Затерявшийся перевод старославянского бая… Толмачом Королем Самоедским (заморскими гадами скраденный люто) Аз есмь в чину учимых и учащих ия требую *** Как ни описывай художник рассвет или закат, как ни увивай романтикой зорюшки – им, ясным, едино! Тут и богомазу не с руки меряться с красным солнышком, – все начинанья канут в дым аспидов! Аналогичен и вечёр 1400-г, – день индифферентно гас. От прохладного западного «загоризонта», казалось, бредёт уставший путник дымкой, привычно поправляя пято́й сандалии и сонно встряхивая некогда белым платье своё. Ни репы ни хрена в котомке. Один, да в ночь… Прохладно отшелестели крылами птицы; лес теснее сошёлся древом жить, хороня теплоту – славянская нощь наступала. Тишина! Гой ты Русь… Подумал было странник к речушке приблизиться, нацедить жирных рыбушек Черноголовлей, как вдруг глас неорганичный округе взашёл. Размежил чёрные космы путник и яснее расслышал от встречного села Толвуево стенания. И вот-вот крик уже. Вой, от которого просыпались птицы и во́локи щетинились насторожах… А тяга-ветр листочки тронул. «Что за диво? Что за зверь ломает селение?», полыхнуло думою бородача. Как ни просила Настёна призвать повитуху Аглашку из леса, травки отварить покойной; погладить по буйной головушке окаянной, пошептать на кровушку и унять рдяную; косы поправить в гроб руками костлявыми, «…да погасить в покое ланиты мя…» – ни в какую сродичи, ни нрад пото́м. Вскричала Настёна пуще прежнего… А браты и батюшка только косились недобро на почерневшую, как земь, матушку, да сестрицу нетерпуху. Отмяло ноженьки, сердешной, зерногужилкой по самый пуп. Уж власы по хате поразбросаны прядьми в земляны углы. Руки кровонькой залиты белые, ногти — ведьмы молоденькой будто б. И уж нраду порядком стекается к хатенке, и видит оно ужас и ослушность чад батюшкиных. Грозят молодки и старухи хозявам-раззявам перстами в предречении, каменьями в подолах лязгая. А молодцы кулаки сучат враз-де насмерть. – Изыди-изыди, свет, неможно тутаво каликам и повитухам. Ступай с Божъм. Рассвет скоро, заутреня – колокол! Нельзя шуметь и болеть – наказует ослушника отьць, – люто пихалось существо села в боки странному иноку. И мыслил путник: кому ж больчее от этого стона красно-девицы, ибо и слушать-то его невыносимо и очам зрить; и грудь едва ли забудет когда? И что приати да не ведаю отче… Отошёл в страну, присел к тыну и воздумался пуще: «Пришла пора превозмочь… лютость и немощь народную искоренить дабы». И утопал под платье руки свои молодец. И доставал к Свету снадобья спасительные в Миръ. Слёзы ронял огненные на скарб тайный и спеши́л… …Затихли гласы кругом. Померкла боль в рассвете навеки, казалось… Вот-вот колокола. И петушня предвестником заголосила по жердинам… Хрясть! Дубинушкой корневой успокоил тятя дитя своё. Подломал берёзоньку-лебёдушку. Размозжил лик белёсый в кашу полбу пушкинскую – так и выпростал оземь дух. Успокоил кровиночку родимую. Внял… Не ослушался. И замолилась сволочь-нрад округ благоденствию в помышлении благом же. Опомнился молодец старцем… Сладившийся вмиг… Встал с земли и расправил плеча. Да пошёл прочь в ночь. Оставляя за спиной темь челядью красно описанную. А Бог, в Его небесном далёко, промокая кудлатые брови свои венцом пращура — возжалел неистового сына своего беспутно страждущего. *** Где-то там во глубине столетий От моей сегодняшней любви Наши предки, смелые, как дети – Растирали краски на крови Где-то там помянут нас как предков По бокалам разольют вино Простекающее с наших веток И возделанное как Миро |