В долгой дороге, особенно в пассажирском поезде, легко завязываются новые знакомства, рассказываются порой такие жизненные истории, которые остаются в памяти навсегда. Но то, что я услышал в одной из таких поездок, не только запомнилось, а взволновало, потрясло, врезалось в сознание, как что-то противоестественное, чего никак не могло быть. И все же это было. В вагоне передо мной сидели две пожилые попутчицы и негромко о чем-то разговаривали. Вернее говорила одна, возможно, как часто бывает среди незнакомых, рассказывала о своей жизни. Ее собеседница больше молчала, лишь иногда поддакивала или сочувственно улыбалась. Меня удивила эта странная улыбка - только губами. Глаза с большими темными зрачками, даже в старости красивые, были безучастны и холодны. Чем дольше я смотрел на нее, тем сильнее было ощущение огромной, скрытой от посторонних, беды, затмившей все, что ее окружает. Попутчица, как бы приглашая ее к ответной откровенности, спросила: «А Вы куда едете?» Мне почему-то очень хотелось услышать ее ответ. Но женщина долго молчала и вдруг, как бы сама себя спросила: «А куда я еду?» И себе же ответила: «Куда-нибудь. Городов и сел много. Не все война спалила.» И будто нехотя, но не в силах удержать в себе, начала рассказывать эту страшную, невероятную историю: « Нет мне места на земле из-за родного, единственного сына. Жили мы в Сталинграде. Еще до войны похоронила мужа. Сына вырастила. Любила, заботилась, проводила в армию. Но началась война. А он там, на западной границе. Письма получала редко и короткие, но ласковые, мол не волнуйся, мамочка - все будет хорошо. Но что потом было... Лучше бы он там на фронте погиб. Писем больше не получала. Шел уже сорок третий год. Наши немцев от Сталинграда погнали. Ни от сына, ни о нем - ни единой весточки. Ждала похоронку, а дождалась... Под утро - тихий стук в окно. Поднесла лампадку - не узнала, а чую - он! Впустила и обмерла: худой, грязный, заросший, от армейской формы - лохмотья. Прижалась, заревела, а он: «Дай поесть!» Накормила, сама все спрашиваю: «Сынок, Ванюша, что с тобой?» А он: «Военная тайна, собери чего-нибудь меня ждут». Уговаривала помыться, поспать. Не послушал, не обнял, не поцеловал, ушел до света. Обещал ночью прийти. И приходил, как вор - в потемках. Говорил: «Так надо. Мы - на задании.» Последний раз пришел, заторопился. Место назвал. Просил вечером туда еду принести. Собрала последнее, пошла. Темнеет, страшно, место дикое: за огородами в овраге землянка вырыта, ветками прикрыта. Иду тихо, прислушиваюсь - никого. Сын все же - дурного не жду, а оробела, спряталась. Посидела так, вижу - идут. Человек пять тащат чего-то. Поняла - дезертиры. Вдруг слышу, сын тихо говорит: «Тошнит от дохлятины, да и у матери жратва кончилась. Сегодня последнее принесет. А потом опять - дохляки. Нет уж, человечье - лучше свежее.» Кто-то укорил: « Зачем ты ей место указал? Выдаст или проследит кто.» И слышу его ответ: «Она отсюда не уйдет.» Другой возразил: «Она ж мать тебе!» А он - свое: «Мать ради сына себя щадить не должна. Пожила свое!» Тут белый свет для меня и закрылся. Как голос не подала, как в комендатуру пришла, зачем живая осталась - не знаю. Прокляла Ванюшку своего, выдала. На суде крикнул: «Отсижу, найду - удавлю!» Военное время, а под расстрел не попал. Да и не желала ему погибели. Слышала - на свободе уже, ищет. В одном городе или селе поживу год - другой, продам домишко, скарб, в новое место еду. А может ищет, чтоб вместе жить? Но вспомню, что там, в овраге говорил, что на суде кричал - не верю, что покаялся, боюсь» Умолкла женщина. Плачет. Стучат на стыках колеса, а мне кажется, что это ее материнское сердце колотится, бьется в летящую под поездом землю. Но видно далеко еще его утешение. И успокоиться бы матери, да жить ей подольше, но как и зачем? |