Ближе к вечеру свободное место в купе занял мужчина в костюме с жилетом, блестящих импортных туфлях, с модным кожаным дипломатом, ну и так далее – полная противоположность Степану, на котором был старый клетчатый свитер, устаревшего фасона брюки и осенние, не по сезону, туфли. Он отметил это различие и помрачнел. Раньше Степан и думать бы о том не стал – мало ли не соответствовал он другим людям. Но теперь это его задевало – ведь рядом были Зоя и ее сын, восьмилетний Валерик. А потому поезд ли где простоял, проводница ли задержалась с чаем – все вызывало в нем раздражение, точно раскатывал он всегда лишь в купе с зеркалами, а не под замком в далеко не мягких вагонах, с «проводниками» из конвойных войск. – Дядя Степа, – спросил его мальчик, – а помнишь, я тебе загадку написал, в последнем письме? Ты ее отгадал? – Нет, Валерик, ломал, ломал над ней голову, и все без толку. – А ты повтори нам загадку, – вмешался новый пассажир, – может, вдвоем-то мы ее раскусим. – И кивком пригласил Степана в союзники. Загадка была заковыристой, мужчины притворно и непритворно вздыхали и вскоре капитулировали. Валерик прыгал от восторга. Обстановка в купе изменилась; Юрий Иванович – так звали этого пассажира – оказался на удивление общительным, а бутылка вина с мудреным иностранным названием, которую он извлек из дипломата, даже повергла Степана в некоторую растерянность: – Ух ты, – протянул он, – ненашенское. Крепкое, наверное... – А то как же... Подарок от хороших людей. Через пару часов на дне этого подарка не осталось и капли. – Не люблю пустой посуды, – сказал Юрий Иванович, затем куда-то вышел и вскоре вернулся в купе с бутылкой портвейна. Зоя тревожно посмотрела на Степана, но он ее успокоил: мол, все будет в порядке. Тем временем Юрий Иванович уже разливал вино по стаканам и ругал вагон-ресторан. – Ничего приличного в ресторане не было, придется довольствоваться портвейном. Хотя, конечно, представления о вине у каждого свои. Как и о женщинах. Одним подавай даму утонченную, а другим – простую дворовую девку. И кто знает, какая из них лучше. Знаете, как грешили помещики... Ближе к ночи Юрий Иванович засобирался и вскоре вышел на какой-то станции. Степану, вышедшему его проводить, эта станция показалась такой тихой и неприметной. Он даже посочувствовал Юрию Ивановичу: ведь для него и вино, и женщины – все должно быть на уровне, а тут такая глухомань. Опять будет травиться портвейном, в каком-нибудь буфете, да буфетчицу и начнет потом, по-простому... У ее же стойки, после работы. Станция была маленькая, но поезд простоял на ней долго. Степан немного проветрился, но в голове еще гудело – от вина, от трёпа Юрия Ивановича. Хотя трёп трёпом, но кто он, что он, зачем сюда ехал – Степан толком и не узнал: остерегался спрашивать, ведь тогда и ему пришлось бы говорить о себе. А что он мог сказать о себе, Степан Бурмантов, всего месяц назад освободившийся из колонии? Как отсиживал этот последний, пятый по счету срок, на режиме для особо опасных рецидивистов? Перед сном Степан решил еще выйти покурить. – Только не долго, – попросила Зоя, – ты так много куришь. Я это по письмам почувствовала, табаком от них... – Еще бы... Легко ли было писать, чтоб поняла. С полпачки порой выкуривал. – Да, – вздохнула Зоя, – я знала тебя лишь по письмам... Когда он вернулся, с верхней полки навстречу ему высунулась головка Валерика. – Дядя Степа, я тебе новую загадку приготовил! – А ну спать! – шутливо прикрикнул на него Степан, а сам подумал: сколько предстоит ему этих загадок, решать не перерешать... После говорливого Юрия Ивановича в купе было тихо. Слышались только стуки колес да