День дурака Мы были людьми. Мы эпохи. Нас сбило, и мчит в караване… Б.Пастернак Они не разговаривают, когда приходят. Они изливают душу. А нравится мне или нет – не интересуются. Бывает, спрашивают совета, но я-то понимаю – это вместо эпилога. Последнее слово перед расставанием. Такая, дескать, дребедень, и что делать? как тут быть? На самом деле, в советах никто не нуждается. И чем больше я молчу, тем увлеченнее они треплются. Постепенно глаза их теплеют, затуманиваются. Того и гляди заснут. Тогда я встаю и принимаюсь посуду мыть. Или в цветочных горшках копаться. Намекаю. Они уходят без обид. Спасибо, что не возвращаются. Однажды постучалась Лена, как она назвалась. Ладная, еще хорошенькая девица лет под двадцать. Осунувшаяся, невыспавшаяся. Волосы, хоть и не мытые, забраны в такой замысловатый кулек, что я позавидовала. Ну, думаю, если в тебе остались силы и желание с волосами управляться, значит, не все потеряно. Не спилась еще. Да, так вот – прямо. У нас тут, знаете, какой район? Типа американского Гарлема. Я там, естественно, не была, но читала и в кино видела, как в этот Гарлем даже полиция не любит заезжать. Вот и здесь то же. Двадцать пять лет живу, участкового в глаза не видела. Хотя милиция, конечно, наведывается, для острастки чтоб здешние совсем друг друга извели. Шум, пьянки, грохающие на дорогу оконные рамы, вопли побиваемых детей и подруг, неумолчное собачье гавканье – вот наше житье. Как весна – приходите подснежники собирать: весенним трупам давно никто не удивляется. В прошлый раз, уж к лету дело подходило, мальчонка мечется по улице: дяденьки, дяденьки, там, там!... Чего «там»? Посмотрели, а на старом пожарище, в обгоревших балках, мужик ничком лежит. Лица-то уж нет, под одеждой белые черви ползают. Милиция, чтоб самим не прикасаться, пообещала, что кто найденыша до труповозки отнесет, тому на месяц вперед все правонарушения спишутся. Здесь и магазина никакого нет, и аптеки завалящей. Такси ночью вызывать бесполезно. Стекла в половине домов битые, грязи – будто ее специально с окраин свозят. А помойки! Все городские рыбаки едут к нам. Говорят, если бы не ваши отбросы, где бы еще таких червей накопать. Я пробовала одну помойку, что возле самого дома мухами да вонью замучила, и землей засыпать, и огнем жечь, и травой заваливать – только хуже. Чтоб со мной не сориться, дерьмо стали рядышком сваливать, и вот уже не одна свалка, а две получаются. Когда меня спрашивают: как ты можешь там жить, я пожимаю плечами. А где еще жить? Для нас только на кладбище место припасено, да и то, неизвестно какое… Лену я раньше не видела, а то бы заприметила. Девица хоть и потрепанная, но в порядке еще. И кожа светлая, и личико не битое. Ножки такие, что даже у меня, у женщины, на секунду голову повело. Блузка грязная, а в распахнутом вороте белые грудки подрагивают. - Ты Фаина? – пахнула перегаром гостья. - Ну… - Чаю дашь? Прошли на кухню. Хороший чай, на стол людям подать, у меня бывает не всегда, а «к чаю» тем более. Я кофе люблю, да ржаными сухариками пробавляюсь. Но с похмелья кофе плохо пьется. К счастью, недавно денежкой разжилась, так что Лена получила требуемую кружку, с лимоном даже. Отпила она глоток и – засмущалась. Молчит, по клеенке пальцем водит. Гадает, как начать, как визит свой объяснить. Все-таки впервые видимся. - Случилось чего? – не стала я ждать. - В окошко глянь. Посмотрела. Ах ты, дрянь, кого привела! Это ж Митька-цыган, что квартирными кражами промышляет. Пропало теперь