Лешка Ершов – деревенский дурак. Всего в деревне два дурака: он и Яшка Чумной. Но Яшка, скорее дебил, мрачный и злобный жлоб, он мстителен, расчетлив и хитер в меру своего скудоумия; способный на всевозможные пакости. Чумной даже лежал в Петелино, о чем имеет соответствующую справку, на основании которой ему выдали "белый билет" в военкомате. Получив эту бумажку, Яшка настолько уверовал в свою безнаказанность, которая, как известно, порождает хамство, что от него в округе и вовсе не стало житья. Однажды он ночью подпилил столбы деревянного мосточка, с которого бабы полоскали в пруду белье. А на следующий день с него в воду навернулась бабка Груня и, запутавшись в своих многочисленных юбках, пошла ко дну и наверняка бы утонула, не окажись по близости мужиков. Затем Яшка спутал лошади ноги стальной проволокой и не просто заплел ее в форме косички, а умудрился, подлец, сделать так, чтобы на каждой ноге проволока заканчивалась петлей. Распутать бедное животное так и не смогли – пришлось прирезать. Милиция лишь помяла Яшке бока, да и отпустила восвояси. Что не говори, а бумажка из сумасшедшего дома – великое подспорье негодяю. Однажды он и Лешку заманил на строящийся комплекс и отлупил – это и переполнило чашу народного терпения; братья Кряжины отметелили его так, что тот месяц мочился кровью и стал передвигаться с помощью костыля. По неписаному закону Лешку трогать было нельзя – он дурак от Бога, блаженный. Лешке двадцать пять лет от роду, он среднего роста, хорошо, даже с некоторый изяществом сложен, с открытым и чистым лицом, на котором, как весеннее солнышко, постоянно играет лучезарная детская улыбка, с васильковыми глазами и золотистыми, вьющимися большими кольцами кудрями. Эти кудри бабка Нюра время от времени кромсает большими портняжными ножницами. Недавно возникла необходимость, и брить Лешку. – Какие лезвия лучше бреют? – интересовалась она у мужиков. – Лучше - рублевые. – Ишь ты, рублевые! Разорюсь верно, – не ходить же ему, как дьячку, обросшим. Лешка круглый сирота. Мать свою он не видел с самого рождения, она, как говорит бабка Нюра, поехала в Сундуки (так бабка называет город Ессентуки) за вещами и, видимо, вещей оказалось так много, что по сей день никак не объявится. А отец замерз спьяну, когда Лешке было всего семь лет. Существует несколько версий о причине Лешкиного недуга. Первая – Лешка, напротив, родился дюже умным и в пять лет мог читать и писать, и вследствие чрезмерной нагрузки на мозг с ним и приключилось "горе от ума". Вторая, наиболее правдоподобная, – маленького Лешку отец посадил на бак мотоцикла, и целый день катал по округе, после чего Лешка переболел менингитом. Как бы то ни было, но ни читать, ни писать Лешка не умеет – его умственное развитие навсегда остановилось в раннем детстве. Лешка великовозрастный, вечный ребенок. Он добр, жалостлив и вследствие чрезмерной жалости, плаксив. – Лешенька, голубчик, посмотри, какая у нас беда приключилась,– подшучивает над ним деревенская баба. – Кошечка у нас окотилась, а молочка-то у нее нет, чем котяточек кормить? У вас-то корова доится? – Доится! – На тебе кошечек – неси домой, а то они у нас погибнут. Лешка, заливаясь слезами сует котят за пазуху. Котята, только что открыли глаза, мяукают и царапаются, вонзая Лешке то в грудь, то в рубаху цепкие, как рыбацкие крючки, коготки, пытаются выбраться наружу. Лешка, плача и в то же время улыбаясь, целует их в головы и запихивает их вовнутрь, бежит со всех ног домой, чтобы порадовать бабку Нюру. Но бабка отчего-то такому прибавлению в хозяйстве не очень рада. – Идиотик! – начинает причитать она. – Ты откуда котят полный дом наволок? Ой, матушка моя родная, он же без ножа меня режет. Кто тебе дал их? Лешка плохо ориентируется на местности, начинает сбивчиво