старческое кряхтенье латанного-перелатанного вагона. Мальчик спал, а внизу говорили. – Валерка от тебя без ума. И знаешь, все понимает, как взрослый. Как-то спрашивает меня: что ты такая грустная. Я ответила – нелегко быть одной, плохо. А он заявляет: вот дядя Степа приедет, и не будешь одна. – Правильно говорил. – Да... Но мне до сих пор не верится – что ты приехал, забрал нас, что мы едем куда-то... Сегодня проснулась, смотрю, а ты напротив спишь, постель наполовину съехала; вижу, что ты, а не верится, все удивляюсь, как это может быть так хорошо. И сейчас что-то засыпать не хочется; думаю, проснусь – а тебя нет, постель напротив пустая, и все только причудилось, примерещилось... Она заснула. В купе горел ночник, а время от времени в незашторенное окно врывались огни разъездов и маленьких станций. Потом в ночном далеке показались цепочки огней – предвестники большого города. Степан все еще не ложился. Его широкое, с крупными, даже жесткими чертами лицо было задумчивым, и в то же время в нем чувствовалась напряженность, точно какие-то пружины не давали Степану расслабиться, держали его все время начеку, готовым к действиям, к отпору или наступлению. Таким его сделала жизнь. «Это ничего, – говорила Зоя, мягкой рукой разглаживая лицо Степана, – это пройдет. Знаешь ведь, как было у меня на душе, а теперь ничего, спасибо тебе, оттаяло... И у тебя все разгладится, оттает. Вот увидишь...» «Если бы...» – думал Степан. Эти пружины он ощущал в себе почти физически. И даже сейчас его не оставляло какое-то беспокойство – он точно чувствовал опасность, хотя откуда ее ждать теперь, не знал. В жизни его, казалось, наступил крутой перелом. Степан ехал в родные края, в село Бурмантово; родственников его, тоже Бурмантовых, было там много, но на него они давно уже махнули рукой. «Чем нас позорить, – говорили Бурмантовы его старикам, – фамилию бы сменил. Звался бы что ли по месту отсидки...» «Длинная получилась бы фамилия, – с иронией отвечали старики, – и у графьев такой не было. Где ведь он только не сидел...» «Удивятся, конечно, – думал Степан о родителях, – столько лет не виделись, давно и ждать перестали. А тут на тебе, да не один – с семьей. Но принять примут, не раз писали: как одумаешься – приезжай...» За работу он был спокоен: куда скажут, туда и пойдет, что ему выбирать. И Зоюшка его на любую работу согласна. Оба они сейчас на все согласны, только бы вместе... «И только бы ничто не помешало...» – снова промелькнуло в нем что-то тревожное, но думать об этом он уже не мог. Степан устал, алкоголь все больше туманил голову, стало жарко. Решил раздеться – все равно пора спать, да и не видит никто. Во всем открылся он Зое, вывернулся перед ней наизнанку – одного стеснялся: татуировок. Когда-то, давным-давно, Бурмантов был моряком, ухарем-дальноморцем; отсюда и первые наколки – якоря, другая морская символика. Однако ухарство – это деньги, а их не хватало; зато добра почти безнадзорного в достатке было в каждом порту. Однажды ему с приятелями крупно не повезло... После этого на тело его переносились тоска по свободе, женщинам и другая, далекая от моря символика. Теперь этой «живописи» он стеснялся и скрывал ее, как только мог. Тем временем поезд остановился на станции, щедро освещенной большими лампами. Ярко-желтый разлив от них проник в купе и высветил столик, початую бутылку на нем, продукты в свертках. «Надо бы купить еще, по приезду», – подумал, глядя на бутылку, Степан, потом взял ее в руки и стал рассматривать этикетку. Зоя и мальчик спали, утомленные дорогой и волнениями последних дней. Дежурная по станции объявила отправку поезда. Бурмантов вылил в стакан