Глава 1. Когда Ливия уже была признанной владычицей мира – а это истинно так, когда владеешь Римом, – и ее уже называли Юлией Августой, и лишь немногие близкие люди отваживались на дружеское обращение к ней по имени, данному с детства, один из ее внуков сказал ей странные слова. Он подтвердил всегдашние ее мысли об этом, и упрочил свое место в сердце бабушки. – Ты, – сказал ей Клавдий, – женщина осени. Ты вспыльчива и целеустремленна, любишь делать подарки, но тебя не назовешь щедрой. Никто не осмелится сказать, что ты зря потратила хоть один сестерций. Ты расчетлива и самолюбива, и всегда больше всего, и, прежде всего, заботишься о себе самой. Даже если речь пойдет о безумно любимом тобой супруге, все равно это так. Ты ревнива, и… Она не дала договорить внуку. – Никогда и никто не упрекал меня в том, что я ревнива. Даже Август, а уж он так часто подавал повод… На этом самом месте Ливия остановилась, будто натолкнувшись на любопытный, изучающий взор внука. Не стоило бы говорить с Клавдием об изменах Октавиана Августа . Ей не пристало обнажаться на людях, и она никогда не позволяла себе этого. Что это с ней, стареет? Ее умница внук улыбнулся и продолжил: – Ну да, ведь ты независима, очень независима. Ты не терпишь сцен ревности. Если бы кто посмел устраивать их тебе самой, ты ведь стала бы поступать назло? Она не отвечала. Только холодно пожала плечами, отвернувшись от внука. Даже если это твой родной внук, надо ли позволять читать собственное сердце? Кто обязал ее к этому? – Вот потому ты не устраивала сцен ревности Октавиану… полагая, что и он не станет их терпеть, и все сложится еще хуже. Ты – женщина осени, и ты умна. Ты умеешь подчинить сердце разуму. Ты, как никто другой! На самом деле ей часто приходило на ум, что время рождения во многом определило и характер, и саму ее судьбу. Она родилась накануне сбора винограда. Еще целый месяц после ее рождения вся округа срывала спелые, тяжелые грозди, давила их, и жила, увлеченная сладким, ароматным, кружащим голову духом. В одну из их первых встреч, Август, будущий муж, сказал ей, что никогда еще не видел подобных губ, яркий, насыщенный цвет которых сравним лишь с красным вином. А карие ее, слегка отдающие зеленым, очень светлые глаза прозрачны, насквозь пронизаны солнцем, как грозди созревающего винограда… Ей же самой было гораздо ближе другое сравнение. Она родилась в имении, где в зеленом море виноградной листвы утопало все вокруг. Лоза уходила корнями в землю. Земля была черной и грязной. Все же остальное стремилось к солнцу, вверх. Ей нравилось наблюдать, как удивительная ягода выпускает свивающиеся в кольца стебли, и эти стебли, эти кислые на вкус усики цепляются за плетень, за все, что позволит подняться выше. Ближе, все ближе к солнцу, к голубому, в редких облачках небу, чтобы утонуть в море воздуха и света… Это было ей понятно. Она сама была такой! Она была второй по счету дочерью Марка Ливия Друза Клавдия . Тот, в свою очередь, восходил корнями к Аппию Клавдию Цеку и его жене Авфиде, дочери Авфидия Луркона из плебейского сословия, трибуна . Было ли это черным пятном в их истории, истории невообразимо гордого рода Клавдиев ? Она осмелилась однажды спросить об этом своего надменного, всеми патрициями Рима уважаемого отца. Тот ответил не сразу. Призвал ее к себе в экседру через час-другой, развернул свиток. И прочел ей, юной дерзкой дочери, отрывок из Плавта , коего любил, громким, поставленным голосом, от которого у жены его и всей многочисленной дворни, если в этом голосе проскальзывало неодобрение, душа уходила в пятки: – Если бы все богатые люди брали, так же, как и я, дочерей бедных граждан, то в нашем государстве было бы больше согласия, мы бы возбуждали меньше ненависти, а наши жены, удерживаемые страхом наказания, не разоряли бы нас своей расточительностью. Они старались бы хорошими качествами возместить недостаток приданого и поэтому стоили бы больше, чем теперь. Жена не приходила бы к тебе, говоря: приданое мое больше чем удвоило твое имущество, ты должен мне давать пурпурные ткани, драгоценные камни, рабов, мулов, кучеров, слуг, которые бы следовали за мной, еще слуг для посылок, экипажи для разъездов… Обычно бешеные расходы сопровождают богатое приданое. Жена, которая ничего не принесла, подчинена мужу; но жена с большим приданым – это бич, это несчастье. Отец помолчал, строго глядя на дочь. Потом добавил: – Возможно, таков был образ мыслей моего досточтимого отца, а твоего деда, юная Ливия, когда он ввел в свой дом дочь плебея. Он не успел договорить, как услышал голосок дочери, возражавшей ему. – Может быть, и так, а я думаю по-другому! Приданный раб бабушки говорил мне, что она была красива, так красива, что у всех мужчин просто сердце заходилось… Дедушка был одержим ею, он с ума сходил и был готов убить каждого, кто приблизился бы к ней на лишний шаг! – Не думаю, что знатная патрицианка должна бы открывать свой слух словам презренного раба, Ливия. Тем более позволить ему порочить своих родных и близких. Даже касаться их имен он не должен, и твой долг – не разрешить ему это. Все, что тебе нужно знать, я скажу сам. – Тогда скажи мне, отец, она и вправду была так красива? – Все, кто знал ее, в том числе и я, ее сын, думают, что ты до странности похожа на нее, маленькая Ливия. Да, она была очень красива… Победительная улыбка дочери вселяет тревогу в душу отца. – Ливия, я бы не хотел, чтобы, основываясь на моих словах, ты возносилась на крыльях надежды. Кто знает, куда. Если бы твоя бабушка была бы глупа так же, как она была красива, то, уверяю тебя, мой отец не то чтобы не женился на ней, он бы и не взглянул на ее хваленую красоту. До самой смерти своей он прислушивался к советам своей женщины, и ни разу она не подвела его. Она была мудра, дочь моя, умна необыкновенно. Век красоты, особенно красоты женской, недолог. Лучше стремиться к мудрости, нежели оберегать исчезающую красоту… Видя, что Ливия по-прежнему витает в облаках, увлеченная мыслями о своей красоте, подтвержденной только что – самим отцом, подумать только! – патриций возвышает свой голос. – Я хотел бы, дочь моя, напомнить тебе уроки истории, которые ты, видимо, плохо усвоила. Супружеская преданность и дочерняя привязанность сабинянок способствовали образованию римского народа. Нравственной чистоте Лукреции и невинности Виргинии дважды обязан Рим поводом к своему освобождению. Только мольбы жены и матери могли убедить Кориолана не губить отечество. Ловкие наущения честолюбивой жены внушили Лицинию Столону закон, коим утверждалось торжество римской демократии… Конечно, эти слова отца не воодушевляют Ливию так, как слова о собственной красоте, и все же не проходят мимо сознания. Не выслушать ее отца – хотела бы она видеть человека, который рискнул бы не выслушать ее отца! Среди тех, кого она знает, таких нет… – Рим не менее обязан добродетели своих матрон, чем мудрости своих законодателей и мужеству своих воинов, дочь моя, – завершает отец сегодняшнюю беседу. Он отпускает ее кивком головы. Ливия идет по дому, нет, не идет – летит – на крыльях своих особых, никому не ведомых мыслей о будущем величии. Ее красота завоюет мир, и кто знает, какие мужчины станут просить ее любви, когда придет час! Свой flammeum Ливия получила в пятнадцать лет. Отец воспользовался правом выдать замуж дочь в полной мере. Ее не спросили ни о чем, даже в шутку, даже просто так. Никому не пришло в голову, что ей может не нравиться сама мысль о таком замужестве, и менее всего – ее мужу. Ее двоюродному брату, Тиберию Клавдию Нерону , к тому моменту исполнилось сорок три года. Он был соратником отца, и всего лет на десять-пятнадцать моложе. Из рук отца она переходила в руки брата, на коленях у которого провела половину детства. Ливия была привязана к нему, она уважала его – почти так же, как отца. Но при чем же здесь любовь, о которой она так мечтала?… Близость тел не принесла им близости духа. Он принадлежал к тому типу мужчин, которым довольно в постели собственного короткого наслаждения. Повозился на ней несколько мгновений, глухо вскрикнул, и вот уже откатился в сторону, а там и спит, кротко и тихо посапывая возле ее мраморного плеча. Почему она всегда думала, что это – лучшее из занятий? Может, потому, что в улыбках, смешках, разговорах дворни об этом было столько обещаний. Она любила подслушивать разговоры, ловить красноречивые взгляды. Многое домысливала сама, и потом, в имении, где прошло ее детство и короткая юность, держали лошадей, свиней и другую живность – ей доводилось многое подглядывать у природы. Но с ней все было не так, как грезилось. В первую ночь ей было больно. Тиберий не счел нужным подготовить ее к совокуплению хотя бы ласковым словом. Взял свое, причинив ей немалую боль. Было трудно ходить, и потом, она боялась даже дотронуться до своих грудей, которые он стискивал так неосторожно той ночью. Она возносила с того дня молитвы обитателю Геликонского холма, сыну Венеры Урании , чтобы тот сжалился над ней, и вопреки собственному предназначению, реже привлекал в ее постель мужа. Не желала она обвиваться вокруг него, «как плющ обвивает вяз» . Понесла она с той самой первой ночи, о которой старалась не вспоминать. Да только очень скоро та принесла свои, для Ливии весьма горькие плоды. Каждое утро начиналось с чувства физической слабости, недомогания. Тошнота подступала к горлу. Едва успев проснуться и встать, Ливия начинала содрогаться в приступе рвоты. Кожа покрывалась холодным потом, руки дрожали. Муж не пытался облегчить ей жизнь, хоть как-то утешить ее, помочь. Она же до того не знала, что такое болезнь, и воспринимала происходящее с ней как непреходящий, нескончаемый ужас. Ей был необходим кто-то, кто объяснил бы – все пройдет, надо притерпеться, переждать. Кто-то, кто с самого утра приласкав ее, принес бы ей легкую еду и покормил в постели. Пусть не сам, пусть отдав приказ рабам. Но ее муж отдавал приказы в другом месте… А в его доме еще никто не успел привыкнуть к ней, как к хозяйке. Никто не лез к ней с той надоедливой, мелочной заботой, которую она оставила дома и о которой была такого нелестного мнения когда-то. Ливии снилась мать, и, просыпаясь, она заливалась слезами, понимая, что мать далеко и ничем ей помочь не может. То был первый урок, преподанный ей не отцом – самою жизнью, и научил он ее главному. Это часто пригождалось потом. Ливия научилась, истерзанная беременностью и одиночеством, заботиться о себе сама. Остальное пришло благодаря характеру, сформированному отцом. Упрямству, переданному ей с кровью. Сжав зубы, она говорила себе, что не умрет. Не умрет назло всему свету, покинувшему ее. Плакала, потом снова обещала себе, что не умрет, и затихала в своем большом, с громадной постелью, но таком пустом атриуме … Едва оправившись, вздохнув с облегчением от явно улучшившегося состояния незадолго до родов, Ливия взяла на себя труд по воспитанию поданных своего маленького государства, где по праву считала себя хозяйкой, но которое не признавало ее власть до сего дня… Начала она с вилика, хитреца и стяжателя, державшего в страхе перед собой всю округу, но при этом мало заботившегося о своем господине, и вот последнее-то стало причиной его падения. Призвав вилика к себе, Ливия заставила его несколько мгновений подряд всерьез опасаться за свою жизнь. А главное – за имущество, коим тот дорожил больше жизни. Плут и предположить не мог, что за время беременности, столь тяжело протекавшей, Ливия могла интересоваться многим, так много узнать о своем