объяснять: – Баба мордастая, крыльцо - красное, лужа возле дома. Бабке этого достаточно. – Ага! Значит самой топить не охота, а я, бабка старая, бери грех на душу. Ну, погоди! Я ей сейчас устрою кошачий детский дом. – Она брезгливо, словно клещами, двумя пальцами бросает котят в фартук, собрав его впереди в форме мешка. Котята вновь пытаются выбраться, но бабка Нюра сердито трясет фартук: – Сидите, гадости! Бабку Нюру в деревне зовут Семижильной. Ей под восемьдесят, а она держит полный двор скотины, ни в чем, не уступая полнокровным крестьянским семьям, плюс еще Лешка, который стоит целого подворья. Редко какой день обходится, чтобы с ним не приключилась какая-нибудь история. – Идиотик! Дураков посев! – кричит бабка Нюра. – Ты для чего из покрывалки все цветы повырезал? – Хотел божницу нарядить! – Ой, да как же это я ножницы забыла прибрать? Ох, матушки, так он и на шторы на бахмару распустил. – Семижильная в сердцах бьет Лешку тонкой ореховой палкой по рукам. Лешка, почесывая ушибленное место, заливается слезами: – Я хотел, чтобы красиво было. – Красиво! – передразнивает его бабка. – Такую красоту навел, хоть из дома беги. Вон возьми газету, да и вырезай из нее портреты, хоть вот эту передовую доярку вырежи – вон рожа – чуть не треснет, как у холмогорской коровы, или вот этого тракториста губошлепого. Ну, ладно, не голоси – иди пряничка дам. И вновь, как солнце из-за туч, сквозь слезы Лешки лицо озаряет улыбка. Стоит Семижильной прийти в магазин, так ее тут же обступают деревенские бабы, в ожидании каких-нибудь смешных рассказов про Лешку. Бабка иногда отмахивается, а чаще охотно веселит публику: – Чего про него рассказывать. Ростом велик, а умом с трехлетнего ребенка. Подстриги его, помой, а теперь побрей. Думала ли я когда-нибудь, что я на старости лет в цирюльники подамся. Из дома ухожу, ножницы в сундук под замок, топоры, молотки, пилы, все туда. Пробки выворачиваю - не ровен час, в розетку что-нибудь засунет. А помощь с него какая? Даже за водой послать нельзя: или ведра потеряет, или колонку свернет. Сено, правда, с луга таскает и то под моим присмотром, сила-то у него есть. Заставишь поленницу выкладывать, покажу, как, и стою рядом, – сопит, выкладывает – нравится ему. Но опять, глаз спускать нельзя, он ведь, может ее выложить выше облака стоячего, пока самого, дурака, поленьями не придавит. А утром опять учи всему сызнова – ничего в его голове не задерживается, как вода в решете. Копать заставлю – до первого червяка, будет целый день за ним наблюдать, разговаривать, а если ненароком лопатой разрежет – голосить будет, как по отцу родному. А потом, разве он один дурак, у нас дураков полдеревни, что моего дурачка всяким глупостям подучивают. Грачонок из гнезда выпал, послали Лешку на Тимошкин погреб, чтобы его обратно в гнездо возвернуть, а погреб еще при царе-Горохе строился из гнилых тесинок, да прелой соломы – мой дурачок и обвалил его. Хорошо хоть сам не расшибся. Повела на днях с ним корову к быку. Я рядом за веревку веду – дурачок мой сзади подгоняет, все вроде, хорошо. Привели. Бык на корову, а дурак его назад за хвост тянет: "Задавит, кричит, нашу Красавку. В нем весу пять пудов". Глянькась, себе какие-то пуды знает. « Пусть, – говорит, – так дружат». Ага, дружил волк с кобылой, пока есть не захотел. "Дурак, говорю, это в тебе пять пудов, да еще два пуда дури, а в быке – сто пять". Господи, и зачем я его только взяла? Бык к корове, дурак – к быку. А бык не кошка, приложит – только мокрое место останется. Пастух на помощь подоспел и кнутом его пугал и лошадью топтал – бесполезно, так и не дал корове огуляться. Теперь сызнова веди. Ох, жалостлив, беда с ним. Поросенка по осени резать, хоть за тридевять земель веди – узнает, в десять ручьев слезы будет