остаток вина, чтоб покончить с ним и укладываться, и в этот момент дверь в купе открылась. Вошел новый пассажир, высокий и очень полный мужчина, с тощим портфелем в руках. Тяжело пыхтя, он окинул купе беглым взглядом, нашел свободное место на втором ярусе и положил на него портфель. Поезд тронулся, ярко-желтый разлив из окна колыхнулся, поплыл влево от столика, выхватив из темноты человека со стаканом в руках. Пассажир наморщился, засопел, и вдруг дыхание у него перехватило: на плече человека он увидел синего черта, который скалился, усевшись на месяце, и пел под гитару танцующим звездам; потом увиделись и другие татуированные сюжеты. Желтый разлив поплыл вверх и осветил вошедшего мужчину, стоявшего с открытым от удивления ртом. Затем рот у него закрылся, а нижняя губа брезгливо отвисла. Поезд набирал скорость, в купе снова ворвалась ночь, и мужчина, схватив портфель, выбежал в коридор. Дверь в купе осталась открытой; через несколько секунд его громкий и, угадывалось, привычный к оранью голос донесся из купе проводников: – Что это за тип сидит в том купе?.. Кто? Да он тюремщик, ворюга! И пьяный... Спокойный? Это пока он спокойный... Мне что, всю дорогу с ним ехать? Семья? Какая у него может быть семья! – Господи, – послышался расстроенный голос проводницы, – где ж вам место-то другое найти... Лето ведь, все занято... В плацкарт не пойдете? Что спрашиваю, вижу, что не пойдете... Все это время Степан едва сдерживал накатывающие на него приступы ярости. Он был пьян, руки, ноги его дрожали, а в голове подняло круговерть и просилось вовне что-то неуправляемое. – Господи, где ж вам место-то теперь искать, – причитала женщина, а Степан повторял про себя, точно молился: «Господи, хоть бы нашла!» Тем и держал себя. – Шли бы на свое место, – ничего не надумав, сказала проводница. – Спокойный он, точно. Сколько уж езжу; что-что, а людей различать научилась. Возьмите белье и спите, ночь в поезде долгая. Вещички только, – голос стал тише, – подальше спрячьте, не помешает... Дальнейшего разговора Степан не слышал. Он повалился на постель, и только подушка смогла заглушить его хрип: «Все, все...» Через несколько минут он пришел в себя, но в голове все гудело от помноженной на хмель обиды, и рождалось мстительное: «Вещички, значит, от меня подальше. Ладно, подальше так подальше. Посмотрим, как он их спрячет...» Тем временем пассажир разбирал постель, подыскивал место для обуви – сначала поставил туфли на пол, ближе к выходу, затем положил их наверх, на багажную полку, и кое-как, с кряхтеньем, влез на второй ярус. На минуту замер, вслед за тем снова послышалось его сопение. Он зашевелился, слез на пол и поставил туфли на прежнее место. Потом стал думать, что делать с портфелем: поставил его на багажную полку, улегся, покряхтел, снова встал и пристроил портфель у подушки. Затем также копошился и сопел, разбираясь с одеждой. А Степан с холодным, недобрым вниманием отмечал эти действия и повторял про себя: «Давай, прячь подальше... Давай... давай...» Степан уже знал – это ему зачтется. Мужчина вертелся, что-то все пристраивая и поправляя, пока ночь не поборола, наконец, его страхи. Он уснул; чуть выждав, Бурмантов надел свитер, неслышно поднялся во весь рост и замер, всматриваясь в темноту. Затем сделал быстрое движение руками и, опустившись на свою постель, снова замер. В купе было тихо. «Будешь помнить ворюгу...» – сказал про себя Степан, затем выскользнул в коридор, быстро прошел в конец вагона и закрылся в туалете. В украденном бумажнике оказалась хорошая пачка денег. Степан стал думать, куда бы их спрятать, и вдруг в пьяном разуме его зародились сомнения. «Зачем это я?» – начал он соображать, но тут в коридоре раздался крик: «Проводник!» «Горячо!!!» – молнией пронеслось в голове Бурмантова. Он рывком выскочил из туалета в тамбур и бросился к двери. На счастье или несчастье, дверь вагона была закрыта только на защелку и легко открылась. Секунду выждав, он спрыгнул. Его отбросило, покатило в сторону от дороги, но не успел он погасить скорость и остановиться, как сознание его помутила мысль: «А Зоя?!» Степан безвольно скатился с откоса, сильно ударился о камень и упал в густую траву. 