новом имении… Не мог он представить себе, что в головке, столь легкомысленной, сложился четкий план по изгнанию недобросовестного управляющего. Он видел ее патрицианкой и красавицей, а потому предполагал в ней легкомыслие и даже глупость. Молодая женщина же увидела в нем первого врага своего, ответственного за все беды, за одиночество, за непрерывные слезы первых месяцев… Долго она с ним не разбиралась. Предъявив ему несколько счетов, по которым неопровержимо выходило, что вилик – вор и проходимец, она предложила управляющему покинуть имение. – Если в течение двух-трех дней ты не покинешь пределы наши, – не глядя на вилика, словно даже взгляд на него осквернил бы ее, произнесла неумолимая хозяйка, – я найду на тебя управу. Магистрат не оставит меня в беде, и претор уже предупрежден мною. Если бы даже ты был невиновен, то и тогда не избежать тебе хотя бы заключения до суда над тобою. А так как ты виновен, и ты, и я убедились в этом… Оставишь новому вилику, который ждет тебя у ворот, ключи от кладовых. Те деньги, что достались тебе обманным путем от последней поставки наших вин в столицу, тоже вернешь, сумма тебе известна, она на этом куске пергамента… Ливия швырнула в лицо разжалованному управляющему счета. – Кредиторы ждут тебя у ворот тоже… Не моя то забота, заботиться о чужих деньгах, да только и ответ за тебя держать не собираюсь, ни одной жалобы не выслушаю от тех, кто не выщипал у тебя последние перья за свои деньги. Сейчас раздашь все, что положено людям, и убирайся… Полагаю, у тебя кое-что еще останется, из того, что наворовано ранее… Ну да ладно. Считай, это плата твоей лицемерной жене и уродине-дочери, что не могла до сих пор выйти замуж, имея неплохое приданое. Теперь, если лишить ее последних денег, и вовсе не выйдет. Плохо смотрели они за мной, но я хочу сейчас одного – никогда больше не видеть их, и потому отпускаю. Негоже ребенку моему видеть вокруг себя подобных женщин, дабы не отвратился он от всего женского, если будет мальчик, и чтобы девочка, если девочка придет в мир, не стала такой же безобразной… Вилик не ведал, что после разговора с ним хозяйка забилась в постель, и долго, горько, неудержимо плакала. Не потому, что жаль было вилика или его бесстыдных женщин. Просто потому, что это было ее первое столкновение с жизнью, первое противостояние. Она справилась, но напряжение было слишком велико для беременной одинокой женщины. Ребенок во чреве ее толкнулся раз, другой. Она прижала руку к животу, стремясь успокоить дитя. Ничуть не бывало. Резкий толчок, казалось, прервал дыхание, остановил сердце. Она задохнулась, рванулась с постели в страхе… Через мгновение жизнь вернулась к ней. Но опасение осталось. – Ты – мальчик? – спросила она того, неведомого, что жил в ней всего несколько месяцев, но истерзал ее невыносимо. Спросила тихо, едва слышно. – Конечно, о чем я спрашиваю, – ответила себе сама. Мальчик… Кто же еще может быть так требователен, так жесток со мной, если не мужчина. Все вы таковы… Вскоре молодую женщину не узнать было. Многие матери, приводя ребенка в мир, пытаются за время, что осталось до счастливого мгновения, мир этот переделать. Украсить. Отмыть. Отчистить. Облагородить. Ливия превзошла в этом стремлении многих. Она была неукротима. Последняя песчинка с мозаичных полов была сметена, последняя паутинка на стенах безжалостно изгнана. На кухне метались по ее приказу повара и поварята, изобретая новые блюда, стремясь утолить ее возросшую потребность в еде какого-то особенного, необычного вкуса. Новый вилик сбился с ног, пытаясь исполнить каждый приказ будущей матери, желающей украсить цветами, вазами, гирляндами листьев и плетеной лозой каждый угол в доме и каждую тропинку вне дома. Все вздыхали с облегчением, когда Ливия наконец ощущала усталость. Большое плетеное кресло выносилось в сад, и молодая женщина успокаивалась в нем, замолкала. Давая вздохнуть и многочисленной челяди, которую изводила донельзя… – Лично высеку каждого, кто произнесет вслух громкое слово… Избегайте топота и грохота, не ходите, не говорите, не смейтесь и не плачьте, пока она спит… Говорю вам, дайте покой моим старым костям, если не хотите, чтоб я выломал ваши, – грозился бедняга-вилик. – Не по годам, не по годам мне этот груз, вам я согласился служить, не себе, о чем и жалею… Устроившись в кресле, Ливия подтягивала к подбородку овечью шкуру, смежала веки. Начинала грезить… Еще в детстве, в родном доме, она мечтала все о том же, и, став женщиной, не изменила предмету своих мечтаний. Только оттенки ее мечтаний поменялись. Когда-то она просто восхищалась Люцием Юнием Брутом . В рядах его войска сражалась в мечтах, поражая мечом ненавистных приспешников Тарквиния . Проявляла чудеса храбрости. Неслась в рядах конницы, шла мерным, грозным шагом вместе с легионом. Однажды стояла за спиной Брута в страшный для того день. Консул председательствовал в суде, именно в тот самый день, по воле богов… С тоской смотрит отец-судья на своих сыновей, привязанных к столбам на площади. Их вина, вернее, их измена, доказаны. И сами юноши не отрицают. Да, вместе с другими знатными молодыми людьми участвовали в заговоре на стороне царя Тарквиния. Да, злоумышляли против юной свободы Рима. Но цари – посланники богов на земле, и не дело людей их свержение, пусть даже эти люди возмечтали о свободе, лучшем из благ на земле…. Истинно римский дух живет в Люцие Юние Бруте. Как ни в ком другом. Единственная надежда дома его перед ним, на площади, и они виновны. Надежда и в глазах их, устремленных на отца, надежда на отцовскую любовь и прощение. Любовь была всегда, с самого детства, а там, где любовь, там всегда вьет себе гнездо надежда. Но Брут отводит глаза от сыновей. Выбора нет. Для него никогда и не было этого выбора. Рим – или ничто. Рим замер за его спиной в ожидании. Ливия не может перевести дух, дыхание стеснено, дрожат руки. У нее – не у ее героя. – Ликторы , говорит Брут. – Исполняйте свои обязанности. Тит и Тиберий схвачены ликторами, с юношей срывают платье. В ход пошли розги, их свист их перемежается со стонами несчастных, обреченных… Вот уже один из ликторов вооружился секирой. Мгновения ужаса, фонтаны крови. Без всяких признаков скорби смотрит на обезглавленных консул. На истекающую кровью свою надежду смотрит Люций Юний Брут. Потом, закрыв голову и лицо, удаляется с места казни. Все, что было дороже всего на свете для Брута, принесено в жертву свободе и отечеству. Свобода и отечество – превыше самого дорогого… Так, во всяком случае, рассказывал ей отец, и так было в истории Рима. Но что с того? Ливия додумывала сама. Как она встала на дороге у Брута. Как сказала ему самое главное: что заменит ему всех на свете. Как Брут назвал ее истинной дочерью Рима и своей. Как второй Лукрецией стала она в глазах народа, только не погибшей. Как утешала своего героя, как возвращала улыбку на уста измученного Брута-отца… Теперь, повзрослев, в мечтаниях своих она снова была с Брутом. Ее собственный отец сражался в рядах армии его потомка, защищал Республику . Потомка ли? Многие сомневались в этом весьма, ведь патрицианский род Юниев закончился на Тите и Тиберии, казненных отцом. Но не это было важно Ливии. Само слово «Брут» волновало душу. Ей представлялось теперь – герой-победитель не она, конечно. Ни с кем она не сражается. Но Люций Юний, вот кто, а потом, убив Тарквиния, он возвращается к ней, Ливии. Взяв ее за руку, уводит под ликующие крики толпы. Куда-то в темноту, туда, где остаются они вдвоем. Нежно касается губами ее глаз, губ. В эти мгновения сердце Ливии замирало, ей казалось, она летит, несется куда-то, и сладко ей ощущать эту нескромную ласку героя своих мечтаний… В один из дней, Ливия, предававшаяся грезам, уснула. И приснился ей сон, ставший вещим. Позже поняла она его истинное значение. Впрочем, сразу после пробуждения она уже знала, что неспроста ниспослан ей богами этот сон, и многое предугадала. Многое, но не все. Итак, приснился Ливии странный сон… Серое, мрачное утро. Странные, заповедные места. Эзовиев луг , темнеющий вдали Арсийский лес . Обиталища богов, не людей. Утренний туман, и непохоже вовсе, что солнце, едва проглядывающее сквозь тучи, сможет рассеять плотную занавесь из капель воды. Сегодня смертные нарушили покой бессмертных. Это – римляне и этруски. Брут во главе конницы, сопровождаемый ликторами. Публий Валерий Попликола , проверенный тысячекратно в бою и трудах Брутом друг и соконсул, ведет пехоту позади конницы. Со стороны леса выдвигается такое же войско. Только здесь, во главе этрусской конницы, Арунс, сын ненавистного, изгнанного римлянами навеки, царя Тарквиния. Тарквиний тоже здесь, ведет выстроившуюся четырехугольником пехоту. Смутными тенями видят друг друга противники, не менее грозными, впрочем, от этого. Топот и ржание лошадей, бряцание оружия трудно не услышать. Туман заглушает звуки, но и он не всесилен. Расстояние между войсками все меньше. Напрягают глаза едущие впереди. Ливия видит знакомый прищур глаз Брута. Ее герой ничего не боится, но напряжение предстоящего боя волнует, будоражит его. Брут то хмурится, то улыбается вдруг. Внезапно луч солнца, ошеломляюще яркий, ослепительный, падает на Брута, вырывает из полотна тумана. Он грозен, герой Ливии, но потому, быть может, и особенно красив для нее. Он сжимает копье в руке, и улыбка его страшна. В ней – предчувствие гибели Тарквиниев, и сладость свершившейся мести. Тем, кто коварно погубил его сыновей, превратив их в заговорщиков. Тем, кто сражался с Римом и с римской свободой. Брут потрясает копьем, с губ его слетает мощный крик. Он бросает коня вперед… В ответ слышен крик Арунса, разглядевшего своего врага. Солнце светит сквозь туман неярко, но лучей его уже достаточно для сердца, в котором живет неугасимое пламя ненависти, и для глаз, горящих огнем мести. – Вот он, человек, изгнавший нас из отечества! Смотрите, как надменно скачет он, украшенный нашими знаками отличия! О боги, защитники царей, помогите мне! Несутся навстречу друг другу два всадника, не щадя своих коней. Да что там кони, люди несутся навстречу собственной гибели. Глухо, протяжно стонет Ливия во сне. Она почему-то ощущает тревогу за обоих всадников. Не просто тревогу. Женщина четко осознает, что любит обоих, и равно боится за них. Еще можно броситься между ними, стать на пути у тех, кто дороже ей собственной жизни. Ведь с детских лет знает она, что им суждено убить друг друга, пронзив копьем. Так погибли Люций Юний Брут и Арунс Тарквиний, отец рассказывал об этом не раз… Но ведь в этот раз все может быть по-другому. Если она, Ливия, бросится между ними, закричит, что любит обоих, пусть возьмут ее жизнь как выкуп вражде и ненависти, если встанет у них на пути, все может быть по-другому… Но тщетны ее усилия бежать, кричать… Ноги ее приросли к земле, горло сдавило чьей-то беспощадной рукой, да так, что едва дышится. Все ближе всадники. Они столкнулись со всего размаха, пронзили копьем щит и грудь друг друга. Упали в предсмертных муках с лошадей… Бежит к ним обретшая вдруг силу в ногах Ливия. Бежит, летит, простирая руки. Вот они. Один из них – ее отец, она это знает. Тот, кто был Брутом, он ее родной отец, конечно, и это совсем не удивляет Ливию. Во сне они стали одним, и этот один убит, окровавлен, растоптан лошадьми, несущимися вперед. По всей округе – ужас боя, крики, скрежет мечей и искры ударов. Ливия идет дальше, ни кони, ни всадники, ни пехотинцы ее не достанут, она это знает. И нечего ей бояться. Те, кто были ей дороги, уже