Она не стояла на месте, а приплясывала, наезжала на своего спутника бочком, двигалась так быстро, что казалось, подступала к нему сразу со всех сторон, окружала. Он - долговязый, с прилипшими к голове нечёсаными волосами, глуповато скалился, не знал, куда деть руки, теребил калап, молчал и не двигался. Она тянула его за рукав к выходу, требовала немедленно уйти, потом возвращалась к столику, на котором громоздились неубранные гранёные стаканы, просила официантку ещё налить. Их противоречия не оставили равнодушными, и публика дружно подбадривала на следующий шаг, поступок, неважно какой, но чтоб не медлили, не маячили перед глазами. От её выкриков всем сразу стало тесно, жарко, весело, а мне тревожно. Лет им на вид было непонятно сколько, может сорок, а может, чуть меньше. Неухоженные, одетые в безлико сырое, они толпились среди столиков и ни на кого не обращали внимания. Сначала я подумала, что пьяная тётка в кульминации загула пристает к растерявшемуся мужику, но потом поняла – это пара, муж и жена, потому что говорили они между собой фразами, понятными только им двоим, как будто продолжали какую-то игру или домашнюю интимную беседу о своём, не братском, мужском и женском, но на виду у всех, не таясь. Они ещё немного постояли посредине занюханного кафе, потом почти упали за столик, но вдвоём пить им было уже скучно, они стали искать компании. Я в этом устоявшемся коллективе была новое лицо, больше анахронизм, чем посетитель, и понимала их теперь уже не очень разборчивую речь через пятое на десятое, но, видимо этим им и приглянулась. Она - лидер на фоне безразличия своего спутника, потащила меня к столику, под одобрительные выкрики публики заставила присесть рядом. Официантка Люда плеснула мне в мутный гранёный «стограммчик» непонятно что, после употребления которого, голова превращается в дыню и долго больно гудит. Люда была тоже анахронизмом, но не ликом и образом, а своим названием, то есть именем, светским и почти неприличным для этих мест. Нет, Людмил на Тячивщине и не может быть. Она и была залётная, Львовская, чужая, но ассимилированная. Жила Люда с мужем Иваном, его тетой и сыном на горе над селом, возвышалась. Её домик хорошо просматривался с нашей стороны. Островок среди леса, в центре – дом, а потом снова лес, гора, а за ней Тарасовка, раньше – Терешул. Людмила каждый день сбегала по камешкам на работу без выходных, потому что воскресенье - церковный день, а генделик её, как капкан, сразу за церковными воротами, не пройдёшь. Суббота вообще святая, потому что в Луге базар, кафешка – самая его пуповина. Раз в неделю соскучившийся по общению люд, стекался сюда продавать грибы, орехи, менять лущенную фасаль на зерно, а вернувшиеся домой заробитчане – тратить деньги. Иногда Людка сбивалась с ритма ежедневного трудового энтузиазма и назло всем и себе в первую очередь, привселюдно расслаблялась. Она стояла за стойкой, держала в руке, как новогодний бокал с шампанским, полупустую пивную бутылку, размахивала ею и долго из рук не выпускала. Говорила она тогда тоже невнятно, признавалась всем подряд надоевшим посетителям в своей нелюбви, а иногда, выдворяла злостных завсегдатаев. В канун праздников или в пору страды её заменял муж, молчаливый богатырь Иван. Тогда в кафе вели себя тихо, то ли боялись Иванового кулака, то ли тосковали по говорливой Людмиле. Я неуверенно взяла в руку гранчак-стограммчик, ладонь приклеилась к столу, как летняя муха к серпантину липучки. Женщина настаивала. Что ни говори, умеют тут гостити, твёрдое «нет» принимают за неуместное кокетство. Иногда я думаю, чтобы уберечься, неплохо бы воплотить в жизнь легенду о церозе печёни. Звучит хорошо, главное - страшно, вдруг пощадят, но боюсь навлечь и потому, в ущерб себе, медлю. Она, новая знакомая, велела мне не мучиться и немедленно перевернуть содержимое в себя, потому что задерживаться