мое барахло! Я, было, радовалась, что Митька не встречается, думала, уехал, куда побогаче, промышлять, а он вот где нарисовался! Прямо под моим окном! Сидит, понимаешь, покуривает. - Тебя пасет? - с надеждой спросила у девушки. - Меня. Знаешь его? Ну, тогда легче… И рассказала Лена историю, ничего примечательного, что она барышня из хорошей семьи, а с Митькой любовь-морковь, вторую неделю из его халупы не вылезают – любятся, родители в трансе, звонками извели, хорошо, что сами в гарлем боятся сунуться, а в это время где-то бродит табор, куда цыган зовет уехать. - Настоящий табор? – уточнила я. - Говорит – настоящий. Кибитки, лошади. Говорит, свадьбу сделаем, ввек не забудешь. У него там мать, отец, сестры-братья. Говорит, надоело здесь, простора цыганского хочется. - Тебе сколько лет? - Восемнадцать. - Самый раз. Рискни. Хуже не будет. Цыгане плохого не сделают, если с ними по-честному. Мир посмотришь. - Какой мир, когда они по деревням кочуют, а в поле ночуют! - А ты до сих пор природу, какая она на самом деле есть, видела? Как солнце всходит, например? - Не видела. Какая разница, как оно всходит. - А в еловом шалаше спала? А под деревом в ливень сидела? А на звезды в три ночи смотрела? А по росе босиком хаживала?- разошлась я, едва только вспомнив, как с рассветом тают клочья тумана на заливных лугах. Записной туристке, конечно, простительно, но вообще – глупо. Не природа девчонке нужна, ей важно с Митькой перспективу углядеть. Ну да ладно, пусть слушает. Может, из этого сора что полезное для себя отыщет. Говорят же, всякое лыко в строку. Могла бы я поделиться похожей историей, только не стала, там конец не очень, к чему. В лесном карельском поселке жили цыгане. Тоже табор, только оседлый. Кто-то в леспромхозе работал, кто-то в городе гаданием промышлял, другие коробейничали ляпистым шмотьем. Верховодила всеми старуха. Дальше собственного дома она никуда не ходила, хозяйничала по двору. Распластав по двум табуреткам грузное тело, стирала в тазу какие-то тряпочки, цыганята выплескивали мыльные остатки на дорогу. У нас тогда компания была, так – усохшие побеги школьной поэзостудии. Уж года три, как работали или науки постигали, а все никак расстаться не могли. В походы ходили, собутыльничали под стихи, обрастали знакомствами. «Ты вся вниманье. Вечер. Звездный блеск. Морозцем схвачено окно. Уют домашний. А у двух повес в душе – восторг! Стихи! Вино!»… Мало полезного из всего этого получалось. Тормозило нас друг на друге. Ни росту, ни горизонтов. Но любопытные порой личности в круг попадались. Ершов, помню: …Я твою милую картавинку Надежно в сердце сберегу, Вот только грустную лукавинку Понять, наверно, не смогу. Я знаю, жизнь – не тракт укатанный, Ухабов масса на пути. Не все свершится, что загадано, Мираж порою впереди. Но наших душ родство – заметное! И схоже русло наших дум! Ершова мнение конкретное Имей, Фаиночка, в виду!.. Укатало Сашу Ершова: вытравил глотку уксусом. А когда помереть не получилось, сжег себя вместе с домом. Светлая память… Так вот, у старухи, цыганки главной, внучка взрослая имелась, Оля. И наш приятель надумал на Оле жениться. - Не лезь,- говорили.