погибли, и ей самой совсем нечего страшиться. Она подлетает к всаднику, что был врагом ее отца. Щит его пробит, и он весь в крови. Но, чудо! Кажется, жив, жив! Ливия приподнимает голову воина, кладет ее на свои колени. Не может быть Арунс Тарквиний, предатель Рима, ее мужем, но почему-то во сне она точно знает, что он ей муж… Воин улыбается ей. И сквозь шум боя она слышит его шепот: «Быть тебе моей, Ливия! ». Отец погиб, но муж жив, понимает бедная женщина. В смятении чувств, охватившем ее, столько и горя, и неудержимой, рвущейся из сердца радости… Меж тем солнце, не так давно светившее сквозь туман, вдруг исчезает вообще. Тьма воцаряется над миром. И в этой тьме не разглядеть, кто друг, а кто враг. Битва стихает поневоле. И в тишине Арсийского леса вдруг слышен звук необычной чистоты, высокий, однотонный, бесконечно длинный звук. Все, то есть Ливия, понимают, что не человек извлекает его из своей груди, но бог… Это Сильван , бог лесной. Самое храброе войско способен повергнуть он в страшный ужас, и побежит от него сильнейший, и убоится храбрейший… Заговорил Сильван, снизошел к смертным. – Внемлите все, и римляне, и этруски! Не знаете вы, кто победил, на чьей стороне сила… Прекратите братоубийственную войну! Довольно! Тишина в лесу. Когда говорят боги, молчат смертные, и уж, конечно, не сходятся в глупой, бессмысленной резне… – Одним воином больше! Всего одним… У этрусков погиб лишний воин, и значит, римляне победили! Так говорю вам я… Молча стоит Ливия. Римляне победили… Война прекращена. Не раньше, чем погиб ее отец, ее Брут… Но она, Ливия, нашла себе мужа. Среди тех, кто был врагом… Она проснулась в слезах. Она твердила: «Он умер, умер!». На расспросы не сразу ответила: кто же умер. Потом, когда первый приступ рыданий прошел, сказала: – Мой отец, он умер. Или умрет скоро, но это правда, правда… Никто не поверил ей, даже преданный вилик. Ее уверяли, что все хорошо и все замечательно. Ее супруг, Тиберий Клавдий Нерон, ее отец Марк Ливий Друз Клавдий – люди не последние в стране, и пусть сейчас они воюют, но это – не навсегда. Да, идет война, а исход войны всегда сомнителен. Но триумвиры сейчас отрезаны флотом от Италии, на них надвигается голод, об этом знают все, и со дня на день они непременно сдадутся. А отец и муж вернутся, прославленные своей победой над цезарианцами… Она замолчала. Потеряла вдруг интерес ко всему происходящему. Потухла. Не стало слышно властного ее голоса. Не стало бесчисленных приказов, доставлявших столь много неприятностей окружающим. С тревогой поглядывал на свою непостижимую хозяйку вилик. Боялся всего на свете, от выкидыша до смерти. До побега. Ливия слишком любила отца, бросалось в глаза различие между этой страстной любовью и ровным, граничащим с равнодушием чувством к двоюродному брату-мужу. А ну как догадается броситься помогать, спасать, вон как глаза горели, когда о Бруте рассказывала, прямо воин в столе , а сама-то на сносях, ей не подвигах думать следует, а о соплях да материнских нежностях. Девчонка! ... А потом пришло известие о сокрушительном, страшном поражении. Семнадцать тысяч только пленных. Тысячи погибших республиканцев. Столько видных людей, что там Сервилий Каска , первым поднявший руку на Цезаря, хоть о нем столько болтают… Заслуженное возмездие, говорят, может быть, да только что уж там. Марк Брут бросился на меч. Безысходность… Голова его брошена к ногам статуи Цезаря. Отец нашей-то, бедняжка, как ей сказать… Он ведь тоже последовал примеру Брута. Да ничего от него детям не останется, проскрипции неминуемы, и уже начались… Самое имя исчезнет, все сотрут. Погребению никто из республиканцев не подлежит. Октавиан сказал громко и вслух на всю страну: «Об этом позаботятся птицы!»… Хозяин-то наш, где он? Лежит там, где-нибудь на поле… При ней старались промолчать, вилик заткнул слишком громко говорящие глотки. Ее жалели, за нее боялись. Да только разве можно скрыть очевидную беду, если она рвется в дом? Однажды она все-таки расслышала болтовню старой полуглухой рабыни, что с дуры возьмешь, ей если и сам Юпитер-громовержец в ухо пукнет, так она шепотком сочтет. Зато крик Ливии был услышан в каждом углу дома… Начались роды. Как она мучилась, как страдала! Мальчик был крупным, рвался в мир неукротимо, разрывая ее тело, вынося с собою казалось, все внутренности… Тиберий, ее сын, будущий принцепс , родился шестнадцатого ноября сорок второго года. Через день появился в доме неведомо какими тропами пробравшийся сюда и чудом уцелевший Тиберий Клавдий Нерон. Грязный, заросший, потерянный. Мрачный. Следующий год почти весь ушел на беготню по улаживанию своих дел. Тиберий-старший всеми силами старался показать, что теперь находится в стане цезарианцев. Он извернулся и избежал проскрипций, благодаря своему прошлому и незаметности в среде таких, как отец Ливии. Среди тех не был он, видимо, заметным. Не был истинным врагом, а так, перебежчиком. Туда-сюда, потом снова обратно. Ливия помалкивала. Забот с малышом доставало, и если Тиберий Клавдий оставил ее в покое, с ее воспаленной перевязанной грудью, с ее явным отвращением к ласкам и объятиям… Чего же еще пожелать, как не покоя. Ей нравилось уходить, погружаться в горе. Она говорила с отцом, она не прощала ему ухода, и примирения со случившимся не было ей дано… А потом Тиберий Клавдий Нерон метнулся снова на какую-то сторону. Явно не ту, на которую следовало. Началась Перузийская война . Была проиграна. Они бежали, на сей раз всей семьей. В Неаполе, когда они прятались от настигающего их врага, все того же Октавиана, малыш Тиберий чуть не выдал их своим плачем. Страх родителей, вынужденных спасаться бегством, осознавался ли ребенком? Оставил ли след в его характере? Кто же ответит «нет», все может быть… Глава 2. Встреча их, по-видимому, была неизбежна. Есть у жизни склонность к подобным, повторяющимся из века в век, шуткам. Столкнуть между собой детей смертельных врагов, опутать их сетями любви, посмотреть, что из этого выйдет. Чаще, как известно, ничего хорошего. Вплоть до смерти самых молодых, самых красивых. Октавиан Август и Ливия остались живы. Но можно ли сказать, что очередной эксперимент судьбы оказался безусловно удачным? Точно можно сказать лишь, что он изменил судьбы мира. Рим в ту пору и был этим миром, по крайней мере, центром тогдашнего мира. Муж Ливии был республиканцем и ярым противником Октавиана. Отец Ливии, как известно, был еще более страстным республиканцем, был внесен триумвирами в проскрипционные списки, бежал, сражался против Марка Антония в битве при Филиппах , после поражения республиканцев покончил с собой. Любовь Октавиана и Ливии была немыслимой, но она состоялась. Боги подарили этой любви более пятидесяти лет, не означает ли это их невероятную благосклонность? Вот и пойми после этого богов. То ли искренне сочувствовали влюбленным. То ли посмеялись над безумной гордыней цезарей, послав им ту, что история назовет «злой мачехой» их дома. Но история пишется людьми, которые не беспристрастны. Пожалуй, следует оставить заботы о людских судьбах богам, другого не дано. Однако, можно же, право, разрешить себе удивляться их выдумке, неистощимому разнообразию, чувству юмора, наконец… Когда боги смеются, это очень, очень серьезно для людей. Это достойно воспоминания через многие века… «Говорили, что он красив. Я не вижу особой красоты в этом мужчине. Ростом он с меня, а я не высока. Отец, вот кто был красив, а он был высоким, стройным. Да и муж мой по крайней мере на голову выше триумвира. Женщины оглядываются на моего мужа всегда, другое дело, он настолько увлечен самим собой и политикой, что они быстро охладевают к человеку столь необратимо занятому. Сросшиеся брови хороши у барана, но мужчине следовало бы иметь промежуток между бровями, и красивый, подобный дуге, их разлет. Такой, как у отца. Когда отец недоуменно приподнимал брови – чаще всего, удивившись нелепому моему вопросу, – у меня замирало сердце. Нос у Октавиана заострен, и с небольшой горбинкой. У отца он был совершенно прямым, крупным. Пожалуй, его рыжеватые, вьющиеся волосы хороши, и достаточно густы. Но это единственное преимущество. Он был бы лучше, если бы молчал. Потому что, когда говорит, видны его зубы – редкие и неровные. А лицо у него скорее смуглое. И вот, он стоит так недалеко от меня, и беседует с моим мужем, как ни в чем не бывало. А отец в могиле. Отца нет давно по вине этого человека. Надо ли еще ждать, или …» «Боги, кто она? Она не представлена мне, она мне не знакома. Между тем, все мои сегодняшние гости – жены или дочери врагов. Она так юна… Боги, я хотел бы, чтобы она не была чьей-то женой. Потому что, кажется мне, я мог бы убить этого человека за право владеть ею. Что за глаза, а этот вишневой красноты оттенок губ! Но даже не в этом дело, не в этом! Мало ли я видел красивых женщин, и разве глаза и губы о чем-то говорят! Но этот гордый поворот головы, и как она шла, не глядя ни на кого, словно она одна на свете женщина, все остальные не в счет. А на меня взглянула несколько раз; только как-то недобро. Я ей не нравлюсь, это понятно, она из врагов…Мне все равно, что она из врагов! Она мне нравится, нет, кажется, я влюблен… Я хочу слышать ее голос… Почему при всей своей гордости она выглядит такой беззащитной? Ее кто-то обидел?... Я? Я как-то задел ее чувства; боги, сделайте же так, чтоб это было еще поправимо! В этой стране я могу все, и, кажется, мне это может пригодиться наконец!». «Этот триумвир, он совсем еще мальчишка. Не осознает он, что ли, свою наглость? Так смотреть на мою жену уже несколько минут, едва продолжая нашу беседу. Я тяну из него слова, а он видит лишь ее одну, и бормочет, сам не зная что. Что такого рассмотрел он в моей девочке, однако? Кажется, одета она обычно, возможно, после всех наших скитаний и после проскрипций не слишком вызывающе. Впрочем, должен же он знать и видеть, что сотворил с лучшими людьми в стране, доведя их до нищеты… Да нет, ему нет дела до ее одежды. Он, кажется, просто восхищен ею. Она хороша, моя жена, только и слышу ото всех. Возможно, сам я забыл об этом, это нехорошо, она еще молода и глупа. Найдется такой вот Октавиан… – Друг мой… Позволь называть тебя именно так… Подобное обращение Октавиана к Тиберию Клавдию Нерону было, конечно, необычным. Кем-кем, а друзьями они не бывали никогда. Триумвир пригласил к себе опальные семейства, дабы подчеркнуть, что война гражданская не угодна более власть предержащим. Они готовы простить былое, приняв, естественно, заверения от будущих, безусловно покорных поданных, в безоговорочной сдаче позиций… Тиберий Клавдий воззрился на Октавиана с некоторым удивлением, смутившим последнего. Тот принялся что-то объяснять своему гостю, несколько путаясь и сбиваясь. – Что бы там не стояло между нами, я твердо решил для себя, что наша страна слишком много потеряла в гражданской войне лучших людей. Отечество требует от нас единения, и вот сегодня, под сенью моего скромного дома, я решил собрать всех тех, кто когда-то были моими врагами, а с этого дня, я надеюсь, станут открытыми друзьями. Я простил всех, и надеюсь, буду прощен всеми… Итак, друг мой, по воле богов я мало знаю тех, кто был в стане противоположном. И если с мужчинами я знаком хотя бы по имени… Согласись, следовало знать врагов по имени, и тем более, следует теперь узнать друзей… Словом, женщины мне совсем незнакомы. Окажи любезность, скажи мне, кто вот та, что стоит у стены, и чудными своими глазами смотрит на меня столь недобро? Мне больно думать, что эта богиня