В ночь перед первой охотой Пашка почти не спал, лежал в темноте, широко раскрыв глаза, горячий лицом, глядел в пустоту и представлялись ему картинки невероятной удачи: вот он влёт, навскидку, сбивает утку, за ней ещё одну и ещё, много так… или толстого глухаря, сидящего на дереве, подкравшись стреляет… или… А в школе, в понедельник скромно так улыбаясь говорит восхищенным взглядам: “Да, было дело”… Разгоревшись от мечтаний, вставал, брел на кухню, шумно пил воду из ведра. Снова ложился, прижимался щекой к подушке, словно к прикладу ружья, целился как бы, шлепал губами: - Пу-ух… пу-ух… Когда небо уже посерело за окном, сон неожиданно сморил его и потому, когда отец с бодрым “подъём” толкнул дверь его комнаты, Пашка пару секунд сонно щурился, не понимая, что так рано и зачем его будят. - Вставай, охотник, - усмехнулся отец. – Всех уток проспишь. * * * Шли долго, километров семь сквозь густой подлесок, дальше топкой пустошью, чавкая сапогами в мягком брюхе болота. Когда они были уже на середине болотины, над ними низко проплыла пара ширококрылых птиц, заметил их первым Пашка, задирая голову, обрадовался царственному полёту, заулыбался, словно “В мире животных” смотрел. Длинные вытянутые шеи, рассыпчатые перьями крылья, и, что ему больше всего глянулось – оранжевые лапки, прижатые к брюшку, словно у игрушечного самолетика шасси. - Садись! – шикнул отец и сам присел глубоко, почти сложился. Пашка за его спиной неловко рухнул на коленки, вздрогнул от ледяной влаги, пропитавшей мгновенно штаны и, качнувшись назад, взгромоздился на кочку с кустиком треснувшего багульника. - Тихо! – прошипел отец. Красивые птицы в замедленном величественном вираже прочертили круг над болотом и спустились неподалеку на открытую линзу озерца посреди пустоши, скрылись с глаз за лохматым бережком. - Кто это? – не выдержал тишины Пашка. - Гуси, - отец повернул к нему весёлое разгоряченное лицо. – Гуси, понял? Пашка серьезно кивнул. Полярные гуси только на перелёте появлялись в этих местах, и стрельнуть гуся считалось большой удачей. Ехали за этим бывалые охотники сотни километров на места ночевок клиньев. Пролетающих не трогали, бить гусей в воздухе нельзя, хоть и пытались отчаянные, да без толку - дробь не долетает, а с “винтаря” пуля шьёт птицу насквозь и умирает она на лету, падает неизвестно где, выдерживая строй, вымахивая крыльями пока сердце бьётся. - Гуси, - повторил радостно отец, быстро, подрагивающими пальцами сбрасывая с застежки ремешок рюкзака. Вынул патронташ, не глядя протянул сыну: - Давай “двойки”. Выхватил черный ствол “тозовки”, коричневый, крытый лаком приклад, сложил одним движением ружье. Пашка, осознав серьезность момента, из кошеля патронташа извлек с трудом красные цилиндры с цифрой “два” на пыже, зажал в ладони, не решаясь протянуть. К его огорчению, прежде чем вставить патроны в ствол, отец проверил номер дроби на патронах, словно не доверял и защелкнул ружье, оглянулся быстро: - Сиди здесь. Пашка кивнул, сник, глядя снизу вверх на отца, и отец, задумавшись на мгновение, потеплел вдруг взглядом, улыбнулся азартно: - Стрельнёшь гуся? - А? – распахнул глаза. - Держи, - отец протянул ружье, посмотрел с доверием, - где предохранитель знаешь, стреляй сначала с верхнего. Пашка вцепился липкими ладонями в холодный ствол. - Давай, боец, - усмехнулся отец, сел на рюкзак, достал сигарету, оглядел ещё раз сына, округлившего от серьёзности момента глаза, сжавшего в полоски губы. – Давай, действуй. Пашка повернулся легко и, чуть приседая, побежал по кочкам к озерцу, стараясь, чтобы гуси не видели его, сам по-гусиному вытягивал