2 Очнулся он от холодной росы. Подступалось утро, широкими полосами размывая ночную тьму. Вдалеке затихал шум уходящего поезда, где-то рядом журчал ручей. Бурмантов поднялся и, тяжело ступая, сделал несколько шагов. В голове кружило, в ногах ныли суставы, одежда была в грязи и репейниках. У ручья он привел себя в порядок, но душевную боль унять было невозможно. Страшно было и думать, что теперь с 3оей и мальчиком, где они, что говорят о нем. Ясно представлялось, как Зоя проснулась от криков и увидела то, что так боялась увидеть – пустое место напротив. А вокруг кричали: «Вор!.. Украли!..» Что-то у нее спрашивали, может, и называли ее по-всякому. Но она плакала или молчала, окаменев, заморозив чувства. А как иначе, без слез или наркоза, воспринять то, что случилось? Что вся нелегкая их вера друг в друга, прошлое в десятках писем, все, отчего светлее стали их жизни, – все это отдано за сколько-то там несчастных рублей. Еще раз ополоснувшись, Бурмантов поднялся по откосу на полотно железной дороги, к месту своего ночного прыжка. Проделать этот путь было несложно и недолго. Но нельзя было вернуть назад время, нельзя было вернуть поезд, в котором ехал, сесть в тот же вагон и незаметно, ловкими руками положить, где взял, эти проклятые деньги. Можно было лишь удавить себя этими же руками... Или прыгнуть снова – под поезд. «Прыгнуть?» – еще раз подумал он. И тут же ответил: «Да, прыгнуть! И тогда конец, конец всему! Но только бы скорей, скорей!» – так больно ему сейчас было жить. А вокруг совсем посветлело, скоро должно было взойти солнце. Бурмантов мстительно отметил про себя, что все равно оно не успеет. Не видал он, в колониях, как восходит солнце, и теперь не увидит. Он стоял на узкой тропинке, протоптанной рядом со шпалами, и спокойно ждал поезда. Природа вокруг просыпалась, все в ней сейчас рожало или было на последнем месяце, но Степан, самая ее здесь разумная часть, готовился умереть. Ему было легче – точно открылись какие-то задвижки и желанный покой стал поступать в его душу, успокаивать чувства, снимать страхи, освобождать пружины, державшие его в напряжении. Но природа, тоже разумница, не хотела, видно, так просто его терять. Она звала его в море, в огромное пшеничное море, которое начиналось недалеко от дороги, так что можно было бегом спуститься с насыпи и нырнуть в него – с разбегу, не тормозя. Зрелые колосья станут бить-ласкать его по лицу, осыпая желтой пахучей пыльцой... Ах, природа-коварница, она знала, чем его заманить. Спохватилась вот только поздно. Он и нырнул бы сейчас в это море, но только так, чтоб не вынырнуть, поглубже. Да в этом море не утонуть: он только ляжет спиной на дно – на мягкую, устланную колосьями землю, и будет смотреть в небо, на облака. Степан знал это наперед – точно бывал здесь когда-то, в одном из снов про волюшку-волю, что не могут не снится зэкам... Нет, ни поле пшеничное, ни мелколесье по другую сторону от дороги, ни ранние птицы в небе – ничто не могло повлиять на его решение. И тогда природа заплакала – он увидел ее плачущие глаза! Слезы прямо брызгали из ее глаз! А вокруг что-то