им никак больше нельзя. За окном, как факт, откликнулись, заржали, запряжённые в повозку кони. С неё спрыгнула и зашла в двери бойкая девочка лет семи-восьми, шмыгнула к нам, прижалась к матери. «Значит, не сорок, намного меньше,– подумала я. - Здесь в двадцать – старая дева». Ребёнок оказался не из робких, редкую щедрость родителей увидел и использовал, от барной стойки отошёл с полными руками вафель и конфет. Тут снова заржали кони и девочку отправили их стеречь. Но как не спешили мои новые знакомые, всё это было лишь прелюдией, и расстались мы в этот день не сразу. Женщина говорила почти без пауз, сбивалась с темы, которой вовсе и не было, искала дорогу, пробивалась к потерянной мысли, возвращалась, перепрыгивала с темы на тему Худенькое её тело поддавалось жестам, интонации, и как бы в такт раскачивалось, вздрагивало. Он всё так же молчал, пил водку, изредка улыбался, безучастно принимал взрывы её нежности, поцелуи и объятия. Она сразу поставила меня в известность, как будто знала, что в тайне любопытствую, ей двадцать семь и у неё четверо детей. В этом не было ничего необычного. Рядом с нами жила семья, родившая одиннадцать. - Вы про меня не слыхали? -Я Нуця Томашова – сказала она и посмотрела с недоверием. Женщина явно хотела удивить, но я действительно видела её в первый раз и естественно ничего ни о ней, ни о её муже, не знала. Мысленно я уже была в совершенно другом месте и вежливо надеялась на спасительную паузу, которая даст возможность попрощаться и убраться восвояси. И тут я вспомнила ту леденящую кровь, почти мифическую историю, которую и представить трудно. Моему восьмилетнему внуку Сане вдруг понравилось слово «судьба». Он произносил его сладко, растягивая слоги длинно, нараспев и улыбался как-то особенно торжественно. Саня с пелёнок говорил на венгерском, украинском и русском. Переходил с одного языка на другой скорее интуитивно, чем сознательно, не напрягаясь, просто перетекал, как вода, из одной языковой культуры в другую. Со мной он был строг, требовал общения только на украинском. Значит, должен был сказать «доля», а тут - «судьба». «Доля» слово мягкое, скорее лирическое, песенное. «Судьба» - звучит, как приговор, или сказал, как отрезал. «Судьбу», слово, он примерял ко мне кстати и не кстати. Если я жаловалось на головную боль, Сашка тут же лез со своей судьбой, но порой он попадал в точку, понимал и гордился. И вот сижу я в двухстах километрах от родного дома, в селе, где свет отключают чуть ли не ежедневно, и на лбу у меня отчётливо выведено слово «судьба». И ношусь я с ним, как дурень с писаной торбой, иногда себя ненавижу, и хочется всё и всех послать к чертям, вернуться, забыть, как кошмарный сон. А Нуця, моя новая пьяная знакомая, может, и никогда такого слова и не слышала. И зачем ей оно, существительное, похожее на определение, если есть жизнь, которая не балует, а бьёт, и ничего с этим не поделаешь. Несколько лет назад Широкий Луг облетело известие: в горах от удара молнии погибли дед и внук. Лето было дождливое, грозы приходили больше ночами, небо взрывалось гроздьями молний, зловеще светилось неоном, гром грохотал то тут, то там, совсем близко, бил, стрелял залпами, падал на голову снарядом. Потом гроза уходила, оставался дождь, пусть сильный, теперь не такой страшный и можно уже отпустить страх и уснуть, но не тут-то было. Грозы возвращались по нескольку раз, накатывали, как девятый вал, и снова небо разверзалось, светилось, ходило ходуном, падало и убивало в собственной постели. Весть принесли мальчишки, ходившие по чернику. Уже приблизительно знали, где находятся тела. На поиски в горы вышли люди. Идти надо было далеко, под Менчул. Мужчины взяли с собой топоры, сухую одежду и еду. Дед и внук сидели, как живые, недалеко от салоша, вокруг потухшего костра. Только кожа на руках у обоих была обожжена. Лица оставались спокойные, а