шею, присматриваясь к кромке берега. Он чуял необычайную легкость, сердце прыгало в груди от гордости: он, сам, Пашка, с отцовским ружьем, и отец доверил ему, и не по банкам за гаражом - за настоящим, живым, огромным диким гусем. И движения его скоро сами стали слитными, мягкими, как у кота перед голубиной стаей, пружиня на кочках, он крался быстрым шагом, готовый чутко к выстрелу, вслушиваясь, вглядываясь остро - не покажется ли птичья шея, не взлетят ли ему навстречу испуганно птицы. Приблизившись, опустился на колени, потом пополз, прикрываясь кустиками, уже и ноги и живот промокли, и злость его взяла, хорошая такая, мужская злость – не уйдёшь, гусь лапчатый, я, Пашка, тебя стрельну, и завтра в школе всем скажу. То-то разговоров будет, что да как… Медленно-медленно, чтобы не шелохнулась ни травинка, он выполз на бережок, затаился, не дыша, глядя сквозь редкие стебельки на двух удивительно гордых птиц, сидящих на воде всего в двадцати шагах. Вид у них был ужасно самодовольный и, как показалось Пашке, счастливый - так они благодушно похмыкивали, улыбаясь, опускали в воду оранжевые, словно игрушечные клювики, изредка поднимали гибкие длинные шеи к небу, как бы красуясь друг перед другом. Плавно и выверено Пашка вытянул перед собой ружье, раздвинул стволом траву, прижался плечом к резиновому затыльнику приклада, щекой к лакированному холодному дереву. Закрыл левый глаз. Мир лег на прицельную планку с едва заметной точкой мушки. Пашка чуть повел плечом, приладился к ружью удобнее. Первый сидел боком, в профиль и ложился на мушку, как в картинке “способы прицеливания” из книжки об охоте, зачитанной до дыр. Второй, повернувшись к стволу грудью, казался гораздо меньше. И потому Пашка прицелился в первого и целился долго, словно ждал, что птицы почуют смертную опасность и улетят, но они продолжали улыбаться друг другу глупо и даже довольно повякивали, словно беседовали о чем-то. Но выстрелить, всё же, казалось страшным, проще было наблюдать и удивлялся он странности мироздания – знает, видимо, Бог, что он, Пашка, не выстрелит, и гуси знают, потому и сидят на мушке так беззаботно, словно играют, иначе ведь как… это же смерть, они должны почувствовать… Он читал, что всякая живая тварь чувствует, а эти вот… нет. Холодная вода болота острым языком лизнула вдруг низ живота, Пашка вздрогнул, мгновенно ощутив, насколько он промок, вспомнил, как полз, злился, и сколько полз, и что отец ждет его сейчас на кочке, доверив небывалую добычу. И, выдохнув резко, прицелился твердо, потянул на себя жесткий спусковой крючок… Па-а-а-а-х-х-х… Расширив глаза, Пашка увидел, как гусь медленно завалился на бок. Второй, не веря случившемуся, вплеснул крыльями, вскрикнул и, только третьим взмахом, разбежавшись по воде, бросился в небо. Пашка кинулся с бережка, пошел вброд прямо поперек озерца, с твердым мшистым дном, мелкого – вода едва доходила до кантиков сапог. Гусь, большая красивая птица, лежал на боку. Голова его, утонувшая, таращилась из воды круглым глазом, оранжевый большой клюв мелко хватал и отпускал траву на дне и Пашке показалось сначала, что гусь продолжает есть, но потом, с ужасом, понял, что это птица говорит с ним, и не слышно из-под воды печального: “Почемуу ты меня убииил, Пааашаааа”… Но почти сразу он сообразил, что это - то самое, что называется страшно “агония”. Что это и есть - смерть. А гусь словно услышал его мысли, оставил траву в покое, замер, выпрямленный, чучелом. “Умер”, - ахнул, ощутил толчком в сердце Пашка. Он согласен был на всё: пусть бы этот гусь заговорил, даже кинулся на него, но к бесповоротности произошедшего был не готов. И