среди женщин может таить на меня зло… – Ливия! Голос Тиберия Клавдия Нерона прозвучал довольно сердито, но и с оттенком недоумения. Как во сне, она пошла к ним, но походка ее, несмотря на то, что подкашивались ноги, была легка, головка гордо приподнята. Она старалась подражать патрицианкам, во множестве виденным ею в эти дни всеобщего примирения и согласия. Не затронутые войной, не обремененные долгами, не знавшие такого количества смертей и расставаний, они казались блестящими, невообразимо красивыми ей, которой досталось лишь бесчисленное множество бурь… Могла ли она знать, что их сердца, напротив, сжимались от предчувствия поражений перед ее победоносной красотой? И вот, она стоит перед своим врагом, отнявшим у нее все, и смотрит в глаза ему. Они светлые и блестящие, эти глаза, и жадно разглядывают ее. Никто до сегодняшнего дня не смотрел на нее так требовательно. Но дело даже не в этом. Под взглядом триумвира исчезает, тает ее решимость. Она не хочет вспомнить, для чего пришла сегодня сюда, ведь не для того же, чтобы склониться в унижении, согнуть спину, как это делают все бывшие республиканцы теперь…Отец ее никогда бы этого не сделал, он предпочел смерть… Много позже она услышит один рассказ. Ей скажут, что кто-то из галльских вождей признался среди своих, и это стало достоянием многих. Он признался, что собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. Но поколебало его и остановило то, что он сам с трудом выразил словами. Он говорил, что слишком спокойным и ясным было лицо Октавиана. Выслушав этот рассказ, Ливия с долей понимания и даже сочувствия бедняге галлу, улыбнулась. Она знала это спокойствие и внутреннюю силу не понаслышке. Октавиан сосредотачивал свой взгляд на человеке, и бывал доволен, когда под этим пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца… Она опустила свои глаза перед ним, словно перед сияющим солнцем… – Жена? Жена Тиберия Клавдия Нерона! И, значит, та, которую до замужества звали Ливией Друзиллой, дочь Марка Ливия Друза Клавдия… Октавиан выкрикнул это вслух, так, что в большом атриуме не осталось места, где бы эхом не отскакивали от стен его слова. Многие, многие из бывших республиканцев съежились, стараясь уменьшиться в объеме. Многие лихорадочно обдумывали, как бы отказаться от всяческой связи с этим заведомо опасным семейством, ненавидимым Октавианом. Как будто это было возможно, когда они были все опутаны невидимой нерушимой нитью родства и свойства. Да, Рим – столица обитаемого мира. Но ведь не так он велик, чтобы затерялись в нем немногие патрицианские роды. Да еще такого ранга, и такой недавней, но такой беспощадной враждебности друг к другу… Долгое молчание в ответ. Он размышлял о превратностях судьбы. «Кажется, я переоценил свои возможности. Этого не могу даже я. Я не могу воскресить ее отца. Что-что, а этого не сумею. И, помимо прочего, у нее есть муж. Вот он, стоит передо мной, и на его лице нет красок. Он испуган. Что же, будь я мужем этой женщины и отцом, а у них ведь есть сын, как я слышал, я бы тоже был испуган. Потерять ее, как это только что случилось со мной, словно проститься с жизнью… С девятнадцати лет я веду борьбу за власть, уже без всякой поддержки божественного дяди . Тысячу раз был на волосок от смерти, а уж сколько раз отчаивался, казалось, потеряв все, к чему рвался всей душой. Но так больно не было никогда. Все закончено, еще не начавшись». – Я хотел бы быть прощен тобой, прекраснейшая из женщин. Хотел бы, даже зная, что это невозможно. Не так уж часто признавался в этом Октавиан, по крайней мере, на людях. Но, быть может, ты сумеешь вспомнить, что в этой войне я тоже потерял отца . С этого все начиналось, и я – тоже жертва. Мой отец был велик, неправедно возжелав его смерти, твой, быть может, решил и свою судьбу? Месть – удел богов, не людей. Что разрушила вражда, я знаю. Я хотел бы увидеть своими глазами то, что может быть восстановлено любовью… Не полагалось бы ей раздражать вещающего о любви и мире триумвира. Ей бы обрадоваться, что мир этот возможен. Но, даже любя своего отца, не умела она подчиниться полностью, растворить свое «я» в воле мужчины. Этому ей предстояло учиться всю жизнь, и не научиться. Пожав плечами, чьи округлость и мрамор угадывал Октавиан под ее, кстати сказать, довольно убогой и мало украшенной столой , она ответила владельцу большей половины мира: – Любовь не приходит сама по себе. Ее лелеют годами. Я любила отца с самого детства. Кровь ударила в голову того, кто услышал самое слово «любовь» из уст этой женщины, чей нежный голос он слышал впервые. Неважно, что она отказывала ему. За время со дня смерти Цезаря он научился наступать, научился также лавировать и отступать. И до сегодняшнего дня эта политика приносила неизменный успех. Почему бы не попробовать ее в любви? Что хорошо на одном поприще, может быть выгодно в другом. Он не раз уже убеждался в этом. Мельком взглянув на Тиберия Клавдия Нерона, бывшего безмолвным и ненужным в общем-то приложением к этим двоим, познающим друг друга людям, Октавиан счел нужным повторить ее жест, и, демонстративно пожав плечами, ответил: – Времени у меня много. Я еще молод. Потом, когда возлегли на сигмах , и рабы понеслись по рядам, угождая гостям, он, намеренно изменивший порядок возлежания, не отказал себе в удовольствии посылать ей взгляды. Он ласкал ей взором лицо и плечи. Он ловил ее взгляд. Он впивался глазами в эти удивительного цвета губы, отчего она приходила в смущение и краснела. Он знал до нее много женщин. Он, кстати, был женат повторным браком. То, что он делал сейчас, было частью знакомой игры. Но только он сам догадывался о том, как мало в происходящем этой самой игры. Какая там игра, когда он был опьянен ею и очарован, и готов на самые большие глупости в жизни. Он осознавал с горечью, что Ливия не подала ему никаких оснований для игры; когда бы ни так, он проявил бы сейчас показное равнодушие, и вызвал бы ее на большее. Увы, но он не находил в себе сил на равнодушие, и вообще, как бы он не храбрился, что бы себе не придумывал, он осознавал ее очевидную холодность. Он боялся, что политика в отношениях с нею – быть может, бесполезная наука. За час-два их знакомства он переходил от отчаяния к надежде раз пять. Но если политика могла остаться бесполезной в отношениях с ней, то ее муж был отнюдь не безнадежен. Октавиан порадовался своей щедрости, которая ему, бывшему довольно простым в повседневности, была чужда. Но пир с республиканцами был частью затеянной им большой политики объединения. На сей раз он изменил простоте. И Тиберий Клавдий Нерон, и его былые соратники по оружию, были ошеломлены размахом нарождающейся империи в отношении пиров и развлечений. На закуску были поданы моллюски: морские ежи и финики, устрицы, спондилы, багрянки Морские желуди белые и черные, гликомориды, морской кисель. Дрозды. Откормленные куры со спаржей. Винноягодники. Филе косули. Паштеты из откормленной птицы. Дыни с приправой из перца, с уксусом. Огурцы, мальва, порей, отваренный в масле, грибы, трюфели, соленая и маринованная рыба, артишоки, оливы… Они пили сладкое вино. Тиберию Клавдию Нерону оно подносилось с ласковыми заверениями в дружбе и покровительстве Октавиана бессчетно… В его кубок вливали столько циатов , сколько букв было в имени. Столько, сколько букв в имени его дорогого друга Октавиана. Он пил в круговую. Он пил за войско. Его кубок наполняли снова и передавали ему с различными пожеланиями… Марк Антоний, к тому времени еще бывший другом Октавиана, прислал ему из Египта танцовщиц. Октавиан, восхищавшийся их искусством, тем не менее, находил это искусство все же весьма открытым и даже непристойным. Потому они представили свою пантомиму любви не сразу, а лишь тогда, когда многие гости уже были невменяемы. До того их развлекали певцы и музыканты. Каждый из них обошелся Октавиану в маленькое состояние… А между пантомимой и выступлениями певцов он преподнес своим гостям главную трапезу. Это было бы смешно – вставить обычную перемену из двух блюд. Октавиан, в конце концов, намеревался быть первым в этой стране. Что из того, что сам он любит простоту и неприхотлив. Он поднял число перемен до семи. Тут были и свиное вымя, и кабанья голова, и всевозможная рыба, и утки, и вареные чирята, и зайцы, и жаркое из птицы… Привыкший к экономии средств и ограничению, он укорял себя за собственную щедрость. До того самого мгновения, когда разглядел на ее лице любопытство к происходящему, желание попробовать если не все, то хоть разного, пусть понемножку. Он насладился выражением довольства на ее лице, и даже восторгом, когда она слушала золотые голоса своей страны. Один из молодых певцов был просто удивителен. Он перевернул ей душу, спев о солнце и о море, слова той песни были просты, но шли, казалось, из самого сердца. И солнце, и море в той песне служили одной лишь любви. И так же покорялись любви, как все мужчины и женщины ей покорны… Он вознаградил себя видением ее лица во время пантомимы. Она пила очень немного, но привычки к вину, видимо не было, и того небольшого количества, что она выпила, ей достало. Она раскраснелась, и это шло ей удивительно. Он нашел, что ее приоткрытые губы, в порыве чувственного наслаждения имеют оттенок еще более вишневый. А этот порыв он безошибочно выловил, когда она смотрела жадно на пантомиму египетских танцовщиц… К моменту подачи десерта, когда должны были внести бисквиты, Тиберий Клавдий Нерон, увлеченный, почти унесенный одним из дюжих рабов Октавиана, лежал у красивого маленького фонтана на дворе. И неудержимо извлекал из нутра содержимое богатого угощения любезного хозяина в услужливо подставленный этим же рабом мешок… А Ливию, вежливо, но твердо пригласили пройти к хозяину дома. Она не отказалась. Она шла, воображая себе, что вот, через несколько мгновений, станет героиней, освободительницей Рима. Что там Лукреция, мало толку в том, чтобы убить себя, будучи оскорбленной властителем. Есть женщины, что способны на большее. Она, Ливия, из этих женщин… Глава 3. Он стоял, глядя в окно, и лихорадочно ломал руки. Женщина могла бы отказаться от приглашения. Это было ее право, она была замужней, право отца на нее заменено было правом мужа. И лишь муж мог бы ей приказывать. Он думал о том, что многого следует достичь. Еще очень многого, прежде чем он сможет легко отодвинуть мужа. Любого мужа в этой стране, если тот встанет между ним и женщиной. Он, быть может, и не использует этой власти, по крайне мере – так однобоко. Ему нужна лишь эта женщина, которую он ждет здесь, в тревоге кусая губы. Но само право власти на все, оно манит. Теперь он хорошо понимал дядю. Тот достиг почти вершины, и если бы не был убит! Впрочем, следует благодарить Цезаря только за то, что он посеял саму мысль о единовластии, и был столь успешным правителем, которого запомнят на века. На пике негодования был убит, так бывает, судьба первооткрывателей всегда сомнительна. Но теперь, пройдя сквозь годы страданий, бед, вызванных непрекращающейся гражданской войной, люди вернутся к мысли о Цезаре. Начнут мечтать о крепкой руке, о завоеваниях чужих, богатых земель, вдали от родного дома, где навеки воцарятся мир и покой. И он, Октавий, готов дать этот покой… Ее легкие шаги на пороге. Раб закрывает за нею дверь. Она стоит, несколько растерянная, и щурит глаза от солнца, заливающего окно, ведь шла она сюда по темному коридору. Теперь, или никогда! Он завоюет ее, и если ему это удастся, то и вся страна станет его страной. К манам разговоры и