- Там другой мир, не впишешься. - Люди как люди! - У них законы свои, правила, всё соблюдается. Старших уважают. А ты от матери с пеленок отмахиваешься. Деньги, между прочим, под контролем. А у тебя одна известная касса: винная, да чтоб без счету. Приличия у вас разные, пойми. Не потянешь ты, не разгадаешь устройства ихнего. - Плевать мне на устройство! Ольгу возьму – и в город! Своей жизнью заживем! Наши отговорки не помогли: цыгане согласились на свадьбу. Ольга, не иначе, упросила. Еще бы: высоченный, мощный, белокурый, кулаки – что гири, смотреть жутко. А цыганские мужики, известное дело, усыхают. Маленькие, темные, словно щепные осколыши. Митька, что под окном, до старости в парнищенках ходить будет. Лена этого еще не знает. Думает – субтильный, молодой потому что. Держи карман.… А Витька, к кулакам-то, еще и стихи сочинял. Опять под окрик журавлиный Пишу сумбурные стихи. Витиевато, скучно, длинно. А всё тому виною – ты! В душе смятенье, в пальцах дрожи, Как не пытаюсь, не унять, Хочу, хоть мысленно, обнять И не осмелюсь. Растревожил Мою затворницкую жизнь Приход твой. Знаю, он заранее Мне уготован был судьбой. И мне не скрыть очарования И восхищения тобой…. Ну? Как устоишь, пусть и не тебе писано?.. Готовились к свадьбе весело. Со всем табором передружились, пытались тайны их познать. Ели вместе, пили, плясали, а уходили – цыганки смотрели вслед усмешливо, как на неудачливых врунов. К старухе, конечно же, на поклон сходили, просили погадать. Она приняла всех, кроме меня. Поглядела да бросила: - Не стану связываться. Иди с Богом. Спасибо, бабушка. Не знаю только, помогло ли мне твое молчание… Короче, свадьба состоялась. «Ручеёк» непременный хором пели, барашка на костре вертели, ножами понарошку махались. На медвежьей шкуре молодожены клялись в вечной любви. Всё, как мы представляли. А через год Ольга с нашим приятелем развелась. Беспутный, сказала, ни денег найти, ни ребенка заделать, пустой и скучный, а еще поэт. Курам на смех! А Витька, вроде как, не расстроился вовсе, снова на русских баб перекинулся. Вот и этой Лене, при шпильках да городском воспитании, что в таборе делать?! Как у таборных уважения добиваться станет? Без добрых-то отношений, хоть с кем и где, никак, иначе всё, как черной краской будет вымазано, не проживешь. - Сходи, попробуй, - говорю, а сама, грешным делом, думаю, – хоть Митьку с глаз долой уберешь. Но прежде Лена решила повидаться с родителями. Блузку мы под умывальником постирали, колготки нашли новые. Пока она сушила блузку утюгом, я вполуха дослушивала ее россказни о бурной деятельности дружка, о том, что разок ей уже пришлось на шухере постоять, было страшно и не понравилось. - Стояла тогда зачем? - Чтоб его менты не схавали. - Наркотиками-то потчевал? - Что ты, я отказываюсь однозначно!- и неубедительно махнула ручкой. В прихожей Лена вновь засмущалась. - Извини, что я так… по-нахаловски. Мне человек один сказал – сходи к Фаинке. - Зачем? - Не знаю. Просто. В общем, классно получилось. Я еще зайду. Можно? - Дверь открыта,- пожала я плечами. Больше мы не виделись. Или я при встречах ее не узнаю, или она с Митькой и табором кочует-таки по России. Сама я работаю уборщицей в школе. Старущая, бывший тыловой госпиталь, школа доживает дни в стороне от цивилизации. Учат в ней всяких оторвышей до шестого класса, потом переводят в заведения навырост.