лить, к мясу не притронется. Одно слово, Блаженный. Разве в мои-то годы такую обузу на себя взвалить? Он молодой, здоровый, за ним коню, на четырех ногах не угнаться, а мне каково бабке старой? Да и народ у нас, дюже поган: до чего сам не додумается люди "добрые" подскажут. Деревенские и впрямь, любили над Лешкой Блаженным подшутить. Однажды приехал корреспондент из районной газеты, чтобы сфотографировать парторга. Парторга на месте не оказалось, а поскольку корреспондент не знал его в лицо, деревенские юмористы решили подсунуть ему Лёшку. Блаженного умыли, постригли под машинку, нарядили в костюм, повязали галстук – и диву дались – перед ними предстал, будто сошедший с портрета школьной хрестоматии Сергей Есенин. Не вмешайся в эту авантюру бабка Нюра – красоваться бы Лёшке на первой полосе. Подшучивали над Лёшкой много и часто. Мужики, было, пытались приучить его курить и пить вино, но чистая, непорочная Лёшкина душа всеми своими фибрами воспротивилась этому. Популярность Лёшки в народе была столь велика, что без него не обходилась в деревне ни одна свадьба. Присутствие на свадьбе Лёшки Блаженного считалось добрым знаком. К тому же на свадьбе Лёшка честно отрабатывал съеденный хлеб. У него объявился необыкновенный талант – стоило ему нашептать слова частушки, как он мгновенно запоминал её, правда, через несколько минут после исполнения она выветривалась из его головы, но это уже было не столь важно. В основном Лёшку учили тем частушкам, которые сами по каким-либо соображениям спеть не решались. Иногда частушки были просто похабные, а иногда и со злым смыслом, намёком, подтекстом. Уже заряженный новой частушкой Лёшка выжидал конца проигрыша гармошки и, приплясывая, выскакивал на середину круга: « Сахар мелкий, сахар мелкий, Сахар мелкий - кусковой, А невеста уж не целка, Я ручаюсь головой». От хохота сотрясались стены, гармонист, поперхнувшись, никак не мог вновь собрать воедино распавшиеся, как бусинки, ноты плясовой, невеста, зардевшись, опускала очи долу, а жених, насупившись, как ястреб, старался высмотреть в толпе – кто же нашептал дураку такую пакость, а Лёшка уже исчез среди цветистых платьев, белых рубах и серых костюмов. Уже кто-то потихоньку, подозвав его к себе, нашёптывал новый текст. Любому другому за подобный репертуар могли бы набить морду, но Лёшку трогать нельзя – он – дурак, он – Блаженный. Наоборот, в конце свадьбы ему дают огромный кулёк с конфетами и пряниками и свёрток с уже порезанной колбасой, угостить бабку Нюру, поскольку Лёшка, в основном, придерживался вегетарианской кухни. Нести до дома два кулька неудобно, поэтому Лёшка, выбросив пакет, рассовывает колбасу по карманам пиджака и брюк, в которых до этого он хранил майских жуков, головастиков и земляных червей, и весело, вприпрыжку мчится домой, зная, что бабка его, непременно, похвалит: – Слава Богу, дожила, хоть какая-то от тебя польза есть! Самое страшное время года для Семижильной – это зима. Зимой за Лешкой нужен особенный контроль, а, помня о том, что в одну из таких же зим замерз ее сын, бабка Нюра старается, по возможности, свести на нет Лешкины передвижения по улице. А того словно разжигает затесаться куда-нибудь. Больше всего он любит кататься с ребятами на санках с горы, ему все равно, с пятилетними ли или семнадцатилетними – Лешке все ровесники. Лешке не ведомо чувство страха, поэтому его пускают, то с платины, то специально для него строят какой-нибудь немыслимый трамплин. Блаженный падает, разбивает в кровь лицо, плачет, а через минуту уже тащит и свои, и чужие санки в горку. Еще зимой Лешка очень любит чистить снег. И соседи охотно эксплуатируют эту Лешкину страсть в корыстных целях. – Лешенька, милок, беда у меня. Завалило меня, бабку, снегом. Ни в подвал, ни в сарай войти не