рассуждения, к манам гадания авгуров. Он сам сейчас разгадает главную загадку своей судьбы! Легко ли, оказавшись на пороге комнаты, где собиралась убить, и, сжимая в руке нож, оказаться в объятиях предполагаемой жертвы, услышать множество страстных слов, дать загореться коже от жарких поцелуев – и убить? В восемнадцать-то лет! Будучи замужем за человеком, который едва тебя видит и вечно озабочен. Она была просто растерянной девочкой, которую уже потрепала жизнь. Которой хотелось тепла, ласки, просто сочувствия. Никогда, никогда еще она не слышала таких слов! От них загоралась кровь в жилах, и кружилась голова. «Девочка моя, солнце мое! Радость моя, как ты хороша! Поцелуй меня, не будь такой холодной… Твои губы пьянят, как вино, красное вино моих виноградников…». Что слова, слова – лишь жалкий лепет там, где вдруг заговорит тело. Жаркое, молодое тело дотоле не разбуженной женщины. Она не знала подобных прикосновений, она не ведала, что поцелуи опьяняют… Выпал из руки и ударился о мраморный пол нож. Оба вздрогнули, и оторвались, отпрянули друг от друга, обозначив долженствующее приличиям расстояние между собой. И он увидел нож… Он же был не просто претендентом на имперскую власть. Он был человеком, которому суждено было эту власть взять. Его поступок был обычным поступком для человека весьма необычного. Он все понял, все прочел в одно мгновение. Он поднял нож. Приласкал гладкую рукоять, разглядел узор. Улыбнулся. Потом протянул нож Ливии. Она взяла его, не противясь воле триумвира. Все происходящее было сном, просто сном, этого не могло быть, конечно… Глядя на нее своими светлыми пронзительными глазами, он обнажил свою грудь. Молчал и смотрел, смотрел… Она сбежала от него. Сбежала от этого взгляда, в котором любовь и желание были очевидны, и так волновали ее. Сбежала от любви, что вдруг зажглась и в ее сердце. Развернулась, и бросилась бежать. Не так быстро, чтобы не услышать то, что прокричал ей вслед Октавий. – Я найду тебя! Я пошлю за тобой, Ливия! Он смеялся наедине с собой. Все это было скажем… немного чересчур, немного смешно для человека, который в девятнадцать лет предстал перед состоявшимися уже мужчинами, и заявил о себе, громко и вслух: «Я сын своего отца!». Отца, к тому времени, между прочим, убитого за чрезмерное стремление к власти. Для того, кто уже участвовал в сражениях, знал о смерти куда больше других; более того, стал одним из политиков, вершивших судьбы мира. Но с этой девочкой рядом он не ощущал груза своих подвигов. Какая же смешная, ну какая же она непосредственная. Убежала от его поцелуев; но они ей понравились, он это знал. И этот нож, какая, по сути, детская выходка. Неужели она и впрямь собиралась его убить? Он еще не имел дела с женщинами, столь мало умеющими притворяться. Его нынешняя жена, Скрибония, вышла замуж за него, имея не только детей, но и опыт общения с двумя предшествующими мужьями. Он никогда не мог понять, что скрывается за ее всегдашней приветливостью. А Ливия… Он ощутил за этот день ее ненависть, разглядел первые признаки зарождающейся любви; и все это написано на ее лице. И при всем притом, пошли он за ней, неизвестно, что возобладает, и каким будет ответ. Эта девочка – истинная женщина, и каким увлекательным было бы для него наблюдать изо дня в день, как она растет, как меняется, как жизнь учит ее сдержанности, обучает хитростям и уловкам. Как она научится любви: он уже догадывался, что ее мало учили. Как она станет такой же, быть может, как Скрибония, только вылепленная им, Октавием, по своему желанию… Да, он смеялся наедине с собой и над собою. Уж он-то прекрасно понимал, что это невозможно. И впервые за эти четыре последних года знал также, что не сумеет одолеть свое желание. Что также совершенно точно, он никогда не сумеет рассказать, какое замечательное театральное действо тут разыгрывал с нею. Подумать только, нож в ее руке, обнаженная его грудь, он совсем сошел с ума. Он уморит Рим со смеху, обмолвившись об этом. Но как же с ней может быть хорошо, если только он прав, и во всем остальном она такая же – порывистая, страстная, неудержимая… Боги, отдайте эту женщину ему! Он, кажется, действительно хочет ее, как никогда другую прежде… Она все-таки пришла к нему, и по первому его зову. Тиберий Клавдий Нерон, лучший друг Гая Юлия Цезаря Октавия, в это самое время отправился в Остию , а затем в Равенну . С чем-то вроде инспекторской проверки: там начиналось строительство новых боевых кораблей. Не то чтобы патриций был хорошим моряком, напротив, море оставило в его памяти самые неприятные впечатления. Он все еще помнил поездку к Сексту Помпею , бурю, морскую качку. И не то, чтобы ему на сей раз дали полномочия широкого размаха. Это была просто ссылка, но патриций либо не догадывался, либо делал вид, что не догадывается. Но говорят же, что обманутые мужья узнают обо всем позже остальных; если узнают вообще. Тиберий Клавдий Нерон не составил исключения из общего правила. Не захотел составить? Октавий не был жаден никогда. Он просто знал цену деньгам, как всему прочему. Когда-то, вовсе не так давно, Октавию пришлось требовать денег у Марка Антония, ибо деньги те принадлежали его дяде, усыновившему племянника. Они были предназначены под раздачу, эти деньги, по завещанию великого Цезаря. Марк Антоний не принял всерьез слова этого худощавого, болезненного на вид юноши – именно так будущий друг по триумвирату обрисует Октавия. Он сказал о деньгах Цезаря, что все они ушли на подкуп сенаторов, чтобы добиться благоприятного решения по поводу его же, Октавия, отца. Что, получив имя Цезаря, Октавий не получил еще его власти, и должен бы быть благодарен Антонию за то, что не стал сыном обесчещенного тирана. Октавий поставил на карту все, и распродал завещанное Цезарем имущество, выполняя обещания отца, и раздал деньги. Антоний все же и в этом чинил препятствия, зато народ прославил Октавия за щедрость и верность, за то, что он взял на себя такие лишения. Так что в Риме мало нашлось бы людей, осуждавших его за скупость. Тем более он не мог позволить себе, когда деньги уже были, и было их немало, не поманить ими Ливию. Во-первых, он хотел ее радовать, во-вторых, именно в ее глазах бы хотел выглядеть самым щедрым, самым умным, самым могущественным, самым красивым … самым мужчиной на свете. Этой девочке все было в диковинку, она не умела скрыть свою радость. Так почему бы и нет, когда он впервые в жизни, посмеиваясь и подшучивая над собой, самому себе удивляясь, влюблен? Он увез ее на виллу дяди, ту, что любил сам, под Неаполем. Главным на вилле была терма. Сам Октавий дома обычно удовольствовался тем, что потел перед огнем, а затем его обливали водой, согретой на солнце; вот и все купание. Всем было известно, что Меценат , например, устроил у себя бассейн с теплой водой, в котором можно было плавать. Октавий до подобного роскошества не дошел. Но здесь, на вилле! Теплая, почти горячая вода выбивалась из-под земли, кипя и бурля. Ее, эту воду, бывшую великой драгоценностью земли, выловили и заключили в ограду округлого бассейна. Голубыми изразцовыми плитами выложили стены бассейна, устроили по кругу его уходящие глубоко в воду скамьи. По трубам часть той же воды приподняли над бассейном, и водопадом обрушили в нескольких местах на без того кипящую поверхность. Спуститься в бассейн можно по мраморным ступенькам. Над бассейном возвышается куполом прозрачная стеклянная крыша, моющийся защищен от жара солнечных лучей, но свет их льется еще одним потоком на обнаженные тела. Вокруг бассейна – мозаичный пол, с узорами такой чудесной работы, что они соперничают с живописью. Округлый бассейн окружен кольцом колонн, упирающихся в потолок. Между колоннами – участки земли с растущими на ней деревьями, живая зелень крон в соседстве с водой, с голубизной неба радует глаза. Мягкий стук колес убаюкивал, усыплял Ливию. Но тот, кто позвал ее в эту дорогу, был неутомим. Разглядывал, расспрашивал, тормошил... Ее сознание противилось этому. Ей казалось - все это сон, дурной, странный, невозможный. Даже сон невозможный, не то что явь. Может, потому и клонит ее в сон, что все это - невероятно, не может быть, и она не согласна, и хочет бежать... Пусть в сон, раз уж наяву не удалось спрятаться... Она не могла, она, Ливия, дочь своего отца, согласиться на такое! На встречу с триумвиром, врагом, чужим мужчиной! Тем не менее, именно она и Октавий покидали Рим в повозке. Он вез ее куда-то туда, где непременно воспользуется извечным мужским правом на женщину. На женщину, добровольно принявшую свой позор. Он не слывет скромником по части любовных приключений, и его поведение понятно. Но что же ее привело к нему, что? Она не находила ответа. Октавий помог ей найти. Случайно, правда. Но ей это было важно – понять, и она была благодарна… Его интересовало все. Все о ней, что бы она не сказала. Вот, например, что она любит есть. Сам триумвир равнодушен к пище, лишь бы была, но хотел бы знать, чем ее кормить, что она предпочитает. Ну, ей тоже неважно, в сущности... Любит ли она воду? Какую воду, она не поняла поначалу. В ее памяти осталось море с грозными темными валами, тесная жуть корабля, который вез их, беглецов, на Сицилию к Сексту Помпею... Она отвечала, что, пожалуй, не любит море и корабли, хотя признает за ними право на существование, и на собственную, ей недоступную, красоту... И острова – тоже. Он сразу понял, рассмеялся. Нет, он имел в виду термы, а не путешествия по воде... Термы? Ах, ну да, конечно. Почему бы ей не любить расслабляющее тепло, и чистоту, и свежесть себя после купания... Он сказал ей, что про ее путешествия он знает, наслышан... А понравился ли ей Неаполь? Она отвечала – нет, города она не видела, не пришлось, а страх... Прятаться на корабле, затыкать рот плачущему сыну, трепетать за мужа... Триумвир тут же пообещал ей, что покажет город с другой точки, где нет места страху... Сказать ему "благодарю" за это, что ли, размышляла она, и улыбалась горько, в душе. Он спросил, как сильно привязана Ливия к мужу. Она не знала, что сказать в ответ. Тиберий, в конце концов, был ее мужем, и отцом ребенка, и что бы сталось с ней, не будь у них с сыном отца и мужа? Потом, она знала его с детства, тогда как Октавий был ей совсем чужим, и ей не хотелось говорить с этим чужим о том, что было больным, но своим... А каков ее сын, Тиберий-младший? Ливия не могла не улыбнуться. О маленьком проказнике можно было рассказывать много. Она стала рассказывать – сияя. Как нравится ему плащ, подаренный Помпеей . Как он требует свой плащ и свою пряжку, собираясь на прогулку. А золотые буллы! Он решительно в восторге от всех подарков, что получил на Сицилии еще совсем маленьким, не понимая их ценности... Теперь они пришлись ко двору, и мальчик не расстается с ними. А ей, Ливии, до сегодняшнего дня тревожно при взгляде на сына. Детство его пришлось на годы войны, разрухи, проскрипций... Собеседник ее замолчал, восприняв ее речь, как упрек, наверное. Она заторопилась. Теперь все должно быть иначе, конечно. Теперь все стремятся к миру и покою, и боги позаботятся, наконец, об этом... Казалось, он ее не слушал. Перебил тут же вопросом, похож ли мальчик на отца. Подняв на него глаза, вмиг закипевшие слезами, Ливия ответила. Нет, он более всего похож на ее собственного отца... Вновь повисло молчание, тяготившее обоих. Октавий начал было оправдательную речь. Ливия не дала. – Я давно поняла... Отец мой был мужчиной, и муж мой – мужчина. И ты, новый властитель Рима, я знаю, тоже таков... Вы всегда