… Если будет, кого переводить. Работа у меня тяжелая, мучаюсь и не люблю, честно говоря. Хотя мама, предугадывая будущее, постоянно втолковывала, что любой труд – не позор, а чтобы легче было справляться, надо полюбить, что досталось. Который год я этому учусь, да все никак науку не постигну. А вот маме, как ни удивительно, удалось. Бывшая опереточная певица, в сорок лет ставшая больничной санитаркой, жила, словно никогда не знала ни сцены, ни аплодисментов со всем театральным антуражем, при этом никогда своего прошлого не скрывала, а настоящего не стыдилась, а если сердце ее и рвало, может, тоской и обидой, так об этом никто не ведал. Но дочь ее получилась другой закалки. Оттепельной. Когда огромной, сколоченной из двух жердей, шваброй, намотанным на перекладину мокрым мешком, часами елозишь по вытертым доскам пола, соскребаешь плевки и жвачку, трудно думать о высшем смысле. Но даже не в этом суть. Просто я не умею мыть полы. Пахтаюсь до соленого пота, а закончу – все остается в серых разводах. Завхоз в мат ругается. Тряпку не прополаскиваешь! Порошка слишком в ведро сыплешь! Прополаскиваю и не сыплю, даже вторично чистой шваброй по участку прохаживаюсь. Бесполезно. Пол высыхает и красуется узорами. Хоть ты тресни! Несовместимость у нас, наверное. Хотела в сторожа устроиться – не берут. А неплохо бы ночь напролет книги читать, потом еще и зарплату получать. Мечты, мечты, где ваша сладость!.. Снег чистить – мне нет ничто. Лопатой, в отличие от швабры, я махать люблю. Выйдешь утром – снегу-то намело, дороги не видать! И приступаешь. Час-второй, и вот уже – поляночка, с зелеными травинками по белой глади. Тропочки широкие во все стороны протянулись, по краям, как перила, сугробы. Люди пройдут, скрип-скрип – обуви не запорошат. Красота, не то, что полы затирать. Но в сторожа у нас только мужиков берут. Женщина, мол, не сможет оказать сопротивления в случае чего. Но что-то я не слыхивала, чтобы хоть один сторож, «в случае чего», встал на защиту вверенного помещения. Куда там! Забренчат снаружи – он тут же - юрк в темный угол, авось не заметят. А найдут, сам по складам проведет и что где лежит, покажет. Только не убивайте. Знаем. Ладно, Бог с ними. Не берут – не надо. Мне гоношиться не пристало. Всё уж. Если вышибли из седла и твой единственный конь умчался в безвозвратные дали, так сиди на попе, не рыпайся. Лучше все равно не будет. Но Владимира Евстигнеевича, что завез меня в эти трущобные дали, вовек не прощу. Пусть не надеется. Но сейчас я про другое – о своих непрошенных посетителях. Как они на меня набредают, не в курсе. Сами не говорят, спрашивать я стесняюсь. Гость на порог, а ты ему – допрос с пристрастием? Не хорошо. Но порой кажусь себе дура-дурой: кого слушаю, зачем, почему просто не прогоню? Человек-то я, в принципе, замкнутый, одинокий. Муж от меня давно ушел. Привез – хвастался, а пожил – бросил. Поначалу попрекал: ты ничего не делаешь вместе! Всё втихомолку, одна, чего-то в мозгах постоянно накручиваешь, а я? Бесплатное приложение? С тобой со скуки сдохнешь!.. Устал. Запротивело, говорит, смотреть, как сычом сидишь, ухожу!.. Наведывался потом пару раз, да что толку – ведь прав. Не привыкла я ни к режиму, ни к правилам, не люблю установок, особенно, оказалось, семейных: ужинать глаза в глаза, супружеская постель – святое дело, молчание – преступление. Да отстань ты! Ну интересно мне часами в пустое окно смотреть – так что? Поскандалил Владимир Евстигнеевич с год да плюнул: все вы, северные, такие! Но мои незваные гости не знают, наверное, что я скучная. Приходят, располагаются, пить-есть просят. Рассказывают. Мне их повести ни к чему. У меня своего за душой навалом. Думаете, это приятно, когда какой-нибудь уголовник не из-под забора народ пугает, а к тебе на кухню ломится? Стук, значит, в дверь. Открываю, стоит Вадим с ведром картошки. Сосед по подъезду. - Купи, за пятерку. - Не надо мне. Вадим, я не покупаю