Однокомнатная «хрущевка». В центре зала стоит круглый стол, сервированный на двоих старым фарфором. У окна со сплошь заставленным цветами подоконником – гладильная доска. В углу рядом с массивным трюмо о чём-то негромко, словно сам с собой, говорит телевизор. Она входит в зал, останавливается у окна и капает себе в рюмку с водой лекарство. Выпивает, привычно морщась. Слегка вздрагивает, слыша звук открываемой двери, быстро прячет рюмку и флакон с лекарством за одним из горшков на подоконнике, машет рукой в воздухе, чтобы разогнать запах, берет со стула брюки и начинает тщательно отглаживать стрелки. В комнату входит Он, ставит у дивана старенький, сильно потертый портфель: – Бог в помощь! Всё-то вы в заботах, всё в трудах праведных. – Будет юродствовать-то. Иди руки мой, и за стол. – Это мы мигом, это мы с нашим удовольствием. Он идет в ванную, что-то тихонько напевая. Она приносит с кухни фарфоровую супницу и разливает по тарелкам дымящиеся щи. Он возвращается в комнату уже в домашнем с газетой в руках, садится за стол и разворачивает газету, несколько раз встряхивая шуршащие листы: – Чем угощать станете? – Убери газету. Сколько раз говорила, не читай за едой. Итак глаз не осталось. – Ты смотри, автобусные туры по Европе от 500 евро. – Ешь, остынет, – Она отбирает у Него газету, бросает ее на диван. – Помнишь, мы с тобой мечтали… – Он отламывает кусочек свежего хлеба и шумно вдыхает его запах. – Мы много о чём мечтали? – Как выйдем на пенсию и будем путешествовать, как белые люди. По Европе, еще куда. А то дальше Латвии да Кавказа нигде и не были. Времени свободного – завались… Только и жить. – Чего вспомнил! Ты бы еще вспомнил, как я мечтала, что ты ремонт закончишь! – Ну ладно! – Он делает вид, что обиделся. – Теперь-то уж конечно, ладно. Всю жизнь прожили, как на стройке. А теперь что – теперь уж помирать пора. Не жили хорошо, не зачем и начинать. – Ну, понеслась! Тьфу на тебя. Скажешь тоже, помирать. Мы с тобой еще в Париж поедем. Ты же всю жизнь хотела на Париж посмотреть. – Париж! Да на нашу пенсию дальше Татищево и то не уедешь. – Ничего. Мы вот участок в твоем Татищево продадим – и в Париж. – Это ты, старый, правильно придумал. Это умно. Участок продадим. И квартиру продадим. А сами – в Париж. На БМЖ. – На ПМЖ, – машинально поправляет Он. – На ПМЖ с деньгами едут. А мы с тобой на БМЖ, прям под Триумфальной аркой и поселимся. Ага. – Сама же сказала – помирать скоро. На черта тебе тогда этот участок сдался, будь он неладен?! Еле ногами перебираешь, а всё на грядках своих буквой зю. Простоит весь день, потом помирает. – Ты зато не переутруждаешься. Целое лето прошу: спили ветку, спили ветку, всю башку себе об нее разбила. Встанет возле и стоит, созерцает. А чего там созерцать? Бери, да руби! – Много ты понимаешь, темнота! Тут с умом надо, чтобы дерево не загубить. Обдумываю я. – Верно Сашка говорит: живешь так, словно два века себе отмерил. – А куда мне спешить-то, на кладбище что ли? Она явно что-то вспоминает, откладывает в сторону ложку: – Ты Сашке звонил? Он тоже демонстративно откладывает ложку и, немного комично сводя брови к переносице, сердито бросает: – Нет. – Старый упрямый дурак! Можно хоть раз в жизни против гордости пойти? – Только и слышно от тебя: Сашка, Сашка, Сашка, Сашка! – Удивительное дело! У тебя никак, родное сердце, склероз начался. Сашка все-таки сын мне. И тебе, между прочим, каким-то боком. – Оболтус он! – Оболтус. Но и сын тоже. Одно другому, знаешь, не мешает. – Что ж мне теперь до гробовой доски, слюни ему вытирать? Взрослый мужик уж – на полторы головы меня выше. И вообще, это уже дело принципа! – Ну что ты сам как маленький? Будь умнее! Прекрасно же понимаешь, что ему нужна твоя помощь. – Раньше надо было, пока предлагал. А то отец, видишь ты, динозавр дремучий, а он просвещенный, жертва прогресса! Все, понимаешь, гордые, а об меня ноги вытирать можно? Пусть сам звонит и просит. – Ты же знаешь, он не станет просить. Особенно после того, как ты сказал, что у него руки растут из того места, из которого у нормальных людей ноги. – Так и есть! Так и есть! Ни черта ими делать не