поступаете так, как хотите сами. И сами платите за это. Никто никогда не спрашивал у меня, каково мое мнение. Никто не озаботился тем, что будет со мною... Он не знал, что сказать. Она говорила правду. Он и сам эту правду знал. Когда женился на одиннадцатилетней девочке, падчерице Антония, чтобы стать, фактически, диктатором Италии, уступив восточные провинции другу, кого волновало мнение девочки, что не могла даже разделить с ним постель? Или Скрибония, нынешняя женщина... Родная сестра жены Помпея, вот и все ее достоинства. Впрочем, он не озаботился узнать, есть ли другие. Возможно, они были, но мало его волновали. Что же касается Ливии, здесь все по-другому. Но как дать ей понять это? Он сам еще не привык к тому, что нет пределов для этой любви. Что ему интересно все. Что он готов слушать ее часами, или просто вот так, как сейчас, молча сидеть рядом. Украдкой касаться ее руки при каждом повороте. Вдыхать аромат, что исходит от ее тела. Никогда еще не было с ним подобного. Он растворялся в ней, он ею болел. А ведь еще не знал ее, как женщину. Еще даже не знал ее как женщину... И тут она сказала то, что было важным для нее безмерно. Но предварительно заглянув ему в глаза, словно ища поддержки и понимания. Словно не веря самой себе, но очень надеясь на то, что он-то - поверит и поймет. – Я в первый раз сама все решила. Хорошо или плохо – но сама. Октавий понял. Масштабы ее сражения с судьбой были смешны и ничтожны. Казалось, его они не должны были волновать, его, державшего в руках судьбы мира. Но – он понимал. Слишком часто стоял перед выбором сам. Он умел уважать чужую силу, чужую смелость. Чужие великие решения... То, что он был для нее в какой-то мере орудием... Она не пыталась скрыть это. Она вообще все это время была как на ладони. Говорила, что думала. Поступала, как хотелось. Брала в руки нож, чтобы убить, роняла его, вдруг почувствовав необоримый зов женской плоти. Приходила по первому зову. Рассказывая о сыне, которого самозабвенно любила, была смешна в своем упоении материнством. Ливия была завораживающе искренней для него, молодого, но столь искушенного во всем, что касалось притворства. Он ощущал, что пьянеет рядом с ней – от естественности ее существа. Что-то в ней было от всего изначального в мире. Вода была мокрой, солнце горячим, песок сыпался, камни падали с горы... А Ливия – была Ливией, женщиной из плоти и крови, и он ощущал ее частью незыблемого мира. Ни за что на свете он не мог бы отпустить ее теперь, когда появлением своим она поставила точку. Сделав весь окружающий его мир окончательно своим. Терма поразила ее, привела в восторг... Он упивался выражением лица, блеском глаз. Трудно было справиться с собой, не наброситься на нее тут же, не задрать ее весьма мешковатую столу выше ног. Благо, возможность была. Она находилась в полной власти триумвира, сама сдалась властителю и мужчине. Он сдержался. Мысленно дал себе слово, что найдет ей одеяния получше. Что будет с ней нежен; да, ранее за ним этого не водилось, ну так что? Да раньше он просто не встречал – такую! Мысль показалась ему смешной, упрощенной, затертой до невозможности. Только для него в ней была правда. Не было нужды кричать об этой правде вслух, а ему хотелось – наперекор всем и всему на свете! Триумвир только головой покачал, удивляясь самому себе. Развернулся и ушел, оставив ей в безраздельное пользование бассейн, зелень растений, голубизну неба, просвечивающего сквозь стекло. Он дал ей время расслабиться и привыкнуть. Принять то, чего сам ждал, сгорая от нетерпения и ежеминутно поражаясь собственной силе воли. Пришел к ней позже, когда, полузакрыв глаза, она утопала в блаженстве расслабления. Незачем было ей знать, что он видел ее уже. Как она разделась – быстро, украдкой оглянувшись лишь раз по сторонам, на предмет присутствия чужих глаз. Видел, как она смеялась, стоя под фонтаном, обрушивающимся на нее сверху. Как она, раскинув ноги и руки, лежала на поверхности отсвечивающей розовым воды. Лепестки роз, да, конечно, он и сам это знал, да благовония. Но ему хотелось думать, что свет излучала она, своим совершенным, точеным телом, гладкой, изумительной белизны кожей... Он дал себе слово, что воплотит это тело в мрамор. Закажет скульптору, кому-то из тех, кто славится хорошим подражанием грекам. Вряд ли можно будет раздеть ее в мраморе, как сейчас. Они все же не греки. Но что-то можно позволить себе, раз повезло быть больше, чем просто человеком. Человеком надо всеми... Он благословил свою судьбу. Впервые без всякого сомнения, без ложных уверток. У него был целый мир – и Ливия в придачу... Нет, Ливия и мир в придачу, теперь уж только так! Конечно, она тут же при виде Октавия нырнула поглубже под защиту воды. Чтоб скрыться от его жадных глаз. Ничего, девочка, мы это поправим. Как мало тебя учили, да и учили ли вообще... Сам он разделся без оглядки на скромность. Он знал, что красив. С молодых лет болезни цеплялись к нему, как репейник. Сцепив зубы, Октавий тренировал тело, подчинял боль – разуму. И ему было чем теперь гордиться. Невысок, ее муж выше на голову, положим, зато Октавий сложен великолепно, и формы рельефные, мужские, тело воина, а не изнеженного расплывшегося патриция. Скрибония, бывало, проводя рукой по груди и плечам, смеживала веки, сцепляла зубы... Но к чему эти мысли о чужих им обоим людях, когда они наконец вместе? И потом, при всей своей скромности, Ливия не преминула пошире распахнуть глаза... Опомнилась, но не сразу. Она не умеет притворяться. На лице написано, что взглянула бы еще, и еще раз, пожалуй, но ведь нехорошо, некрасиво, нескромно... Он присел, почти прилег на спине, невдалеке от нее, закрыв глаза. Зрение в эти мгновения было излишним. Он ощущал ее присутствие рядом всем телом. Она сидела на одной из ступенек бассейна, идущих вниз, едва возвышались плечи над водой. Прячется. Это можно понять, но только теперь уже не спрятаться, не уйти от триумвира, должна бы понять. Но эту свою радость с Антонием и Помпеем Октавий делить не собирается. Хватит с него и ее мужа... Не многому тот ее научил, когда женщина так зажата, кажется, трясется вся. Не испугать бы ее собственной дрожью нетерпения, хорошо, что и вода дрожит, кругами расходясь по поверхности, закипая. Он коснулся рукой ее колена, чуть выше. Прошелся по внутренней поверхности бедра. Нежно, едва, в круговерти воды она могла бы и не заметить... Конечно, не могла. Напряглась, сжала ноги, свела их как в судороге. Нехорошо, неправильно. Этот ее Тиберий, муж ее, он что, полный недоумок в делах любовных, или сам Октавий ее пугает или отвращает? И Ливия пришла к нему только ради целей весьма практичных, от любви далеких? Мысль причинила боль, весьма нешуточную. Он не мог этого позволить, не хотел допустить. Открыл глаза. Сжавшись в комок, женщина смотрит на него испуганными глазами, сцепила руки на коленях, закрылась вся. Да что же это такое! Он протянул руку, коснулся ее губ пальцем. Провел по нижней, дрожащей. Слегка, но ощущая сам властность призыва. Снова, и снова. Она не устояла. Веки опустились. Губы приоткрылись. Он приподнялся над ней, держась за края бассейна руками. Вложил, казалось, все свое желание, весь нешуточный пыл в поцелуй. Чтобы ее не привело сюда, к нему, но губы ее поддавались, отвечали, раскрывались. Он не держал ее, самому бы не потерять равновесие и не рухнуть на нее всей тяжестью, как хотелось. Но то, что она потянулась навстречу, вся, не только раковиной губ, что расцепила и опустила ноги, он не мог не почувствовать. Радость обладания ею обрушилась на него, она подчинялась, она хотела того же, что и он сам! Он все-таки опустился на нее, не рухнул, не набросился, не подмял. Просто прижал ее телом, накрыл. Вода держала, вода между ними ощущалась преградой... Он позволил себе быть грубовато-настойчивым – выше. Рука его легла на грудь, сжала сосок. Октавий скользнул языком глубже, коснулся внутренней поверхности щек, приласкал небо... Двойное, ранее незнакомое ей ощущение неги и блаженства, двойной натиск, в котором, несмотря на пыл, было столько нежности! Он был вознагражден ее глубинным, нежданным ею самой стоном. Она напряглась и выгнулась, и преграда воды между ними стала меньше, почти исчезла. То была его победа, и к ней он стремился, но останавливаться не желал, не хотел, не мог! Снова и снова он проникал между ее губами, все настойчивее, все глубже и ближе. Он узнавал ее руками, как давно хотелось. Он познавал округлости, соперничающие в крутизне, но разные по сути своей. Неповторимая мягкость груди, пришедшейся ему по руке, упругая крутизна ягодиц... Он трогал ее везде, куда мог достать, и при этом терзал поцелуями, и ощущал, что она близка к сдаче... Он как мог сдерживал и обуздывал свое нетерпение. Почему-то он знал, что все это ей – внове. Что она потерялась в безумии страсти впервые. Ему было жаль ее, и ему же хотелось разорвать ее на части, раздвоить, растерзать. Он хотел знать, примет ли она его так, как он стремился. Хочет ли быть раздвоенной, наполненной. Принадлежать... Рука его властно раздвинула ноги, и на сей раз она безропотно подчинилась. Он скользнул пальцами вглубь ее тела, и приласкал ее там. Сомнений не осталось никаких. Ливия дрожала, рвалась навстречу, все шире раздвигала ноги, и он слышал ее крики, стоном-то это уже было не назвать, не получалось. Несколько мгновений он еще жадно смотрел в ее лицо, наслаждаясь. Раскрытая, словно жемчужная раковина, прорезь губ. Мокрые, спутанные волосы. Карие глаза, время от времени, на пике блаженства, распахивающиеся широко, но нет в них мысли, нет зрачка, заведены вверх, уплывают... Он подтянул ее на верхнюю скамью, и уничтожил все преграды, что могли бы быть между ними. Не осталось места, казалось, и воде между их телами, когда он и проник в Ливию, взял ее легко и просто, и она подчинилась... Ни он, ни она не могли бы сдержать наплывающее наслаждение теперь. Единство тел, ошеломляющая близость, сродство... Полет, невыразимая боль и радость освобождения. Его, не ее - шепот: "Радость моя... Девочка моя...