изменилось... Наконец до него дошло: это солнце выкатилось из-за горизонта – по его лучам можно было идти как по дорожкам. Одна из дорожек и вела к этим плачущим глазам. Степан присмотрелся – это были ягоды малины, и на них блестела роса – маленькими бусинками-слезинками, в лучах взошедшего солнца. «Все же оно успело», – промелькнула короткая мысль, но Степану это стало почему-то неважно. Еще раньше слух его уловил далекий, но нарастающий гул состава, то, что ожидал и хотел услышать, но и это ему показалось неважным. Сейчас его привлекали лишь эти ягоды – а их было много, все склоны насыпи поросли здесь малиной. Что говорили ему эти плачущие глаза, о чем они плакали? Что напоминали? Поезд приближался, подавал гудки, а Степан все смотрел на ягоды: несомненно, что-то связывало его с ними, но что? Грохот состава оторвал его глаза от малины, но было поздно – он вспомнил. «У вас зацвела черемуха, – писала ему Зоя в одном из последних писем, – а здесь краснеет малина. Когда она созреет, мы уже будем вместе...» «Вот она и созрела, а мы... Выходит, напрасными были эти мечты. Все напрасно...» Вагоны с грохотом проносились мимо, резкий ветер от них жег лицо, и жгли сознание слова, которые он говорил самому себе: «Все напрасно... Правильно, Леха, все напрасно...» «Все напрасно» – это были последние слова Лехи Клишина, профессионального взломщика сейфов, бежавшего прошлой осенью из их колонии. Клишин был вор изобретательный, хитрый на выдумки. Он бежал с промзоны, расположенной на берегу холодной северной реки, по которой сплавлялся лес. После того, как его недосчитались на съеме с работы, охрана и администрация колонии целую неделю были на ногах, но тщетно: Леха исчез бесследно. В зоне много потом говорили о Клишине – поди, гуляет себе на свободе, под чужим именем... Многие испытывали зависть, но позже выяснилось, что завидовать было нечему: этим летом ниже по течению реки, у большой сосны в прибрежном лесу, обнаружили его останки. Стало ясно, и как он бежал: недалеко валялась пустая автомобильная шина с врезанной в нее трубкой – для дыхания под водой. А внутри шины, в завернутой в полиэтилен одежде, был найден и его инструмент – стальной цилиндрический предмет, особое приспособление для взлома сейфов и несгораемых шкафов. На сосне, под которой его обнаружили, Леха вырезал свои инициалы, крест и ту короткую фразу: «Все напрасно...» Холодна осенняя вода в северных речках; видно, переохладился Клишин, или сердце его не выдержало, и, умирая, он сам подвел итог своей жизни. Леха считал себя везучим, все у него почти всегда получалось. Правда, это «почти» раз за разом отправляло его на новые сроки, но он не отчаивался и, судя по найденному в его вещах инструменту, вновь рассчитывал на удачу. Клишину и побег этот почти удался – смог же как-то обойти все преграды, выйти к реке... Везло ему и после смерти. Звери Леху не трогали, точно и их отпугивала его роба из устрашающей полосатой ткани, которая шла на одежду лишь смертникам да особо опасным рецидивистам. Свободные, грелись его останки на солнышке, пока не набрел на них какой-то охотник. И зарыли их на зековском кладбище, под табличкой с равнодушным лагерным номером, в темном болотистом лесу, куда и летом не проникает солнце. Получилось, и смерть Клишина была так же напрасна, как и жизнь. В то время Бурмантов уже готовился к свободе; из-за реки доносился запах черемухи, и оставалось только дождаться, когда созреет малина. Никогда еще жизнь Степана не была так наполнена смыслом, никогда еще он не ждал от нее так многого. – Ну, что, Бурмантов, – спросили его в спецчасти, где он получил наконец все положенные