может! – Он трясет перед Ее лицом раскрытыми ладонями, демонстрируя трудовые мозоли. – Значит, была генетическая предрасположенность. – Язва ты двенадцатиперстной. Я, по крайней мере, хоть его сделать смог. А вот на внуков уже и не рассчитываю. – Стыда у тебя нет. И советь калмык на конце унес, прости Господи! Разве Сашкина вина, что от него Ленка ушла. – И правильно ушла! Кто с таким оболтусом жить сможет? – Ну я же живу. – Да ты!!! Да я!!! – Я, я! Дырка от копья! – Да!!! Да!!! Он едва не задыхается от возмущения. Она встает, обнимает Его со спины за шею и тихонько запевает: «Не для меня придет весна, не для меня Дон разольется, и сердце девичье забьется с восторгом чувств не для меня». Он вздыхает, кладет теплую ладонь на ее прохладные руки и, начиная раскачиваться из стороны в сторону, подхватывает: «Не для меня журчат ручьи, бегут алмазными струями. Там дева с черными бровями, она растет не для меня». Их голоса потихоньку крепнут, набирают силу, звучат увереннее, ровнее: «Не для меня придет Пасха, за стол родня вся соберется, «Христос воскрес!» из уст польется в Пасхальный день не для меня. Вино по рюмкам разольется, и это все не дня меня…». Голоса одновременно смолкают. Еще какое-то время слышно только как обиженно бормочет что-то в углу забытый всеми телевизор да еще, изгоняя беса-время, где-то тикают часы – тик да так, точно неровный пульс в теле канувшей эпохи… – Опять сегодня утром свет в ванной забыл, глаз да глаз за тобой! – Эх, мать! А давай действительно всё бросим, да махнем в Париж! – Давай лучше махнем… в Татищево. А на деньги от Парижа Сашке мебель в квартиру купим. А то живет после развода в голых стенах… – Опять Сашке! Ну, всё Сашке! Для себя-то когда жить будем?! – Упрямый ты старый дурак! Да еще и ревнивый. Она целует мужа в затылок и принимается собирать со стола посуду. *** Однокомнатная «хрущевка». Круглый стол отодвинут к окну, в центре комнаты стоят два табурета. В комнату входит Он с белой простыней в руках и занавешивает трюмо. Затем подходит к гладильной доске, берет утюг и пытается загладить стрелки на брюках. Бросает, выходит из квартиры, запирает дверь, дергает ручку, проверяя, запер ли, разворачивается, делает шаг. Затем вновь быстро поворачивается к двери, отпирает ее, идет в комнату и проверяет, выключил ли утюг. Вновь выходит, закрывая дверь, вновь быстро ее открывает, идет в ванную, проверяет, выключил ли свет. Снова выходит из квартиры, отходит на три шага и опять возвращается к двери, дергает ручку, дергает еще раз и еще, проверяя, запер ли. На несколько секунд застывает. Потом утыкается лбом в дверь и начинает сдавленно рыдать. Продолжая нелепо, по-детски всхлипывать, открывает дверь, входит в квартиру и застывает в центре комнаты. Какое-то время смотрит на ослепшее зеркало, затем отходит к окну и машинально берет с подоконника обнаруженную за горшком рюмку. В комнату входит молодой человек лет тридцати пяти. – Отец? Отец, ты как? Он не двигается с места, словно никого не замечая. – Пап, ты прости… я правда не мог раньше… Он по-прежнему не обращает ни на что внимания. – Пап, ну ты ладно… (достает сигарету, разминает ее в руках). Ничего ж не поделаешь… Ты… ты это… побереги себя… хорошо? (убирает сигарету). Ты ж теперь… ты у меня один остался (садится на диван, снова достает сигарету). У меня ближе тебя совсем никого. Он, все еще не слыша сына, задумчиво подносит рюмку к носу: – Как же теперь… Париж-то… Как же… Как же так? *** Париж. Мост Александра III. Он стоит на мосту лицом к Елисейским полям, мимо идут какие-то люди. Одет скромно, но аккуратно, в руках старенький, сильно потертый портфель. Кто-то из прохожих задевает Его, извиняется по-французски. Он, вздрагивает, словно приходя в себя: – Ну, вот и добрались… Как-то излишне суетливо начинает рыться в портфеле: – Сейчас-сейчас… Достает из портфеля тряпичный сверток, разворачивает его. В свертке оказывается Ее портрет. Держа портрет перед грудью, Он начинает медленно поворачиваться на одном месте: – Вот он Париж-то. Вот он какой. А ты не верила, что поедем. Вот – приехали. Смотри, красота-то какая. Смотри. Вот он – Париж. |