон старушки, и вместо чая подносят мне водку. – Пей, родной, ты в шоке ещё, пей, не бойся, поможет. Как я водку выпил, как выдохнул, и замер, как будто соображая и прислушиваясь, что же ещё из груди моей рвётся. А бабулька одна, словно угадала мои мысли, говорит: «Плачь, сынок, плачь, спаситель наш, полегчает». И как я зарыдал, заревел во весь голос. Так легко стало. И ловлю себя на мысли, что реву, как баба, но ничего поделать с этим не могу, реву и реву. Реву и реву. Потом стал глазами искать в толпе ребёнка, которого поймал. А сказать ничего не могу, реву. Поняли меня, дают мне мальца. Глаза озорные, за нос меня хватает. А я прижал его к груди и в темечко целую. И бормочу ему: «Так вот ты какой, цветочек», – и целую опять в темечко, и бормочу… * * * Пишущий эти строки был тем мальчишкой. Всю жизнь я ненавидел своего спасителя. Но мне говорили: «Что ты! У него чуть не остановилось сердце!» Конечно, в этом «чуть» всё и дело. У него оно «чуть не остановилось», а у моей мамы сердце остановилось. Без «чуть». Она умерла сразу же, как только увидела меня, выпадающим из окна. Да, не доглядела. Но ей едва исполнилось восемнадцать. Она была ещё совсем девчонкой! Зачем остановилось сердце у неё? Зачем выпал из окна я? Зачем мне рассказывали об этом всё детство? В десятилетнем возрасте я рассудил так, как уже не умеют рассуждать взрослые. Всё дело в спасителе. Если бы не было спасителя, то и некого было бы спасать. Значит, не выпал бы из окна пишущий эти строки. И, значит, осталась бы жить моя мама. Но кому пришло в голову решить, что «спаситель» уже готов к подвигу? Кто отправил этого человека на испытание подвигом? Что дал этот подвиг? Остался жить я? За счёт смерти мамы? И кого теперь жальче? Маму, меня или спасителя? Кого жальче? Зачем и кому нужна моя жизнь? И почему никому не оказалась нужна жизнь восемнадцатилетней девушки? Зачем и кому нужна жизнь «спасителя»? Ну и пусть бы он и умер. Почему у мамы сердце остановилось не «чуть»? Он пошел – я выпал – умерла мама. Эта формула жила в моём сердце все годы. Если бы он не пошёл – я не выпал бы – мама не умерла бы. Так просто. Но безвозвратно. Однако месяц назад я подверг ревизии детскую философию. Вызвано это было жутким приступом депрессии. Груз многолетней ненависти к «спасителю» воспитал во мне недоверчивость и подозрительность. Одиночество разрывало моё сердце. Почему я один? У меня много денег. Я заработал их своим горбом. У меня есть прислуга, подчинённые. Я окружён вниманием молодых красавиц. Но я – один. Я один делаю этот бизнес. Зачем? Чтобы вокруг моих денег кружилась свара ненасытных завистников? Я один. Я не нашёл своей половины. Но она должна же быть! Как-то мы должны же были условиться, чтобы узнать друг друга при встрече. Должны были или нет? Должны были или нет? Миллионы раз, задавая себе этот вопрос, я находил только один ответ. А вдруг этот человек-«спаситель» как раз и есть моя половина? Что, если это и был условленный знак? Конечно же, он должен был меня спасти от смерти, если он моя половина. Это же так очевидно. Как мог я так долго заблуждаться. Кому нужна моя мать! Она и меня-то родила без мужа. Пишущий эти строки обеспокоился судьбой своего спасителя. Несколько недель было потрачено на то, чтобы отыскать его. Жизнь изрядно потрепала этого человека. Он бомжевал. Жил в подвалах. Питался на помойке. Но это обстоятельство ничуть не смутило меня. Напротив, только придало уверенности в теории, что мы половинки друг друга. Среди бомжей он был известен под кличкой «Цветочек». Мы встретились. И первым моим желанием было накормить мою половинку. Я кивнул ему, чтобы он следовал за мной. Я не находил слов. Да и слова были не нужны. Мне показалось, что он узнал меня, почувствовал, как почувствовал тогда – почти тридцать лет назад. Он покорно шёл за мной. Я не находил слов от безумной радости, от радости, что наконец-то нашёл свою половинку. Я привёл его в ресторан. Мы пили виски. И я уже видел в своих мечтах, как привезу его к себе в загородный дом и объявлю его своим отцом. Как мы будем понимать друг друга без слов, ну вот как сейчас, кушай, кушай, родной мой человек. Да, понимаем друг друга без слов, да, так и должно быть. Мы же одно целое. Мы чувствуем друг друга, нам друг без друга было плохо. А сейчас – хорошо. Пишущий эти строки ликовал, пока вдруг не выступил сок одиночества – в тот момент, когда беспризорные духи подхватили под руки мою половинку и понесли прочь. Ну нет! Я не останусь один! С каждым делением шансы найти свою половинку уменьшаются до нуля! Я не хочу больше! И я пустился вдогонку. Целый состав вековых заблуждений, прицепленный к моей спине саморезами, придавал мне скорости. Мы летели под горку. Скоро уже будет вход в одно целое! * * * Официант обнаружил за столом двух жмуриков, когда принёс графин виски и корзинку фокачо. Он досадливо поморщил нос. Как ему это всё уже надоело, кто бы знал! Вот не везёт, так не везёт. Именно ему клиенты подсовывают фальшивые банкноты. Именно с ним клиенты устраивают разборки из-за несвежего салата. Только от него одного убежала компания молодых людей, не рассчитавшись за ужин. «И вот на тебе – сразу два померанца! А платить-то кто будет? Опять из моей зарплаты?» «Семь бед один ответ», – рассудил он. Налил в стакан из-под морса виски и выпил. Выпил и обвёл взглядом зал. Никого. Взял барсетку клиента, открыл и извлёк толстую пачку баксов. Доллары подействовали на официанта ободряюще. Вмиг он почувствовал, как незримая космическая связь с деньгами превращает его в целостную и независимую личность. Он исполнил жмурикам чечётку. Вытащил три сотни и небрежно бросил на стол. Показал «fuck» удивлённым стенам, и на выходе похлопал по плечу охранника со словами: «Я здесь больше не работаю!» |