при освобождении документы, – надолго в отпуск собрался? – Нет, в этот раз я не в отпуск. Увольняюсь от вас, совсем. Меня женщина ждет, верит... И ведь точно верила. Бросила все и поехала, с ним... Степана это и радовало, и страшило. Каких только зароков не давал он тогда сам себе... Шептал про себя: «Гадом буду...» Гадом и оказался. Что там гадом... Степан обзывал себя последними словами – из тех, что применяются лишь к зекам из самых презираемых каст. Никогда не было у него никого, о ком надо было думать, всегда был один, как волк, всегда налегке. Чуть чувствовал: «Горячо!» – и уходил, скрывался, спрыгивал на ходу, точно срабатывала в нем пожарная автоматика. Руки бы отрубить теперь за их ловкость, голову бы отсечь за «автоматику»... Все мечты и надежды, которыми он жил последние годы, оказались напрасными. Они лишь погрели его, чуть-чуть – как теплое солнышко лишь чуть-чуть обогрело Лехины кости, и страшно представить, в каком они теперь ужасном месте... Степану вдруг стало страшно – а его-то что ждет, самого? После смерти по собственной воле ему и на кладбище места не будет, зароют где-нибудь одного, хорошо еще, если крест поставят. «Ну уж нет, – подумал тогда Степан, – только не это. Терпеть, так до конца...» Видел он такую могилу, в последнем своем «отпуске» на свободу. Его занесло тогда в одно село, в котором была маленькая заброшенная церквушка, а за ней старый погост – обычное сельское кладбище, тоже почти заброшенное. Был теплый летний день; кладбище утопало в сирени, многие кресты подзаросли травой, но всюду – и над ухоженными, и над заброшенными могилами – всюду здесь простирались покой и умиротворение. Но за кладбищем, в нескольких метрах от его ограды, Степан увидел одинокий покосившийся крест, под старым и тоже одиноким деревом. И ни оградки вокруг, ни таблички на маленьком, чуть заметном холмике, поросшем дикой травой. Было тихо – ни ветерка, но один вид этой могилы вызывал какое-то напряжение. «Как же он был одинок, – подумал тогда Степан, – при жизни. Некому и оградку поставить, в две жердины. И так же одиноко ему сейчас, после смерти. Сам обрек себя на такое...» Он уже понял, что это была могила самоубийцы, – слышал, что их хоронят отдельно, где-то даже картину видел, на эту тему... Степан посторонился, уступив дорогу двум старушонкам. Они поравнялись с могилой и спешно перекрестились. – Господи, на все твоя воля, – услышал он их разговор. – И когда прийти в этот мир, и когда уйти. Никто не может ее нарушить... – Да, душа в человеке – божье творение, как можно убить ее, даже в самом себе... Грех-то какой! – Грех... Против бога пошел! К тому времени Бурмантов уже поставил на себе крест. Он значился еще по разным учетам, периодически фигурировал в милицейских отчетах, но для себя его уже не было; а потому какая разница, где не быть, в тюрьме или на воле. Он лишь гадал про себя, как умрет – подрежет ли кто или сам на себя руки наложит. Спокойно так гадал, без эмоций – как о погоде гадают: будет сегодня дождь или нет. Однако вид этой одинокой могилы отбил у Бурмантова охоту даже помыслить о каком-либо самоуправстве с жизнью. Да и поводов к тому больше не было – спустя некоторое время он познакомился с Зоей, прикипел к Валерику, и, как никогда раньше, жизнь его наполнилась смыслом. И вот теперь он сам чуть было не бросил эту жизнь под поезд. А Зоя? Что теперь будет с Зоей? Как пережить ей сегодняшний день? И как ей жить дальше, с этой открытой раной? Кто смягчит Зое этот удар, кто объяснит, что это не предательство, не обман... И какие понадобятся для этого слова? Кто их скажет? Внезапно он понял, что ему надо делать. 