этот самый момент больно чиркнул его по сердцу, странно, непредсказуемо, а он лишь стоял, опустив голову над мертвой птицей, словно над погибшим товарищем, глядел в остановившийся глаз и шептал бессвязное: - Ну… надо было улетать… что ж ты не улетел-то… я целился… а ты не улетел… - Попал? – подбежал отец к бережку, увидел гуся в воде, закричал, взмахнул руками. - Попал! Молодец! Мо-ло-дец, сынок! Пашка поднял голову и бледно улыбнулся в ответ. Он тепло чувствовал, что отец доволен, даже, может быть, гордится им сейчас. Вторая птица, сделав круг, раскинув крылья, как руки, поплыла к ним, прямо на Пашку, вскрикнула захлебываясь, недоуменно клича лежащего в воде с утонувшей головой товарища, и так легко различима была в птичьем всхлипе надежда на доброе, что оторопь бездыханная взяла Пашку мурашками по затылку. - Стреляй! Повернул голову непонимающе на крик. - Стреляй! – махал руками отец. – Стреляй второго! Послушно поднял ружье, бездумно надеясь испугать птицу этим, а гусь приближался, наплывал, вырастая на мушке распластанным силуэтом, всхлипывая тонко вытянутой к мертвому шеей, словно звал с собой, и послышалось в этом крике Пашке явственно: “Что же ты, милый… лети со мной… вставай и лети”. И понял он, что гусь не знает о смерти, не ведает страха выстрела, и что так же будет лететь и лететь, и звать, звать, звать… - Стреляй! Закрыл глаза и дернул спусковой крючок. Па-а-а-а-х-х-х… Пороховой выхлоп разлетелся горьким дымом по ветру. Гусь, может быть раненый рассыпавшейся дробью, но невредимый на вид, всхлипнув, царственно повернул в воздухе и, вскрикивая горько, поплыл вдоль пустыни болота к горизонту. - Эх-х, что же ты, - проговорил отец, глядя вслед удаляющейся птице. Пашка опустил голову, пряча глаза, странно радуясь своему промаху. - Ну, ничего, - отец шагнул в озеро, подошел к нему, обнял одной рукой, проговорил тепло. – Молодец, Пашка. Такого гу-уся завалил! Ты у меня теперь настоящий охотник! * * * Телевизор смотреть не хотелось, он чувствовал себя маетно, словно обещал что-то сделать, да забыл что, щеки и лоб горели, горло ссохлось жаром и Пашка слез с дивана, покачиваясь, как больной на легких ватных ногах прошел коридором, остановился в дверях кухни, заснеженной мелким гусиным пухом. Мама, ощипывавшая птицу, повернулась к нему, улыбнулась весело: - Что, охотник? Скоро будем твоего гуся есть. Вид голой ощипанной кожи, темной, почти человеческой, в красных точках щипков, как это бывает с мороза на руках, приковал взгляд и Пашка замер столбом. - Что с тобой, сынок? – мать легко положила обезглавленную тушку на расстеленную по полу газету, подошла, коснулась прохладной ладонью лба. – Не заболел? Качнулся и прислушался, как воспаленно тонко горит кожа под ладонью, пролепетал: - Нет… не заболел… - Иди-ка, полежи. Полежи, пока не приготовится… - Ага… Пашка послушно ушел в свою комнату, лег на кровать, ткнувшись лбом в жесткий пыльный ковер на стене, закрыл глаза, слушая, как часто стучит сердце. Гусь, большая красивая сильная птица, без головы, без лап и крыльев превратился сейчас в тушку, и оранжевый клюв его валялся, окровавленный, в мусорном ведре. И Пашка понял, что ничем уже это не исправить. Никогда и ничем. И будет это теперь тяжелым мягким грузом в сердце прижимать к земле до самой смерти, пока душа останется с ним… …Когда мама, поставив кастрюлю на огонь, зашла к Пашке посмотреть на него, он уже спал нервно, часто и горячо дыша, вздрагивая. И снилась ему большая красивая птица, одинокой тенью летящая над пустынной мрачной землёй, зовущая плачущими вскриками того, кто уже никогда-никогда не полетит рядом. |