Старуха скалит золотые зубы и участливо заглядывает в лицо: «Вы не выпивали? От вас пахнет». Вохровка права – ромашковым шампунем. Но и он против литейной копоти слабак – лицо так и не отмылось. Да еще – и запах. Впрочем, я и без него хорош: штамп литейки в пропуске – почти судимость. С этими ухо надо держать востро – трактуют вохровские циркуляры методы обращения на проходной с дерзкими литейщиками. Но я – не дерзкий. И не потому что не пью, а скорее - по убеждениям. Если театр начинается с вешалки, то литейка – с Власьевны. На ней защитная рубаха, подфиолеченная седина и масса обязательств. Главная из них – стеречь. Помнится, Бродский делил Россию на тех, кто сидит и тех, кто их охраняет. В литейке и тех и других примерно пополам. Надсмотр главенствует. Сюда редко устраиваются. В литейку чаще ссылают. Впрочем, и ссылки могут быть скоротечными – с последующим выдворением по статье. Но бывает, что к металлу прикипают. Я имею ввиду – к льющемуся. Есть риск не оторвать взгляд. Как от мерцающих в ночи звезд. Когда-то в школе я смастерил телескоп. И навел с балкона на небо. Поразила Луна с резко очерченной во мраки кромкой. Золотое и черное. Свет под тьмой. Чернота ослепительная. Телескоп давно я разобрал, но борьбу яркости со слепотой наблюдаю и по ныне. Никель оживает примерно при тысяче пятисот. Плавится немного раньше. Но как-то неохотно, скованно. Вроде рассуждает: быть, или опять замерзнуть? Получив «добро», перестает натужено краснеть и счастливо золотится, поигрывая волнами на поверхности. Затем обзаводится собственным сиянием - аккурат по границе со сковывающей его радостные движения чернотой. Дальше усердствовать не стоит – за тысячу шестьсот металл вполне может хватить солнечный удар. И он заболеет - престанет пританцовывать живчиком и забьется в слепящей истерике. Металл – эстет, хотя и злопамятен. Любит литься красиво, театрально изгибаясь над формой, точно прыгун в стиле фесбери флопп. Своих не трогает. Хотя начальник участка Парило погиб, кажется, от него. Верхи хотели жимануть двойную норму за день. И взмыленный Парило прибежал к моей печи: мол, надо. «Десять опок за два часа! Сдохну, Николаич!». «Сдохни, Леша, но залей!». На следующий день Парило утонул в Лаврово-Песочне. Говорят, ноги подвели – болели они у Николаича сильно. Да и возраст… Жаль. Мужик был хороший. За Путина, говорил, глотку перегрызу. Литейка – это пять километров туда и пять обратно. Еще полтора – по территории. В утреннюю дорогу лучше читается «Царю небесный…». В обратную – гляжу на поезда. Чаще – московские. Мечта – сесть в такой, вытянуть ноги и задремать. Три с половиной часа законной праздности. Без ворочения раскаленных форм, выдергивания шестипудовых опок (этаких бочек, куда заливают металл) и запаха паленой шерсти от суконных рукавиц. В снах литейка начинает являться примерно через год. Поначалу грезится что-то такое, от чего страшно ломит руки. Но вскоре сны конкретизируются, и поутру ты точно после ночной смены. Разве что без сажи на лице. Отдыхаешь в пути до проходной. «Царю небесны, утешителю, души истины…» Ванька-католик тоже читал. Доставал в обеденный перерыв из стола карманного Луку и отключался. Будили его, когда спохватывались: опоки же формовать! Под Евангелие Ваньке хорошо засыпалось. У парня было некое послушание в костеле и двое малых детей. Когда родился третий – Ваньку уволили. Стол, где он хранил Святое Писание, выкинули вон. Со скамеечкой. «Это нарушение технологии», - объяснила репрессии по отношению к остаткам жалкого литейного уюта дама-технолог. Чай в обед теперь приходится пить стоя. «Как в пабе», - крякнул с досады живой еще тогда Парило. В литейке говорят мало. Зато много болтают. Даже глухонемые. Им особенно удобно в царящем грохоте. Разговаривающим хуже. Язык пантомимы более востребован. Немой резчик Пирогов обучил меня его