могу. Лешка хватает скребок и тот час, сопя, погружается в работу. Он очень любит, чтобы его при этом хвалили, и хитрая бабка это знает: – Ох, Лешка, что ж ты молодец. Вот мужик из тебя выйдет дельный, работящий, жена, небось, не нарадуется. Не пьет, не курит, и в руках у тебя все горит. Лешка смущенно улыбается, размазывая рукавом по румяным щекам сопли. – Идиотик, – кричит бабка Нюра. – Щас же, марш домой, пока я тебя палкой не огрела. Тебе, что, дураку, своего снега мало - ты по дворам пошел? Лешка бросает скребок и бежит к дому. Да и когда он дома, Семижильной не легче: у нее свои дела, а у Лешки свои. – Идиотик! Шкура твоя барабанная, ты пошто всего кота зеленкой излил. – Я хотел ему нос помазать – там у него царапина. – Что же у него нос до самого хвоста идет? А тебе я чем, дурачок, мазать буду, когда ты на горке разобьешься? От него теперь не то что мыши, а собаки на улице и те разбегутся. Кстати, о собаках: Лешка вхож в любой дом – лезет целоваться даже с волкодавами, по деревне идет – ни одна шавка на него не тявкнет. Чем он их так к себе расположил, остается загадкой. – Дурень, куда конфетки делись? Я только вчера в магазине целый кулек купила ирисок. – Шарику отдал! – Лешка никогда не врет. – Знаешь, как интересно? Он станет конфетку есть, а она – раз, и на зуб к нему приклеилась, он ее от зуба лапой отклеит, только куснет – она снова прилипла. – Хорош интерес! Два рубля кобелю под хвост. Ну что мне с тобой делать, палкой тебя оховячить? Лешка молчит, улыбается – хочешь бей, хочешь – помилуй. В тот день Лешка проснулся поздно. По радио передавали какой-то концерт и лихо наяривали гармошки. Лешка прямо на печи начал приплясывать, ударяя в такт музыке босыми ногами, то в потолок, то в стену. – Идиотик! Что ли тебя там лихоманка ломает? Глянькась, он, верно, задумал посреди зимы печку развалить. В тебе уже весу – центнер. Вон выйди в сенцы, да пляши там, на земляном полу, хоть крыс попугаешь. Затем бабка Нюра ушла, музыка по радио кончилась, и лежать на печи стало скучно. Лешка соскочил с печки, подбежал к окну, с уличной стороны крещенский мороз расписал стекла причудливыми, пушистыми узорами. Там были и елочки, и какие-то продолговатые листья невиданных растений. Между рамами, на пышных сугробах ваты, аппетитно алел румяный пепин-шафран. Сквозь замерзшие стекла ничего не было видно. Захотелось посмотреть, что же делается на улице. Лешка нашел штаны, пересохшие на печке, они скрипели в руках как деревянные – оделся, под руки попался свитер – одел и его. Носки не нашел, поэтому сунул в валенки босые ноги, вместо шарфа повязал бабкину шаль, накинул телогрейку, схватил шапку и выскочил на улицу. Вся деревня по крыши сараев была заметена снегом. Деревья, посеребренные инеем, без единого дуновения ветра – застыли как на Рождественской открытке; от печных труб ровными столбами в небо струились ручейки дыма. Пышные сугробы белого снега сверкали на солнце. Четверо братьев Кряжиных, объезжали молодую лошадь – серого в яблоках жеребца, и остановились возле магазина, как раз напротив Лешкиного дома. Лешка побежал к ним. От взмыленной лошади валил пар, она мелко дрожала всем телом и металась по сторонам, стараясь вынырнуть из-под оглоблей, истерично хватала открытым ртом воздух и роняла на землю шапки кровавой пены. Заметив разорванные уделами губы, Лешка заплакал и бросился к лошади, стал прикладывать к ранам снег. И без того испуганная лошадь, пятилась назад и взмывала на дыбы. –Уйди, дурак, убьет! – закричали из саней. Лешка не послушал. Один из братьев спрыгнул с саней и оттолкнул Лешку, Блаженный споткнулся и полетел в снег – заплакал, запричитал. – Ну, ладно, Леха, не рыдай, – успокаивал его Кряжин. – Прости, не хотел я. Садись с нами, поедем кататься. Лешка заулыбался