Какая ты сладкая, спасибо..." Она языком любви еще не владела. Ей многому предстояло еще научиться. Он не спрашивал, хочет ли она этого. Он не оставил ей выбора. Правда, на сей раз такое самоуправство ее не возмутило. Но как же сказать уверенно, кто кому выбора не оставил? Очень скоро выяснилось, что их сумасшедшая, неукротимая близость первых дней и ночей увенчалась беременностью Ливии. Она не страшилась, не смущалась. Безоговорочно сдавшись Октавию, верила в его возможность спасти, уберечь от молвы, от гнева оскорбленного мужа. Со свойственной ей прямотой сказала о беременности. И о вере в него, Октавия. – Ты возьмешь меня к себе, правда? – спросила, глядя в душу своими карими, с оттенком зелени, глазами. – Жалко Скрибонию, но что же делать? Я не хочу теперь быть с мужем, не могу. И он не захочет, верно. У ребенка Скрибонии будет отец, даже если ты разведешься. У моего тоже должен быть. Ты можешь заставить Тиберия признать ребенка. Но не можешь заставить меня жить с ним, если я хочу быть с тобой. И ты того же хочешь, я знаю... Что правда, то правда, он хотел. Представить себе Ливию в объятиях любого другого мужчины было выше его сил. Невозможный, немыслимый, недопустимый брак по любви свершился. В тот самый день, когда Скрибония родила дочь, Юлию, он женился на другой. Ливия на шестом месяце беременности стала его женой. Так было не принято? Он посмеялся над жрецами и авгурами. Он посмеялся над римскими обычаями. Что с того, что после развода надо было ждать, прежде чем снова вступить в брак? Какие там еще сложности для властителя мира? Он призвал жрецов, и задал им вопрос, не станет ли брак его оскорблением для богов, нет ли у них возражений. Жрецы, глядя на его сурово сведенные брови, на закушенную нижнюю губу, видя блеск в глазах, услышали другое: – Не оскорбите ли вы меня, жрецы, сказав, что боги будут оскорблены? Жрецы и авгуры всех времен и народов – люди по большей части умные. Фанатизм они придумали для паствы, как и достойную смерть. По большей части: оставим в покое тех, кто высок духом. Высокие духом смерть и страдания берут себе, но их так мало... Среди тех, кого призвал Октавий, таких не было. Они благословили брак, сказав, что ничего, кроме блага, нескромная поспешность властителя принести не может. Боги промолчали, они вообще-то стали молчаливы и сговорчивы во времена империи... Правда, Октавий не мог не слышать шепотков. Он знал о насмешках, о стишках. В стишках говорилось, что у счастливцев и сын рождается через три месяца. Он был влюблен и счастлив. Ему было все равно, что говорят, да и не мог он обречь Рим опале за то, что Рим говорил правду... Глава 4. Раннее утро застало Гая Октавия в ее летнем атриуме. Он спал, она же, опершись на руку, ласкала глазами любимое лицо, стараясь не дышать, не шевелиться, хоть затекшая рука отчаянно просила свободы и движения… Ливия не любила открытых пространств и больших помещений. Быть может, сказывалось желание уйти от осуждения, сплетен и споров, которыми окружила молва их скандальную любовь? Спрятавшись в маленьком атриуме, устроенном по ее личному вкусу, можно было не надевать на лицо ежедневную маску холодности и презрительного равнодушия. Здесь разрешалось быть самой собой, и она ценила подобное разрешение неизмеримо высоко. Здесь, в маленьком ее убежище, не было окна, летние ночи не столь прохладны, чтоб не согреться. А когда с ней Гай! Им скорее нужно бы охладиться! Улыбка неизбежна, когда об этом думаешь… Пусть мысль не слишком умна, зато правдива. А Ливия не настолько патрицианка, чтобы не признать собственную правоту, если правота не разодета в пышные одежды… Вместо окна в маленькую комнату просится гроздь винограда и зеленеющая листва лозы. Пусть говорят, что здесь из-за густо разросшихся листьев уже темно. Только не утром. Поднимающееся из-за горы солнце проникает в сплетенное из листьев окошко. И в комнате не просто светло, в ней царствует свет. Только оттенок у него редкий – нежно-зеленый, цвет надежды. Таким ощущает его Ливия, а каким же может быть еще цвет весеннего обновления? Разве все забыли, как радуются оттенкам зелени уставшие от безнадежности зимы глаза? А лето и вовсе щедро на зеленое, и пока стоит лето, в ее комнате пусть оно и остается, ей не темно! Первые лучи солнца пробились сквозь листья. Высокий столб света откуда-то из боковой прорехи в лиственной занавеске лег на стену. Рядом заколыхалась рябь теней, это ветерок играет, ласкает листья. Жаль, что не ее, Ливию! Эта мысль кажется ей забавной, Ливия не удерживает смешка. Расплата настигает ее мгновенно… Октавий потянулся, зевнул. – Дадут мне поспать наконец, хотел бы я знать! Никуда не спрячешься в собственном доме! Голос у Гая сердитый, и Ливия знает, что он с трудом удерживается от большего, чем обычный выговор. Ничего не поделаешь. Это она просыпается легко, в одно мгновение, и сразу осознает себя бодрой, легкой. Гаю нужно время, чтобы перейти от сна к действительности, он с трудом разлепляет веки, и просыпается почему-то злым, недовольным. Сейчас это пройдет… Преодолевая сопротивление, не обращая никакого внимания на недовольное бормотание мужа, Ливия старается лечь поближе, завернуться в объятия любимого. Сопя и ворча поначалу, он сдается в конце. Он всегда сдается ей, воин-миротворец, чудак, победитель, ненавидящий искренне все, что связано с войной. Он готов заставить варварские племена присягать на верность миру, которые они запрашивают сами, и не объявит войны без причины законной и важной… Жест, который сопровождает сдачу, неизменно трогает Ливию до слез. Распахнув одеяло левой рукой, он обнажает свои ничем не защищенные грудь и живот, сильные ноги. – Ладно, иди сюда…– слышит она шепот. Повернись ко мне попкой… Все, теперь она совсем дома. Правая рука мужа служит ей подушкой, спина защищена его сильным телом, левая его рука ложится ей на плечо. Нигде и никогда она не ощущает себя столь защищенной, как в этом кольце рук. Никогда у нее не было лучшего дома, чем этот. Гай Октавий презрел все ради нее. Людская молва, зашатавшаяся власть, загадки ее будущего наследования, трудности воспитания чужих детей… Им нелегко справляться со всем этим ворохом почти неразрешимых неприятностей. Но все забывается и тонет в мгновениях, подобных нынешнему. Ливия совершенно точно знает, что будет дальше. Знает – и наслаждается знанием, потому что оно сулит ей немало приятного. В блаженном тепле его тела согревает она и без того горячее свое. Сквозь слегка смеженные веки глядит на стену, где идет игра света и теней, затеянная солнцем, листвой и ветерком. Ливия плывет, растворяется до конца в своем телесном счастье. Хотя кто скажет, что несчастлива ее душа? Только не сама Ливия, потому что она римлянка, и не делит свое «я» на составляющие, ей неведомы подобные тонкости, и она просто ждет. Еще несколько мгновений, и к ним придет нечто… Будет не так светло, не так легко, быть может. Иногда «нечто» приносит боль. Но боль и сладость в этом «нечто» неразделимы… Она не ошибается в своем предвидении. Толчки, поначалу легкие, потом все более ощутимые. Рука, скользящая с плеча на ее грудь. Дыхание за спиной, участившее свой ритм, ставшее слышимым, и его стремление прижаться к ней там, внизу, где она уже явственно ощущает биение его желания… Гай не всегда бывает нежен. Часто, но не всегда, тем более по утрам, когда много сил. Но этим ее не обидеть, она уже не та беспомощная, робкая девочка в любви. Резкий рывок, и она опрокинута на спину. Еще рывок, и нога ее ложится на его поясницу. И вот уже он берет ее сбоку одним толчком, не сдерживая стон, вырывающийся откуда-то изнутри, из самой глубины мужского, хищного, древнего, как мир… Гай жаден и тороплив, но это не страшно. Дойдя до какого-то мгновения, когда желание станет почти нестерпимым, он все же остановится, конечно. И с этого мгновения позволит себе неторопливость и нежность. Потому что всегда помнит о ней. Ему трудно проснуться утром, она же трудно просыпается к любви. Он не захочет бросить ее на полдороге. Он не лишит ее радости. Он же все о ней знает… И снова она не ошибается. Он отстраняется от нее, убегает, уходит… пусть скрипит при этом зубами. Пережидает мгновение острого желания. Теперь все будет иначе… Он входит снова, легко и бережно, не торопясь. Рука его теребит сосок на правой груди, и это движение пробуждает желание Ливии куда больше, нежели недавний его куда более нескромный натиск. Он движется в ее теле при этом, не торопясь, не ускоряя ритм, но словно лаская ее там, в глубине. Тело ее немедленно отзывается на ласку. Вот она сама уже движется навстречу, требовательней, быстрее, зазывнее… Она сжимает его там, в своей глубине, куда он так стремится, и словно о чем-то просит, и теперь уже стонет сама, впрочем, не слыша себя. Вся она сейчас сосредоточена на одном, всепоглощающем чувстве. Это – жажда освобождения от нарастающего, сумасшедшего желания. Кажется, сейчас разорвется сердце в груди. Глаза Ливии распахнуты широко, потоки зеленого света обрушиваются на нее со всех сторон, и в этих лучах она видит свои руки, охватившие мощную, поросшую густым волосом ногу мужа. Она тащит эту ногу на себя, прижимая к животу, тащит, чтобы увеличить проникновение его в себя, сблизиться так, как уже, кажется, и невозможно… Наверное, там, за пределами их зеленого окошка, они слышны многим. Осуждаемы. Проклинаемы. Возможно. Им все равно. Они сейчас закричат, вдруг став едины. Перед этим она вдруг забормочет, зашепчет жалобно: «нет, пожалуйста, нет… Не могу, нет», но обязательно сможет, и его победный крик сольет со своим, на длинной ноте стоном… Потом, впрочем, годы меняли как их самих, так и их любовь. Однажды она снова родила ему сына... Сколько было до того мечтаний о том, как она положит дитя, выношенное под сердцем, к ногам отца! Октавий – отец, но дочери. Она – мать двух сыновей, но они – дети другого отца. Сколько раз ловила она испытывающий взгляд Гая на младшем сыне, и сколько раз заходилась плачем, распознав сомнение или горечь! Она не хотела полумер от него или сомнений. Пусть ее младшенький плоть от плоти, кровь от крови ее Гая, но раз в этом есть сомнения… От девятнадцати до тридцати, по меньшей мере, считала она, у нее есть время. Говорят, Гай Октавий стал разменивать это время и на других… Что же, теперь он цезарь, он полубог… И для нее так же, как для других, хотя она близка ему, как никто другой! Не могла она представить себе то, о чем говорили на каждом углу… Она жадно ласкала любимое тело, приникала поцелуями к груди, животу. Каждая родинка была ей знакома, она вела им счет давно. Но вот не так давно узнала, что форма их в совокупности, как и число, соответствует звездам Большой Медведицы. Та, что разглядела и сосчитала, и нашла совпадение, умница, красавица, патрицианка по крови, бесстыжая, но как же она могла, как посмела! И, говорят, обещалась навеки выгнать Ливию из ее покоев и из сердца безмерно любящего мужа. Ливия не устраивала сцен, не кричала. Она не могла... Сердце сочилось кровью и, казалось, немеет от потери ее. Что бы она могла поделать? Уйти? Взять под руку детей и уйти в никуда… Как будто это возможно для первой женщины державы! Чье лицо известно каждому в стране, где все принадлежит ее мужу, давно переставшему возрождать республику, и с каждым днем все более укреплявшему собственную власть! Она нашла способ, как ей казалось. Она выносила дитя под сердцем, чтоб положить его к ногам отца. Гай Октавий мог наклониться, поднять маленького с земли, признав свое отцовство перед всеми богами и людьми, и оставаться навсегда с нею, очарованный лепетом ребенка, познавший бессмертие дважды – как отец и как властитель, получивший наследника в подарок. Мог бы, мог бы наклониться, но ведь не случилось. Ливия умирала от горя. Мертворожденный! За что? Почему? Когда-то она родила Тиберия, и полами своих одежд подмела тут же полстраны, вымочила подол во всех морях, таскаясь за мужем в изгнании. Возможно, тогда она была слишком молода, и слишком здорова? Теперь она и впрямь умирала от горячки, последовавшей за родами. Потрясенный Октавий, склоняясь над ее постелью, ронял искренние слезы. Потеря ребенка сама по себе была болезненно-острой, Ливия не ошибалась, угадывая грызущие мужа сомнения. Но! Было много надежд, теперь не стало. Он был мужчиной, и знал, что так бывает. Он мог бы смириться, пожалуй… И даже найти несколько приемлемых решений. Юлия, родная дочь, ненавидит отца, конечно, но подчинится. Ее брак с мужчиной хорошего рода, внуки от нее – и вопрос решен, в конце концов. Если не это, так другое. Он усыновит Тиберия, и родного своего, но не признанного им родным сына, растущего в его доме… Тиберий поищет счастья в битвах, а это всегда жребий неверный… Друз может стать наследником… Словом, много ходов, много возможностей, много решений… И, как уж там решат боги, но не оставят они Рим своим попечением! Но женщина, Ливия! Она уходила… Он не обманывал себя: с нею или без нее старость еще минует его, и женщины