3 К восьми утра Бурмантов вышел на небольшой разъезд и купил билет на электричку – до первой крупной станции, на которой останавливались пассажирские поезда. Фактически это был билет на новый срок – на этой станции наверняка уже раскручивали его «дело». Но там же, видимо, сошли и Зоя с Валериком – дальше ехать им было незачем. Степану так важно было их увидеть – как бы дорого это ему ни стоило. С собой у него был только бумажник, украденный этой ночью. Все документы он, как приехал, сразу передал Зое: – Вот он я, весь в этих бумажках... – Ты весь – в этих письмах, – ответила Зоя и достала из трюмо несколько перевязанных стопок конвертов. Сколько стопок, столько и лет было их переписке. Внешне конверты были одинаковы: адреса на них не менялись, почерк один и тот же. Исключением были только конверты из первой стопки: отправлены они были на адрес детского садика, куда ходил до школы Валерик. Тогда, несколько лет назад, в такие же теплые августовские дни, Бурмантов жил недалеко от этого садика. Нередко проходил мимо, видел, как радостно, беззаботно играются там дети. Как бегут они навстречу родителям – обычные эпизоды из жизни обычных людей. Порой его тянуло и самому войти в эту жизнь, за весело раскрашенный штакетник. Хоть ненадолго – потому что надолго было уже невозможно. И однажды, накупив конфет, он открыл калитку садика и подошел к деревянному грибку, у которого копошились трое пацанят. Сев на скамейку, он высыпал на нее горсть конфет и крикнул: «Эй, кому сладостей? Налетай, кто смелый!» И малыши сбежались к нему; они смеялись, залезали ему на колени, карабкались на плечи. Дети не спрашивали, кто он, что он, сколько у него судимостей, и сам он о том забыл и тем был счастлив. Но вот послышался урезонивающий женский голос: «Дети... Дети...», и кончилось Степаново счастье, он поспешил исчезнуть. В один из последующих дней, около семи вечера, Бурмантов проходил мимо этого садика и заметил мальчика, лет трех-четырех, который стоял у закрытой калитки, молча и как-то не по-мальчишески покорно. Кроме него, во дворике никого не было. Степан открыл калитку и подошел к мальчику. – Тебя что, позабыли забрать отсюда? – Нет, просто мама у меня далеко работает, – складно ответил мальчик, старательно проговаривая каждое слово. – И берет меня поздно. – А папа твой тоже далеко работает? – Нет, папа у нас потерялся. Степан согнулся в коленях и с тревогой посмотрел мальчику в глаза. – Как потерялся? – Не знаю. Мама говорит, шел-шел домой и потерялся. – Ну ничего, найдется еще... – Не-е, мама говорит, он совсем потерялся. Степану стало не по себе, и он перевел разговор на другое. – А тебе нравятся воздушные шарики? – Нравятся, только они лопаются, я их колю. – Ничего, завтра я тебе много их принесу. Как тебя зовут? – Валерик. – А меня дядя Степа. – Богданов, Валера! Ты с кем это разговариваешь? Подошла женщина с сердитым лицом и пристально взглянула на Степана. Он выпрямился и растеряно проговорил: – Вот, мимо проходил, а мальчик один, думаю, не забыли ли... На другой день, в это же время, он снова увидел мальчика, одиноко стоявшего у ограды. Увидев Бурмантова, мальчик радостно закричал: – Дядя Степа, хорошо, что ты пришел, а то я тебя жду, жду... – А где воспитательница? – первым делом спросил у Валеры Бурмантов. – Она у меня отпросилась. – Отпросилась? И ты ее отпустил? – Да, ей надо. Довольный этим обстоятельством, Степан прошел через калитку и опустился на корточки рядом с мальчиком. – Воспитательница сердится на твою маму, за то, что поздно приходит? – Ничего, не посердится, ей деньги за это платят. – Ух, как ты говоришь... Кто тебя научил? – Нянечка Маша. Мы раньше втроем