и, забыв про обиду, прыгнул в сани. Лошадь тронула с места крупной рысью, затем перешла в галоп. Расчищенная трактором дорога, напоминала собой тоннель, лошадь, как ни пыталась, не могла с санями перепрыгнуть высокий бруствер. Сани вихляли то вправо, то влево, чиркали по снежной стене и весело катились вперед. Глаза Блаженного сияли от восторга. – Леха, а ты что, без рукавиц? – Ага! – улыбался Лешка. – Тогда суй руки в рукава, обморозишься к чертовой матери. Алешка засунул руки в рукава – стало теплее, спрятал нос в бабкину шаль, снаружи оставались лишь небесно-голубые глаза. Братья приехали в другую деревню, взяли в магазине вина и конфет, стали выпивать. – Леха, твою-то мать, ты все конфеты пожрал – оставь хоть закусить. – На мелочь, беги еще в магазин за конфетами! Тронули обратно. Доехали до развилки дорог. Братья решили посетить еще одну деревню, а Лешка совсем замерз. – Леха, вылезай. Видишь, эту дорогу – вон водокачка торчит, там твой дом. Иди по этой дороге и никуда не сворачивай – через пятнадцать минут будешь дома, а мы еще покатаемся. И Лешка пустился бежать по дороге, указанной ему братьями. Семижильная не сразу обнаружила Лешкино отсутствие, полагая, что тот, пригревшись, снова заснул на печи. А когда спохватилась, то обмерла и, не мешкая ни минуты, пустилась на поиски. И пруд, и горка были пусты. Кто-то сказал ей, что видел, как Лешка садился в сани к братьям Кряжиным – побежала на конюшню, но на конюшне застала уже распряженную братьями взмыленную лошадь. Вечерело. Короткий зимний день, бледнея, таял в серебристой, холодной мути. Уже совсем стемнело, когда бабка Нюра разыскала братьев. Все братья и еще пятеро деревенских ребят играли в карты в доме у старшего брата – Федора. Федор был уже женат и жил особняком. Накануне он отправил жену в роддом и сейчас, в ее отсутствие, решил немного расслабиться. В доме было густо накурено, вся компания играла в карты. Возле стола стояло ведро с медовухой, в бражке плавал ковш, на кону была шапка с мелочью. – Сынки, куда ж вы моего дурачка дели? Факт исчезновения Блаженного и братьев застал врасплох: – Мы его до развилки довезли, и домой отправили. Ему оттуда до дома идти – два шага. – Ох, да что же вы наделали? – запричитала Семижильная, – Зачем же только брали? Вам для смеха? Вы вон как разодеты: штаны ватные, да овчинные тулупы, а у него штанишки – тоньше кленового листочка, да без варежек. Ох, Господи, мороз-то на улице какой – птица на лету мерзнет. До развилки они его довезли, дорогу указали, да он, дурак, мышонка увидит – уйдет за ним на край света, – и тут Семижильная со всего размаху грохнулась на колени, гулко стукнулись о половицу ее костлявые ноги, так, что в серванте дробно зазвенела посуда. – Сынки, милые, сыщите моего дурочка, Христом Богом вас молю, а коли, замерзнет – положите тогда и меня с ним рядом. Ребята выскочили из-за стола и бросились поднимать ее под руки. – Найдем, бабка Нюр, непременно найдем. Небось, на коровниках где-нибудь с кошкой играется. – Как же! – голосила старуха. – Обошла я весь скотный двор – никто его там не видел. А я для него только и живу. Вы думаете, нужны мне эти телята, да поросята, хозяйство это окаянное – думаю, соберу деньжат, все может, его в какой приют получше отправят, когда помру. Без денег кому он, сирота, нужен? – по впалым щекам старухи, по канавкам морщин, как между картофельных борозд во время ливня, мутными ручьями катились слезы. В доме все заходило ходуном: заскрипели ящики серванта, захлопали входные двери, и до тошноты противно запахло корвалолом, на крики прибежали соседи. Искать Блаженного решили, не мешкая. Отвязали собак, взяли лыжи, ружья, фонари, в которых, впрочем, не было особой необходимости – огромный шар луны освещал округу на десятки верст: леса, поля, овраги, перелески, посадки лежали, как на ладони. Поиск начали с развилки. Пушистый, словно взбитая доброй хозяйкой перина, снег хранил на себе множество следов, за исключением, разве что, человеческих. Аукали, свистели, кричали, стреляли из ружей в воздух, раскапывали и давали обнюхать собакам каждый бугорок, каждую выемку, тщательно осматривали скирды и стога, делали километровые круги, для того, чтобы приблизится к одиноко торчащему в поле пню или обломку столба – тщетно, Блаженного нигде не было. По очереди смотрели в бинокль – даль была мертва. Собаки не могли понять, чего хотят от них люди? Они то брали лисьей след, то поднимали, затаившегося в лёжке, зайца и с задорным лаем пускались его загонять, но людей почему-то не интересовала охота – они свистели и звали собак к себе. Лишь только когда время перевалило за полночь, решили прекратить поиски. Шедший впереди поисковой команды Федор с ружьем за плечами и биноклем на шее был хмур и зол. Зол, прежде всего, на самого себя: – Хмель мою головушку покинул, – бормотал он слова песни, – Ну, и кто у нас дурак, я или Леха? Хорош подарок разродившейся бабе. От такого подарка и молоко пропадет. С утра менты придут, и начнется катавасия. – А при чем тут менты? – А при том! Скажут дурака санями переехали, да в снег закопали до весны, а там доказывай, что ты не верблюд. – Да не скули ты, – утешали его. – Может, еще найдется. – Найдется! – передразнил Федор. – Собаки, и те мерзнут, – Он демонстративно снял лыжи и тотчас провалился по пояс. – По такому снегу далеко не уйдешь. Куда только его черти занесли? Только бы нашелся – я ему уши на холодец отрежу. К деревенскому магазину братья подъезжали одни. Остальные решили, что Кряжины эту кашу заварили, пусть и расхлебывают – сообщать бабке безотрадную весть никто не хотел, тяжело было даже присутствовать при этом. В доме у Семижильной во всех окнах горел свет, свет рвался наружу сквозь дырявую террасу, даже на столбе у дома мерцал фонарь. С тяжелым сердцем Федор потянул дверь на себя, переступил порог и лишился дара речи: посреди избы живой и здоровый Блаженный парил ноги в тазу с горчицей. От смятения чувств Федора взяла оторопь, он не знал, что делать: сначала дать дураку по уху, а потом спросить, где он был, или сначала спросить, а потом дать. – Нашелся, нашелся! – спасла положение бабка Нюра. – Это я вам на радостях светом семафорю. Скотник Пахом привел – сидел дурачок в силосной яме и мяукал, говорит, прятался от какой-то собаки. – А иду по дороге! – вносит подробности Лешка, – Собака навстречу, глазищи горят, зубищи – во! – Лешка выставляет вперед указательный палец, – Ростом с теленка, и хвост по земле саблей. Волк, думаю. Я бежать – она за мной. Куда деваться? Страшно. Тут я в яму почему-то провалился. Чудно, сверху снег лежит, а внизу тепло, как на печке. – Ясно дело, тепло, дурья твоя голова, силос-то горит. – Вот, – Лешкин рот расплывается в улыбке, – Я – хоп, и зарылся в него. А собака не уходит, ждет, когда я замерзну и сам вылезу. Жди, жди – меня не проморозишь. Надо, думаю, шипеть и орать, как рысь, волки ведь рысь боятся? А? – тут Лешка издал такой вопль, что стены дома Семижильной содрогнулись от хохота. Братья чуть ли не катались по полу. – Леха, ты бы еще медведя изобразил, его, наверное, волки еще сильнее боятся. – Хорошо, хоть так-то орал, – улыбается Семижильная, – С фермы услышали, пришли полюбопытствовать, что за зверь такой завелся в силосной яме, а то сидеть бы там тебе, дураку, до березовых сережек. Идите, сынки, к столу, умаялись – выпейте, закусите. Полдеревни с ног свертел, идиотик. Иди и ты, поешь, чадо неразумное! Куда? Ноги об тряпку вытри. Лешка отламывает себе полбатона хлеба и, воспользовавшись замешательством Семижильной, начинает