на губах у мальчика застыла улыбка. Рядом валялись перевёрнутый котелок и металлическая кружка. Овцы спокойно паслись рядом, колокольчики на шеях тихо позванивали. Мужчины нарезали лес, сбили носилки, накрыли тела брезентом. Через чащу, обрывы и зворыни они несли деда и внука на руках, а на полонинах спускали скорбную ношу вниз, как санки. И летели сани-катафалки по шелковистой траве, провожали их в последний путь горные запахи, хоры сверчков, птичье песнопение и благодатное живое солнце. Нуця держалась за грудь и всё время повторяла, что дома её ждёт восьмимесячный Иванко, которого давно пора кормить, а уйти, никак не получается. И Иванко её долгожданный случился не просто так, а замена тому, другому. Если бы не случился Иванко, то она бы и жить не смогла, не получалось у неё. Говорили, что жить надо, а она всё ходила к реке, вставала на мосту, выбирала место, чтоб броситься вниз, упасть, разбиться. Сдерживала её мысль, что не убьётся, а только покалечится и снова придётся жить, но не здоровой крестьянской тёткой, а ковдошем, а в селе руки нужны. И тут она придумала или Боженька ей нашептал эту мысль: обязательно должен родиться Иванко. Он и будет жить за себя и братика погибшего. Муж противился, не хотел, без того трое детей, но она его «знасиловала» и тогда он, Иванко, случился … В тот год, как обычно, отец собрался на полонину пасти овец. Там, под Менчулом, у них свой салош. Отец каждый год уходил в горы, возвращался осенью, на Димитра. Овцы – это шерсть, мясо, брынза, вурда. Жить как-то надо, детей кормить. Пришло лето, самый разгар. Надо сено косить, сушить, свозить. Иванко, тот, другой, попросился к деду в полонины. Отправили его с овчарами, чтоб помогал, грибы, ягоды собирал. Дитя к лесу привычное, в хащи вырос. Тут с неба как полило, дождит, гремит. В горах грозы. Она с утра проснулась от мысли, что её малый Иван зовёт, плачет и зовёт. В комнату к детям зашла, чтобы узнать, почему он плачет, а потом вспомнила – дома дитяти нет, в горах он. Тут и подумала: что-то не так, а потом – корову доить, свиней кормить, завтрак подавать, ну и забылось. И вот мы все вместе Нуця, её муж, шустрая девочка с киношным именем Амина и я, в повозке. Мы зачем-то едем смотреть нашу сибирскую кошку, потому что у них есть Мурчик, а Мурчику просто необходима и именно сегодня интеллигентная подружка. Амина крепко держит меня за руку и доверительно, как своей, шепчет на ухо, что весной они купят гусей, потому что утки у них ушли и не вернулись. Уток было много, но ей их не жалко, потому что не любит, как утки крякают, а вот гуси красивые, она согласна их пасти. С мыслью о гусях я соглашаюсь, но тут наша повозка останавливается, как вкопанная, напротив завуалированного под хлев магазинчика внутри двора. Не гоже Мурчику идти к невесте с пустыми руками. Кошачью свадьбу, известное дело, спонсирую я, как хозяйка животного. По дороге мы снова останавливаемся. Нуцю срочно приспичило. Она спрыгивает с повозки и быстро приседает сразу под колесо. С другой стороны её защищает забор нашей соседки Юлины. Я смотрю на Нуцю сверху, потому что мы все сидим и дисциплинированно ждём конца процесса, и восхищаюсь. Это ж надо уметь себе позволить писять среди бела дня, посредине узкой просёлочной улицы. Перед поворотом нас уже ждёт встревоженный долгим моим отсутствием поэт Мидянка и всё сразу понимает. Мурчик, срочно доставленный детьми, сбегает со своей собственной свадьбы. Где-то там, далеко ждёт пьяное молоко маленький Иванко, а Нуця, его мама, выплясывает коломийку вокруг нашего кухонного стола. Всё. День пролетел, вечереет. Наконец, мы остаёмся вдвоём. Я долго рассказываю про грозу, мальчика, который должен был пойти в первый класс. Мидянка молчит, курит, потом говорит: «Це ж гори, що ти хочеш». Мой внук Саня прикипел к слову «судьба», хотя толком и не знает, что оно значит. Никто не знает. |