будут, и не одна. Но ни одна из них не нужна ему так, как эта. Он прирос к ней телом, он прилепился к ней душой. Он был молод, когда она вошла в его жизнь, и он посвящал ей свои победы. Шло время, и она становилась символом этих побед! Боги, он все, что было, кроме постельных, конечно, утех с другими, приносил к ней на суд. Лишь она могла улыбнуться его неловкой шутке, его безудержной мужской похвальбе, искренне восхититься - его умением подчинять, его взглядом, повергающим в трепет. Она одна могла сказать ему, как хороши его ласкающие руки – открыто, без капли ненужного обоим стыда, ведь знали они друг друга так… Он умолял ее остаться. Он, мужчина, политик, мудрец, заставал себя каждое утро возле ее постели – молящимся не богам, им уже не верил, а ее женской силе и любви. – Ты не можешь умереть, не должна, шептал он ей тихо, чтоб никто не слышал. – Ты не можешь оставить меня навсегда, Ливия… Разве я подарил тебе так уж мало? Тебе – как никому другому… Не оставь же нас, милая. Мне нужен твой трезвый взгляд на вещи, твое умение видеть людей, твой ум, проникающий сквозь вещи и явления. Да что там, я никогда не говорил тебе этого, не смог, не захотел, не успел! Я не умею жить, не обласканный твоей улыбкой! Я не прошу прощения за мое тело, что знало других, а душа была только твоей всегда… Да что мне эти самки, эти упражнения в силе и криках…Хочешь, ни одной не улыбнусь даже? Да разве я замечал когда их круговерть возле меня? Менял их, как менялись утра и ночи, сменяя друг друга в потоке времени… Очнись, милая, пожалуйста… И – однажды было и такое! – он кричал, захлебнувшись от нестерпимой боли, когда показалось, что она уходит: – Ливия, вернись! Вернись, не уходи! Я не могу без тебя, не могу, не хочу… Бившегося в судорогах боли императора оттаскивали, отпаивали, утешали. Ее было некому утешать в бесконечной боли от потери маленького. Да кто бы посмел? Когда она пришла в себя, потускневшая, разбитая, с этим своим уходящим вовнутрь взглядом, от которого при всей его внутренней обращенности, делалось не по себе… Октавий все держал ее за руку, боясь отпустить. Долго, целых полгода, пока не позвала снова та самая патрицианка. Он отпустил ненадолго руку, потом каялся, заглядывал Ливии в глаза. – Ты же понимаешь, это – так, ерунда, не стоящая твоего внимания… Ты же не думаешь, что она мне важна, эта женщина? Она так не думала, она понимала, что все это не стоит ее драгоценного внимания. Главное – она знала, чувствовала, что ребенка не будет больше дано выносить под сердцем. А если не дано главного, то какая разница, что еще уготовано? Октавий не уйдет никогда, не потеряется. Потерять ее – это для него все равно, что с собой расстаться, заживо лечь в могилу. А женщины… что же, ее муж – сильный мужчина, многого еще хотящий. Если ничего не хочется ей, так это не его вина… А потом, когда к ним обоим пришла старость, у ее любви появился третий, самый странный лик… Октавий стал ее ребенком, ею воспитанным и страстно любимым ребенком… Он боялся простуд, не щадивших его по мере движения к старости. Боялся заговоров. Метался от ненависти ко многим близким. Дочь, Юлия, была им проклята и забыта... Ливия купала его, как купают детей. Пропарившись в кальдарии , Октавий просил вытереть себя сухою тряпкой, он боялся воды. Ливия стояла рядом, ждала его просьбы, и именно она промокала когда-то крепкое, теперь словно высохшее тело мужа сухой нагретой тканью. Он боялся своей физической немощи – она уверяла его в том, что немощи нет. Быть может, она и была налицо, только ей, Ливии, теперь это не нужно было... Рабыни-девушки, которых она приставляла к мужу, умели возбудить его страсть, как когда-то она сама, пока не заплыло ее тело и не заплакала безутешная душа… Ее обвиняли во многом. Дескать, все, кто не были ее собственными близкими, умирали, освобождая место ее сыновьям. Однако, не совсем так, и даже совсем не так это было. Юлия… Она воспитывала его дочь не иначе, чем своих сыновей. Никаких лишних встреч, роскошных одежд, мотовства. Изволь, милая, сама выткать себе холст на одежду; прячь глаза, коли молодых людей разглядела, будь умна, скромна… Девочка как с ума сошла, едва вылетев из гнезда. По правде говоря, неудивительно. Разве она сама, Ливия, не из протеста стала любовницей чужого ей человека? Ее, правда, не запирали, не любили, но и не запирали, но что-то есть в этой мысли о протесте… Вначале Юлию выдали замуж за Марцелла . Октавий хотел детей, внуков, что займут его место, племянник казался подходящей партией для Юлии. Внуков не было, а Марцелл умер. Ливия не противилась этому браку, смерть же Марцелла… Ливия не умеет лечить от смерти, вот и вся ее «вина». Да… а девочку вновь выдали замуж, не спросясь. Что она, Ливия, могла сделать? Сказать, что она против? Это сочли бы явной изменой интересам Рима, ее обвинили бы снова в желании уготовить императорскую судьбу собственным сыновьям. Человек, подобный ее отцу по возрасту, как могла Юлия его принять, если ничего к нему, кроме уважения, не чувствовала? Правда, одного за другим она послушно рожала детей мужчине, которого не любила… Последний ребенок, Агриппа Постум , был ненавидим Октавием, ибо дочь зачала его от любовника, некоего Семпрония Гракха … И в этом ее, Ливии, вина? Могла ли она осуждать падчерицу, когда сама когда-то… Но осуждения не требовалось, достаточно было молчания, и она, Ливия, замолчала, увидев в этом перст судьбы, уготовившей ее собственным мальчикам счастливую судьбу. Умер и второй муж Юлии, Марк Випсаний Агриппа . Не она, Ливия, это устроила… Да, зато она весьма способствовала браку Тиберия и Юлии… Девочка была свободна, вдовствовала, Тиберий – нет… Кажется, он любил свою жену, Випсанию Агриппину , но кто же его спрашивал? Став мужем единственной дочери Октавия, Тиберий мог стать и наследником его… Ливия не удержалась от соблазна. Она сказала «да!», и даже «да-да-да!», мечтая о лучшей доле для сына. Она сожалела о нем, поскольку со странным чувством вины относилась к его обманутому отцу, хоть время несколько поистерло ее чувство. Ей казалось правильным, что Тиберий, наследник ее рода, окажется близок к власти, она ощущала, что искупит этим частично свою вину перед его отцом и своим собственным… Тиберий, ее сын, не остался благодарен. Он любил другую, а Юлия была ему чужой. Чувства не всегда подвластны расчету, уж ей, Ливии, следовало это знать… Что же… И она ошибалась, и ее прокляли боги, почему же никто этого не заметил? Ее собственный сын, тот, что был сыном Октавия, тоже умер, упавши с лошади… Потом ушел из жизни Германик, ее внук, прямой потомок ее и Октавия… Она сполна хлебнула отведенного богами горя. Она должна была молчать, молчать, молчать обо всем об этом… Лишь однажды она не смолчала. Сколько теней окружало их во время того разговора, теней царства мертвых. Ушел Октавий, его внуки – Луций Цезарь и Гай Цезарь, Агриппа Постум… Сын, Друз, Германик, павший жертвой яда… Во имя всего, что ей было дорого когда-то, она хотела спасти и защитить оставшихся… Они стояли друг напротив друга, Тиберий и его мать, два непримиримых теперь врага! – Матушка, дела государственные не являются уделом женщин. Власть в стране не принадлежала тебе и тогда, когда Октавий Август был твоим мужем… Отступись от своей родни, мне кажется, ты никогда не была исполнена особых чувств к племяннику моему – Клавдию Нерону, или супруге Германика, что пыталась всегда и всем указать надлежащее место, в том числе и тебе, безродной, а уж дети Германика тебя вовсе не должны интересовать, наглые, зарвавшиеся мальчишки, которых я уничтожу, как только ты отпустишь руку свою… Чтобы я не думал о тебе, я обязан чтить тебя внешне, это понятно… Ты – уже сама тень. Едва различимая на лике нынешнего времени. Оставь же свои плутни, не мешай мне! – Все вы – мне дети, - отвечала она с тоской. Все – мои, разве теперь пристало мне разбирать? Я равно вас любила… И защищать друг от друга тоже буду равно! Чего бы это ни стоило… – Но почему-то брата моего ты любила больше, нежели меня… Ты думаешь, мне это было не видно? Но боги решили наш жребий, и мне выпала удача! Не мешай мне в моем счастье, сдай мне их, стервятников, мечтающих о власти, и я сделаю тебя второю Реей Сильвией Рима… – Они – твои, Тиберий, - возражала мать. Твои, пусть даже мечтающие впустую о власти, и если кто-то из них решится поднять руку на тебя, я сама встану на дороге… Ради твоей матери, ради меня, старухи, оставь их в покое! Я примирю непримиримых, погашу ненависть, восстановлю родственные чувства…Как и ты, они подчинятся мне – пусть внешне, раз уж я не достойна другого….А Реей Сильвией сделаться нельзя, ею нужно родиться, мой сын, этого не мог бы и сам Октавий… Есть то, чего нельзя достигнуть даже любовью, такой, какой была мужнина… – Хватит пустых рассуждений, мать! Говорю тебе, пришла их пора… Клавдий недотепа, но только какой-то странный, с проблесками блестящего ума, тщательно им, впрочем, скрываемого… Зачем? А мальчишки – просто наглые щенки, которым немедленно следует свернуть шею, ублюдки проклятые…Я уничтожу их всех одним разом, и Рим будет спасен мною от многих последующих бед! - Ты не сделаешь этого! Голос матери вдруг странно сделался молод и звонок. И сын узнал этот голос, каким знал его в детстве… Тогда, когда она наказывала их с братом. За разные шалости и провинности, за неподобающее поведение, которого она стыдилась… Властитель даже съежился несколько от знакомого чувства вины и необходимости послушания. Но привычка властвовать уже затронула его душу, и он заставил себя распрямить плечи, заглянуть ей в глаза… – Выживающая из ума женщина, супруга ушедшего императора – и живой властелин… Они подчинятся мне, матушка, это понятно. Теперь она перешла на шепот. Но он все равно громом в ушах ощутил ее слова. Они были страшны. Они подрывали основы власти в стране. – Нет, не подчинятся… Каково будет им узнать, что Тиберий, ставший императором, поднял руку на своих родственников по материнской линии, зная отлично, что они – истинные наследники Октавия… Если я скажу им правду, о которой болтали давно, но не знали, что она – истина? Так знай – твой брат сын не только мой, но и Гая Октавия. Ты же – сын Тиберия Клавдия Нерона, и права на власть в этой стране у тебя нет… Если прольется по твоей вине кровь наших близких, я не стану молчать, сын. Внуки моего мужа – Германик и Клавдий Нерон. Мои правнуки – Нерон Цезарь и Друз Цезарь… Власть принадлежит им не по праву усыновления, а по праву крови. Поэтому так нетрудно понять, кто тут ублюдок… Ты это понял, сын? – Ты не можешь… Ты себя опозоришь! Ты никому не скажешь, что это так, не посмеешь… – Да почему же? – голос ее прозвучал уж совсем дерзко и молодо, совсем как когда-то, в пору ее первого знакомства с любовью. Какая разница, ведь ты говоришь – что я – лишь тень на лике твоего времени? Какая же разница тени? Скоро меня не станет, и то, что будут говорить, мало меня интересует. А главное мне уже сказали, давно… В тот самый день, когда я превратилась в тень… – Что? То, что Тиберию страшно, чувствуется по голосу, он готов услышать от матери сейчас все, что угодно. Эта Женщина, приближенная к власти, как никто другой, жена императора, мать императора, видимо, бабушка и прабабушка будущих императоров, взлетевшая на самый высокий гребень судьбы… Что еще ей ведомо, этой грозной, по сию пору красивой старухе? – Как что? Мой муж и твой приемный отец успел сказать мне: «Прощай, Ливия, и помни, как мы с тобой жили». Я помню. Хочу, чтоб и ты помнил, сын… |