поливать его сверху из бутылки подсолнечным маслом, затем погружает в сахарницу. – Что ж, ты, дурак, делаешь? Все излил. Кто после тебя сахар есть станет. Куда же моя палка-то делась? Марш на печку. Лешка, оставляя мокрые следы босых ног на полу, юркает на печку. Через секунду он, свешивая златокудрую голову с печки, уписывая при этом батон хлеба, весело наблюдает за происходящим. Дом благоухает сивушным запахом первача и лука. Братья закуривают. Возле Лешки начинает витать сизая и тонкая причудливая паутина табачного дыма. Лешка пытается поймать эту причудливую кисею, зажать в кулак, и вроде бы схватил, разжимает – ладонь пуста. Блаженного это забавляет. А разговор за столом с каждой стопкой становится все бойче, развязнее. Братья прямо на пол побросали свои полушубки, сняли шарфы, в угол отставили ружья – пьют, едят, балагурят. На улице слышно, как, дожидаясь своих хозяев, от нетерпения поскуливают собаки. – Какие, Леха, у той собаки зубищи были? – Во! – возводит под потолок указательный перст Блаженный. – Я завтра пойду, следы посмотрю. – Я тебе посмотрю! – напускает на себя строгость Семижильная. – Я тебе так посмотрю – носа теперь до весны из дома не высунешь. На цепь к сундуку прикую. Всю деревню из-за тебя на ноги подняла, идиотика. Однако самогон в графине вскоре кончается, и братья начинают собираться. – Спасибо, сынки милые, уважили старуху. Я бы вам еще налила – есть самогонка, всегда держу про запас – не жалко ее, окаянную, да мороз на дворе больно лют. Боюсь, померзните. Не могу я того греха себе на душу взять. Вы друг друга из вида не выпускайте, так гуртом и идите. Великое счастье вашей матери выпало – четырех таких сынов уродить, один другого краше. Вы не бойтесь, я не сглажу, у меня глаз не черный, дай Бог счастья и вам и детям вашим и ветвям, что от их древа пойдут. Братья уходят, слышно, как они топчутся в сенях, надевают лыжи, покрикивают на собак. Бабка Нюра тушит везде свет в доме, лишь перед черными от времени и копоти иконами ровно мерцает огонек лампады. Затем она долго раздевается, развязывая шнурки многочисленных юбок, подходит к иконам, начинает молиться. Первые слова молитвы Лешка никогда не понимал: "Ежеси на небеси", затем бабка начинает молиться своими словами – здесь уже понятнее. Просит, чтобы Господь простил ей грехи вольные и невольные, явные и тайные, а так же сохранил и помиловал ее родных и близких в пути-дорожке и защитил их своим крестным знамением, избавил от лукавого. Далее начинается перечень длинного списка имен за упокой, за здравие, кого, куда и как она их сортирует – Лешке непонятно: – Раба Ивана, раба Ивана, раба Афанасия, рабу Матрену, – затем опять: – раба Ивана, рабу Анфисию, – список бесконечен. – Господи, прости меня, уж не знаю, куда ее приписать – рабу Элеонору. Коли померла, так и быть, царство ей небесное, а коли жива? Это ж, какое нужно иметь каменное сердце, чтобы о родном ребенке за двадцать пять лет ни разу не вспомнить? Лешка знает, это она про его мать. Каждый раз Лешка пытается запомнить это красивое, но отчего-то холодное, как снежная баба, имя, но к утру, оно, словно, выветривается из его памяти. С улицы приходит кот – Мурзик. Он уже давно научился открывать дверь самостоятельно, поддевая её лапой с наружной стороны за клеёнчатую обивку. С другой стороны такой обивки нет и как закрывать дверь – кот, пока что еще, не придумал или не считает это нужным. Промяукав Семижильной приветствие, Мурзик начинает тереться спиной об бабкины ноги. Продолжая молиться, бабка сначала делает вид, что не замечает этого, затем настойчивость кота в проявление своих чувств начинает раздражать её и, всё еще не сводя взора с икон, Семижильная пытается лягнуть его. Но хитрый кот заходит с боку, а боковые па бабка делать не