ворованного. - Да ладно идейничать! Там огород ничейный. Я домой накопал, остальное продаю. Купи! - Не куплю. - Тогда выпить дай. - Наглеж, Вадим. Оставь меня в покое, я спать хочу. Пристал, сил нет. Да с улыбочкой, ласково, прямо брат родной – ну Файка, ну Файка. У них эта ласковость всегда при кармане: одно из средств обдурить. А не получится обдурить, так хоть посмеется над тобой. Такое вот развлечение, скуки ради. - Отстань, иди домой! А он - тырк пальцами себе в глаза, рот оскалил, слюна запузырилась – плачет. Аж плечи трясутся. - Ты что – совсем? Чего стряслось-то? Зайди, чего там. Выставила на стол флакон тройного одеколона. Я им лицо на ночь протираю. Больше нечего. - Будешь? - А то! – рыданий как не бывало. Ну, пройдоха… Флакон не початый был – ему с водой на целый стакан хватило. Правда, Вадим не торопился. Вначале про свои подвиги рассказал. Под тем видом, что который год в соседях живем, а за одним столом не сиживали. А мне интересно – ночью выслушивать, как кто-то первый раз сел за групповое изнасилование своей будущей жены Любы? Или как он же мутузит всех направо-налево, чтобы не расслаблялись? Вадим драчун тот еще. Никого не боится. А чего ему: грудь шире двери, голова лысая, в буграх от шрамов. До самой осени ходит голым по пояс. Ему подраться - что плюнуть, а вот одежду рвать жалко. Аккуратный. Когда-то каратэ занимался, на соревнования ездил, мелюзгу до армии тренировал, уважали. А через эту Любу в алкогольную страшилу превратился. Главное, как? Жила девочка. Личико беленькое, глазки – как промытые стеклышки, губки пухленькие. Худенькая, беззащитная, любое сердце защемит. Это я по их дочери описываю – десятилетней Юльке, говорят, вылитая когда-то мать. Ангелочек, пока смотришь. Но отвернешься – оторва. А хитрюга! Клей, сигареты, вино, мальчики – это не она, это подружки балуются. Главное, веришь – уж такая вся вежливая, маленькая, крашеные волосы в косички заплетены. Правда, недавно Юленька прокололась. Чего-то они в сгнившей на задах бане переборщили, мальчишки до визга струсили: скорую! Юлька умирает! Тащат подружку, голые ноги за крапиву цепляются, на щеках пена стынет. Ничего, без скорой откачали, желудок промыли марганцовкой – и лады. Ходит теперь, как ни в чем не бывало, только уж в глаза не смотрит. В общем, в мать дитятко. Вадим – это, понятно, отец ее. Пришел в свое время из армии, заприметил в деревне Любу, чудо природы, и затосковал. Потому как в двенадцать лет Люба уже блядь-блядью была, высоко котировалась. И он решил, что этакую соплячку перевоспитает, только если один с ней гулять станет. А значит, будет трахать малолетку, ребенка фактически. И ведь пошел на это, сломал в себе моральный принцип, а она, заместо взаимности, послала его куда подальше. Воспитатель нашелся! Ни хороший, ни плохой – не нужен! Думаю, испытывала она Вадима. На понт брала: встанет он или не встанет в общий ряд деревенских козлов? Он одним махом втиснулся – пропадай моя телега, все четыре колеса! Собрал в субботний танцевальный вечер кодлу, да натравил на Любашу. В очереди первый был, потом смотрел только, соплями от жалости исходил. А когда освободился, Любка, стерва, его ждала. Свадьбу даже играли. Юльку родили. Живут они скандально, пьяно. Квартиру давно топором в куски переколотили. Но когда, случается, трезвые – прямо летают от любви. Она во двор постирушки вынесет, он вокруг вьется: воду носит, веревки натягивает. Хохочут. Утром он, бодрый, свежий, из ведра обливается – богатырь