оставались: я, Боря и Света. Воспитательница как начнет наших мам ругать, а нянечка Маша ей говорит: «Ничего, подождешь, тебе деньги за это платят». В этот раз им никто не мешал. Они разговаривали, потом Степан надувал воздушные шарики, в руках Валеры они действительно быстро лопались. Занятые друг другом, они не замечали молодую женщину, давно уже стоявшую на другой стороне улицы. Каким-то особенным взглядом смотрела она, как играются этот взрослый и мальчик, и точно боялась их спугнуть. Наконец он увидел ее и решил уйти, но Валера задержал Бурмантова, ухватившись ручкой за его палец. Женщина прошла через калитку к мальчику, поправила на нем костюмчик и повернулась к Степану. Внешне она была неприметной, одета неброско, но держалась и смотрела с достоинством. – Здравствуйте, дядя Степа. Я Зоя Николаевна, мама Валерика. Вчера он весь вечер говорил мне о вас и о шариках, которые вы обещали принести. – Он принес, только я их поколол, – вставил Валера, – завтра он еще принесет. Они расстались уже ближе к вечеру, у калитки небольшого частного дома – Зоя Николаевна жила в нем со своими родителями. Назавтра Валера с мамой ждали Бурмантова, пока не стемнело. Не приходил он и в последующие дни. Его арестовали – закончился очередной его «отпуск», и только через некоторое время, после окончания следствия, он смог ей написать – на адрес детского садика. Степан раскрыл ей всю свою биографию и просил об одном: сказать мальчику, что дядя Степа «не потерялся» – как его отец, что он уехал в командировку, далеко на север. Ехать туда очень долго, и так же долог обратный путь. Вернется он, выходит, очень не скоро. Они стали получать от него открытки, письма, и каждое из них было для Валеры сущим праздником. «Дядя Степа тебе письмо прислал», – говорила Зоя Николаевна и читала его, домысливая от себя. Однажды он прислал Валерику и рисунок: в большой проруби три белых медведя играли с воздушными шариками; мальчик хранил рисунок как самое дорогое. А под Новый год, который одиноким людям всегда дается так трудно, Зоя Николаевна и сама ему написала. Рассказала о Валерике, а потом и о себе. Слова ее были просты: «Живу я, считайте, нормально, только без мужа...» И заканчивалось это письмо тоже просто: «Вот так и проходят мои дни», но Степану эти слова были так близки. На конверте она написала свой адрес, и с тех пор тоже стала ждать его писем... Сойдя с электрички, Степан, не таясь, направился к вокзалу. Перед входом в здание стояли два милиционера. При виде его они оживились; один из них что-то быстро стал говорить по рации, а другой напряженно смотрел на Степана, который шел прямо к ним. – Бурмантов, рецидивист. Про мою душу хлопочете? В отделении он положил на стол украденный бумажник с деньгами, коротко написал явку с повинной и с волнением спросил у дежурного: – Где Зоя, жена моя? – Богданова, Зоя Николаевна? Она здесь, мы попросили ее немного задержаться. Ранним утром, когда люди спешили на работу, Бурмантов приехал в тот город, в котором жил когда-то недалеко от детского садика. Откуда увез когда-то Зою и Валерика, так опрометчиво доверивших ему свои судьбы. Куда опять писал все это последнее время и откуда не получил ни одного ответа. Но и письма его не возвращались, этим он и жил, подбадривая себя: «0на все же слабый пол...» Степан быстро нашел знакомый одноэтажный дом, открыл калитку, снова закрыл ее на крючок, и тут навстречу ему выбежал мальчик, в котором он не сразу узнал Валерика. – Дядя Степа, а мы с мамой тебя только к вечеру ждали, с вечернего поезда. – А я, Валера, не стал его дожидаться. На товарном ехал, а здесь спрыгнул. Как же ты вырос, Валерик. |