умеет. Наконец, Семижильная вынуждена прервать молитву: – Брысь, змей летучий! Никогда спокойно помолиться не даст, словно нечистая сила его разжигает. Господи, да что же это за жизнь такая, если всякая гадость тебя мучает? Явился – встречайте его с хлебом-солью. Дверь нараспашку – май-месяц для него наступил, спал бы тогда на улице в сугробе, раз тебе жарко, чего на печку лезешь, если такой морозостойкий? И палки-то, как на грех нет, нечем мне его остудить. Видя, что бабка принялась браниться, кот утрачивает к ней интерес. Подходит к своей миске и, изучающее, нюхает содержимое, затем, нехотя, пару раз лакает из неё и брезгливо фыркает. – Жри, не косороться! Что не нравится? Ну, прости, колбасы тебе сегодня не купила – магазин на ревизии. Пойти, разве что, от живого поросенка тебе кусок мяса отрезать? Семижильная закрывает дверь и ложится не кровать. Кот, громко мурлыкая, прыгает на печку к Блаженному. С мороза он, как кажется Лешке, пахнет арбузами. Заведя передние лапы кота к себе за шею, Блаженный крепко обнимает его. Мурзик сопротивляясь Лешкиным ласкам, утробно мяукает и делает вид, что хочет укусить Блаженного за ухо. Один раз такое уже случилось – кот, доведенный до отчаянья Лешкиными ласками, пробил ему ухо клыками сразу в четырех местах. «Теперь сережки вдевай, где их только столько набраться?» – ворчала тогда бабка, прижигая ухо зеленкой. Помня об этом, Лешка отпускает кота и тот, завалившись на бок, всё еще мурлыкая, вытягивается и погружается в сладкую дрему. Семижильная, кончив бормотать что-то невнятное, тоже заснула. Во сне она ровно дышит и смешно хлопает губами, словно надувает воздушный шарик. – Вот интересно, – думал Лешка, – кода кот умрет, и бабка Нюра умрет, кого ему сильнее будет жальче – кота или бабку? Мертвую бабку Нюру Лешка представил довольно легко: с желтым восковым лицом, с впалыми щеками, с заостренным носом, а вот мертвого Мурзика представить, лежачим в гробу никак не мог, ибо не знал, что делать с кошачьим хвостом. И эта мысль настоль измучила Блаженного, что тот, не дожидаясь утра, решил спросить бабку. – Баба Нюр! А баба Нюр! – сначала тихо, а затем всё громче и настойчивее стал звать Лешка. Вскоре ему удается разбудить бабку. – А? Господь с тобой, чего ты там орешь? – Как котов хоронят? – Каких котов? Ты что заговариваешься? – Вот Мурзик помрет – куда его хвост денут, дырку в гробу под него вырежут? – Нет, вокруг ляжки обмотают. Спи, дурак! Ты что задумал меня со свету сжить? Ни днем, ни ночью от него покоя не стало. Только, было, задремала, мать твоя – Элеонора привиделась – век бы её не видеть. Может, сон, какой вещий был – разбудил идиотик. Спи! Еще раз вякнешь, ей-богу, не поленюсь – залезу на печку, все вихры тебе подергаю. – Элеонора, – в задумчивости повторяет Блаженный. – Элеонора, – И вдруг Лешкин разум, словно вспышка света осеняет догадка. Он знает, кто его мать. На днях бабка повесила на стенку календарь, на котором, белозубо улыбаясь, в длинном сарафане, расшитом серебром и золотом, с кокошником, усыпанным драгоценными каменьями, на голове, и, широко разведя руки, словно, для материнского объятья, красивая, лунноликая, была изображена артистка. Позади нее полукругом стоял огромный хор, с балалайками, гармошками, ложками, трещотками, бубенцами – много народу, видимо-невидимо, покорно окружало ее, как окружает царицу свита. Оттого-то бабка строго-настрого наказала ему к календарю не подходить. Оттого-то, верно, у Лешки и такой талант петь на свадьбах частушки. Вот она, где скрывалась истина. Ну, ничего, завтра он непременно вырежет из календаря ее портрет и повесит у себя в углу на печке, и будет часами любоваться на нее, внимательно изучая черты родного лица, только бы бабка Нюра ножницы не спрятала. Июль - сентябрь, 2004г. |