сказочный. Из квартиры блинами несет. От счастья за пивом бегут. В результате белье виснет во дворе неделями, пока Вадим или сама Любка со злости веревки не оборвут. Юльке скажешь – подними, тогда она сходит, соберет, а все уж грязное. Смотришь на такое и понимаешь, что ничего ты не смыслишь в жизнеустройстве. Лучше и не пытайся. Живи своим умом, какой достался, на людей не оборачивайся. Но водка – она, конечно, главная погубительница. Вон Людмила – лучшее доказательство. Уж такая справная, уважаемая женщина была! Да что там, женщина - секретарь-референт первого лица района! И ее беда не миновала. Стоит теперь на рынке, битая-перебитая, дрожит, похмельем мучится, пока стопку тут же, за прилавком, не поднесут. Овощами торгует, заморскими. У нас, знаете, рынок без затей: кто согласится на ветру за пятьдесят рублей день постоять, тому товар и поручают. Без брезгливости, с какой бы то ни было стороны. Уж какие фифы в администрации – на кривой кобыле не подъедешь, а как обед, бегут к расшатанным прилавкам продуктами затовариваться, не важно, из каких рук. Дешево главное. Я с тех пор, как Людмила в гостях побывала, на рынок не хожу. Нет-нет, не поэтому. Я тоже запросто у нее огурцы с помидорами покупала. Кто у нас тут чистый-то, строго говоря? Просто раньше я не знала ее, а теперь знаю, и не хочется бедную женщину конфузить. В неудобство вводить. Огурцов и в магазинах теперь навалом. Она под вечер как-то пришла. Лето жаркое было, солнце вовсю, а в халупах наших хорошо, промозгло. Это зимой неудобно – сколько печку не топи, стылость застоявшуюся не прогреешь. Многие жильцы поэтому вообще бросили топить, на дровах экономят, ведь не меньше машины за зиму спалишь, а это почти четыре тысячи. Зачем такие деньги в печку кидать, решили. Кто плиткой обогревается, кто еще чем – не видела. Захолодавшие дома постепенно сыреют и обваливаются: вначале штукатурка сыпалась, теперь и кирпичи полетели, целыми секциями. В стенах дыры, а никто не переживает: здания-то дореволюционные, когда-то соляными складами служили. Стены метровой толщины, так что обваливаться им еще лет пятнадцать, а за это время-то!.. Чего гадать! Живы будем – не помрем!.. Я поначалу подумала, что Людмила остыть от жары забрела. Но была она в таком виде, словно по обочине волокли: юбка в земле, кофточка на спине порвана, босиком. Может, и волокли, а у моего порога бросили. Вошла без стука. Я вскинулась облаять – что за нахальство! – а она, как мешок, на обувную тумбочку опустилась и молчит. В пол смотрит. - Не бойся, подруга. Сейчас уйду,- проговорила, сама головы не поднимает. Я стою. К притолоке прислонилась, жду. - Красивая я? – задрала, наконец, лицо, а там сплошной вспухший синяк. Видно, по переносице сильно ударили. - Ничего. Нос-то не сломан? - Не знаю. Боюсь трогать.- Гостья осторожно облизнула разбитую губу.- Поверишь-нет, у меня сегодня праздник. Юбилей. А это, значит, мне такой подарок.… Наливай, что ли, подруга! Хотела я сказать, чтобы подруг она в другом месте искала, но сдержалась. Представила, что у нее сейчас внутри творится, если и вправду юбилей. Каша из плевков, боли, усталости, обиды и беспросветности. - Юбилей, говоришь… - Пятьдесят пять. Копейка в копеечку. - Придется поднести. - Ой, уважь! Век молить буду! - Уймись… Вынесла в прихожую припасенную бутылку водки. Поставила табуретку, на газетку две стопки, хлеб, банку маринованных грибов открыла, пучок лука зеленого – он у меня под окном растет. Опрокинули без тоста. - Лучку, что ли, пожевать. Авось ни с кем не целоваться, – заметно повеселела Людмила.