основам. Грузноватую мастершу он изображал потрясыванием растопыренных ладошек у собственной груди. Еще более объемную опоку – широким разведением рук в стороны. Издержки технологических новаций - покручиванием пальца у виска. А при рассказе о предпенсионном самочувствии душил себя за горло и закатывал глаза к небу. Пропыленной насквозь литейке свойственен аристократизм. Сословность. В дыму и гари вся работа делится на грязную и чистую. Грязная – работающим, чистая – остальным. Остальные могут быть с эпитетами главный (энергетик, металлург, вахтер, стажер…), старший, ведущий - в общем, с любыми, наглухо отсекающими оных от соприкосновения с живым металлом. Заводские аристократы его демонстративно сторонятся. Слитки приподнимают брезгливо двумя пальцами, точно это не обычный никелевый сплав, а дохлая крыса. В этом – шик. В детстве я не помню, чтобы хотел носить тяжеленные суконные штаны с асбестовыми заплатами на коленях, прожженный на локтях свитер и не стеснятся говорить «хер» в присутствии женщин. То есть о работе литейщика я точно в детстве не мечтал. Водителем междугороднего «Икаруса» стать хотел. Это помню. Потом – лектором-международником, трубачом, астрономом, немножко фермером. Я не видел также детей, мечтающих о налоговом инспекторе, методисте гороно, начальнике ЖЭКа, в конце концов – дворнике. В детских фантазиях такие профессии, скоре всего, персоны нон-грата. Но вот, когда фантазии рассеиваются, бывшие девочки с золотистыми букольками переобувают лакированные туфли на крепкие мужские башмаки и идут тягать вонючую керамику в смердящую литейку. То есть – на производство. Туда, где все самое главное свершается у нас, пардон, «пердячим паром». Литейщики не любят ничего лишнего. В слове «металл» часто обходятся одной «л». А в перекурах экономят на привязанности ко всем простым забавам, отдавая предпочтение одной-единственной – домино. Не отрываются от него даже тогда, когда по плацу нетерпеливо топчется экскурсия серьезных пэтэушников. Им обещали зрелище. Но плавку сливать рано – металл не подошел. Костяшки домино по-прежнему заглушают рев индуктора. И у пацанов есть с десяток минут времени проникнуться истинным литейным духом. Вентилятор гонит его от развешанных тут же у печей тяжелых литейных роб. Когда-то я влюбился в индий. Мне нравилось покачивать в руке его голубовато-матовые колбаски. Он не блестел, как феррохром, не сыпал по-бенгальски искрами как церий, не упрямился под молотком как вольфрам или молибден, не поблескивал обманчивым серебром как сурьма – в общем, вел довольно замкнутый, точнее сказать – камерный, образ жизни. За его умеренной тяжестью и неброской внешностью угадывалось какое-то скрытое благородство. Какая-то задумчивость. Вряд ли насущная в бижутерии. В нее индий оказался не вхож. Как тот же галлий, например, украшения из которого можно было бы носить разве что в пробирке. И исключительно в морозную погоду. В солнечном Крыму или на Канарах галлиевые кольца и брошки быстренько растают. В литейке любят Советский Союз и ругают Штаты. Даже чаще, чем самих себя. Точнее – свою судьбину. «Это ж сколько нужно получать денег, чтобы здесь работать?» - затыкая нос, проносится мимо рыгающей печи ночной охранник. Кладу лом, снимаю респиратор и тоже задумываюсь. Ответа нет. Я не знаю ответа на это вопрос. Как не знаю, зачем вообще я здесь оказался. И где окажусь потом. Почему именно здесь в зачумленной литейке пересекаются пути-дороги шоферов-дальнобойщиков, парикмахеров, футбольных тренеров, учителей английского, подводников, журналистов и даже металлургов-технологов. Последних, правда, меньшинство. Я знаю только одно. Что завтра утром я вновь пойду туда на работу. Отмеряю прежний пятикилометровый маршрут. Вспомню «Царю небесный…». Устану как черт. И уходя, услышу ставшее почти родным: «Ну, что: не выпивали?..» Алексей Мельников, Калуга. |