Михалыч. (зарисовка о бывшем человеке) Наверное, где-то недели через три, может, кстати, и раньше – времени тут не было, были только ночь и день, сколько их – никто никогда не считал - а, собственно, зачем? – просто однажды начинало холодать, выпадал снег, люди одевали шубы... потом – когда-нибудь – теплело, всё текло, люди раздевались... чуть позже – почти до гола... а после – снова... Так вот: недели через три я уже перестал замечать влажные посеревшие матрасы, на которых приходилось спать, не снимая рваных пуховиков, потрескавшиеся тарелки и чашки, сверкающие радужными размывами, перестал обращать внимание на то, что с этих тарелок приходилось есть, и на то, что приходилось пить из этих чашек с отбитыми краями и ручками, нестриженые ногти были длинные и чёрные – где от грязи, а где от ушибов, про одежду, я думаю, и говорить-то не стоит. Звали меня теперь исключительно по отчеству – Михалыч. Деда Коля говорил, что имя своё лучше забыть. Мол, не человек ты больше, так зачем тебе имя-то?.. Вот отец твой, наверное, человеком ещё был... Сам Дед единственный, кто носит имя. Видимо, что-то в нём ещё осталось от того мира. Да, кстати, пожалуй, так оно и было: спали-то мы все семеро в его двух комнатах, на его матрасах, ели с его посуды, с его газетами ходили в туалет. Единственный, кстати, Дед спал на настоящей кровати, у батареи, под окном: летом, вроде, не так душно, если форточку открыть, а зимой - залепил все щели, и грей по очереди то левый бок, то правый... Единственный он никуда не ходил, если не хотел. Ходили мы и приносили ему всё мы. Зато спали на матрасах и в квартире. Как он говорил, своё он уже отшастал, пускай другие походят за него и для него. Я уже не помню, как оказался у них, вернее, не помню почему. Хотя нет... пожалуй, всё ещё что-то осталось. Но здесь никто, кроме Деда, меня ни о чём не спрашивал, а Деда Коля спрашивал только один раз, потому-то всё так быстро и забывалось. Зато я прекрасно помню первые дни, когда вышел на работу: сидел я недалеко от метро, на деревянной покосившейся коробке, стыдливо уставясь в свои собственные протянутые ладони и всё время порываясь встать и уйти. Не ушёл. Так как я был слишком молод – всего-то 37 лет – приходилось сидеть с костылём, и на людях только с ним и передвигаться, показывая всем, что у меня какой-то корявый протез: к коленке для схожести бинтом специально привязывали небольшую дощечку - что бы не сгибалась. Рядом с метро был какой-то институт и потому туда-сюда постоянно сновали студенты всевозможных мастей, полов и курсов. Но все они, как один, за редким исключением, ни копейки не давали. Проходили мимо, кто опустив глаза, кто наоборот - с плотно сжатыми губами или с косой усмешкой - заглядывая прямо в лицо; идя компаниями, не правдиво, резко повышали голос, усиленно махали руками, отвлекая то ли себя, то ли товарищей, то ли меня... Общее положение спасала небольшая церквушка, не совсем понятно каким образом притёршаяся к зданию института. Сердобольные старушки, сами еле шагавшие, доставали монетки из стареньких, жутко потёртых кошелёчков с металлическими застёжками. Некоторые предлагали хлеб. Брал. Правда, и из этих не все были такими. Некоторые, проходя, бурчали себе под нос, что, мол, вот развелось, работать никто не хочет, дома инвалидам не сидится. Обычное старушечье брюзжание, за которым пряталось нежелание расстаться с и так нелишним рублём. Всё бы ничего, но говорили они правду. По крайней мере, про меня. Мне ничего не стоило пойти куда-то работать. Наверное, ещё бы взяли. Грузчиком, скажем... Да и квартира у меня, кстати, была. Ключей вот только не было. Выкинул я их тогда. Три недели назад. Но... но я сидел у метро с уже почти родным костылём и радовался, что Деда Коля не задаёт вопросов. Он просто говорил, что надо делать. Так было проще. Так можно было жить. Россия, г. Санкт-Петербург, 12 октября 2003 года, Александр Питерский. |