- А ты, оказывается, тоже водку пьешь? - Кто здесь не пьет? Меру, главное, знать. - У каждого своя мера. Моя, вот, растянулась – концов не видно. Ну, еще по одной? - Домой как доберешься? Я ночлежников не беру. - Об этом не беспокойся. Не все еще Людмила пропила.- неожиданно строго посмотрела она. - Стыда, пусть, и нет, но благодарность осталась. Я, подруга, через то и пропала – через доброту свою, через проклятое мамкино воспитание. - Конечно: во всем наши мамки-папки виноваты. Она тебя, что ли, водку глушить учила! - Хуже. Она меня, будто не на земле, наставляла жить. С пеленок втемяшивала: люди – это создания Божии. С уважением относиться надобно, с приветливостью. За все спасибо говори, и благодарной будь, если люди видят тебя, замечают, обращаются. В детстве, юности – куда ни шло, но когда я молодухой в секретари к Сурепкину попала, очень мне это пригодилось! Как же! Использовали девку в хвост и в гриву. - В смысле? - Да во всех смыслах. Оглаживали, опаивали, кому не лень. Люди! Человеки!.. На прием записываться приходят – тащат всякие презенты, ручки целуют. Ты главная, ты лучшая – помоги. Я, глупая, радуюсь – ах, увидели! ах, обратились! Ломлюсь в кабинеты, устраиваю встречи, слежу, чтобы начальники письма читали, резолюции подобрее накладывали. Им это надо? Всех не облагодетельствуешь. А спрос с кого? С секретаря - подарки не отрабатывает. Слезы поначалу не просыхали. И кто же девку успокоил, в порядок привел? Сурепкин, конечно. Он меня в любовницы определил, как подаянием облагодетельствовал. Я отказать не сумела. Так и пошло: дачи, пикники. С мужем развелась – не до него. Всякие рыбалки обслуживаю. Эх, видела бы меня тогда покойница-мамка – не признала!.. Нет, если бы Советы не кончились, я бы королевой стала! Они, падлы, в тот момент загнулись, когда я уже по-другому жить разучилась. Новые правители Сурепкина - в сторону, там он и помер от переживаний. По другим начальникам потыркалась, ведь почти у всех подстилкой побывала, но извини, говорят, Люда, живи сама. Вот и живу. Видишь, как.… А привычка эта долбанная – ценить внимание к себе, - как в кожу въелась. За любую мелочь всегда благодарная! Так что, подруга, не бойся: выпьем, и я уползу. Признательная за хлеб и за лук. – Людмила приподнялась и скоморошьи поклонилась, едва не опрокинув бутылку. - Не приползу больше, учти. Я же понимаю, что это лишнее… В общем, растревожила себя Людмила напрасными воспоминаниями. А мне так горько сделалось, что, на несчастье свое, сила в ней какая-то осталась, и не пропьет баба ее никак, только мается. На прощание заставила ее надеть мои старые тапки – что могла еще для нее сделать? Да вот на рынок не захожу, хотя она, может, и забыла вовсе, что сидела у меня. Завтра я сама вознамерилась в гости прогуляться. Стыдно признаться - давно не бывала, лень, обижается, поди, Галина. Стихов накопила. Это как в церковь ходить: вроде хочется, вроде надо, а всё тянешь чего-то, потом да потом. Наконец соберешься, отстоишь службу, и сам себе не веришь, что от такой благости отказывался. Грехи наши тяжкие… Галина из дома почти не вылезает. Инвалид она. Ноги – одно название осталось, руки едва шевелятся. Кисти длинные, искривленные, словно ветки, выросшие в расщелине. Говорит с натугой, выталкивая непослушным языком слова. Но красавица. То, что от нее осталось, а вернее – что так и не созрело, потому как Галя с трех лет обезножила, - удивляет. Очи черные, бездонные, волосы по спине волной кудрявятся. Она мать каждый вечер заставляет себе бигуди крутить. Да красится еще. Когда ни приди, Галя в порядке: ресницы, губы, румянец – по всем правилам обработаны. Удивительная она. Сама научилась картины рисовать, школьными красками. Мать по дворам походила, набрала старых посылочных ящиков, вот на этих фанерках Галя и пишет. Мне нравится. Особенно та, где ваза с пионами нарисована, а рядом Библия. Один бутон обломился и лежит на книге – красное пятно на черной обложке. Честно говоря, я долго не знала, что на соседней улице живет такая Галя. Она сама объявилась. Обметаю я как-то утречком окна от паутины, слышу – грохот. Оглянулась: старая женщина везет садовую тачку, а в тачке сидит девушка. Боком. Чтобы не упала, мать ей доски по краям подложила. А на доски подушки. Подъезжают. - Здравствуйте! – улыбается Галя. Мать тоже головой кивнула, но посмотрела с испугом: не послали бы. Я рот раскрыла – вот так баска-девица! В тачке-то зачем? Разъяснилось, впрочем, быстро, выгрузили мы Галину, внесли, за стол усадили. - Мама, ты иди. Не мешай. Мы разговаривать будем. Велено было часа через два возвращаться. Тачку, чтоб не украли, мы к двери привязали. Никогда в моем дому так хорошо не было. Галина, чистая душа, рассказала про себя все: и как заболела, и каким детство до болезни запомнила, и как, пока легкая была, мать ее на руках в школу носила, а в классе пятом сказала – тяжко, давай дома учиться. Но не получилось: жилище бедняцкое, стыдно перед учителями убожеством трясти. С той поры Галя сидит у окна, там же картины писать надумала, там и стихи к ней пришли. Она говорила всё это радостно, непрестанно улыбаясь, сверкая очами. Мне же хотелось воскликнуть – не обманывай! Не бывают такие калеки! Такими счастливыми бывают влюбленные девушки в день собственной свадьбы! Где печать страданий на лице? Ведь должна же – печать, от боли, от ущербности, от обиды на белый свет, в конце концов. Но Галя была так искренна в своей радости, что я - поверила. И испугалась, что никогда не смогу соответствовать такому состоянию. Разделить – да, поддержать – конечно, но вскипеть подобным градусом счастья – никогда. Галя еще говорила, смеялась, а я уже судорожно думала, чем ответить, когда она замолчит. На мое спасение, она начала читать. Когда обрушится тоски свинцовый гнет, И одиночество невыносимым станет И в озарении душа твоя поймет Со всем земным свою несовместимость…. Девушка читала, почти захлебываясь от торопливости, и я догадывалась, что она впервые вот так, как настоящий автор, показывает стихи людям. ….Молись в час окрыленного страданья, Перед падением – молись, Молись, когда тяжел твой путь, Когда в сомнениях – молись. За ненавидящих, Когда за ближних просишь, Когда в отчаянье – молись… Мама пришла вовремя: мы уже приплакивали, изнемогая от блаженной муки сопричастности к чему-то, не умея ничего назвать и любовно оттого сопереживая друг другу. Когда прощались, хотелось поцеловать Галине руку. К Гале я хожу очень редко. Как в церковь. А сама она уже не приезжает: тачка сломалась, по-другому добраться, сил нет - ни у нее, ни у мамы. Но когда я в очередной раз сажусь у окна, и знаю, что Галя сейчас тоже смотрит в мутный застекленный проем, я чувствую, как начинаю видеть не нашу улицу, а мир – яркий, праздничный, полный красок, выложенных ею на загрунтованную фанерку. Господи, думаю, не дай мне умереть раньше моих надежд. Не важно, о чем. Лишь бы были. |