Честно говоря, я не охотник, хотя, поддавшись моде 90-х годов, приобрел ТОЗовскую двустволку. Тогда было просто поветрие какое-то – в охотники записывались все, кому не лень, и слепые, и глухие, и предынфарктные, заплывшие жиром чиновники, отставные военные, не говоря уже о худосочных язвенниках-пролетариях, пострадавших от невыполнения продовольственной программы и дешевизны и доступности технического спирта. Первое время я даже ездил с друзьями на открытие охотничьего сезона на природу, где мы жарили шашлык, пили водку и стреляли по пустым бутылкам. Подобные вояжи редко обходились без приключений: кто-нибудь непременно плутал в ближайшем орешнике, форсировал на четвереньках какое-нибудь болотце или терял ружье. Словом, «зеленые» должны быть нам благодарны, ибо ни одна лесная тварь в результате наших вылазок не пострадала. Вскоре подобные мероприятия наскучили мне своим однообразием, и по причине их беспросветной бесперспективности я заточил в сейф свою новую двустволку и забыл о ее существовании, а ко всяким побаскам «бывалых охотников» о местах, где кишмя кишат зайцы, и под каждым кустом спит кабан, стал относиться скептически. Но на все воля Божья. Последний раз я видел Кузьмича еще в раннем детстве, хотя, между прочим, он приходился мне родственником: моя бабка и мать Кузьмича были родные сестры. В те годы мы жили по-соседству и даже вели войну между домами из-за разделяющей наши огороды «пустошки». Делили ее и вдоль, и поперек, но угодить бабке было тяжело, и, поскольку у Кузьмича клевер рос гуще, а муравьиных кочек было меньше, она считала себя обделенной, и Кузьмич пребывал у нее в вечной опале. Сейчас бабка давно умерла, Кузьмич переехал в другую деревню, и злополучная «пустошка» заросла бурьяном и ивняком. Теперь даже с великого перепоя никому не придет в голову косить ее. Моя детская память сохранила Кузьмича как высокого и широкоплечего мужика с какой-то грустной виноватой улыбкой, с родинкой-бородавкой на левой щеке, из-за которой острая на язык бабка окрестила его бородавочником. На деле же Кузьмич оказался ниже среднего роста, далеко не атлетического сложения, и лишь родинка-бородавка осталась неизменной, разве что больше окрасилась в фиолетовый цвет. Собственно, благодаря этой родинке я и узнал его на тульском рынке, где он сдавал мед. Кузьмичу было чуть за шестьдесят, и он оказался удивительно похожим на мою бабку: маленький, верткий, как ласка, наделенный какой-то удивительной неисчерпаемой энергией. Как и бабка, он был необычно практичен и наотрез отказывался пользоваться услугами общественного транспорта. – Вот еще глупость! – возражал он, – За четыре остановки деньги платить – лучше пивка выпьем. В тот день Кузьмич остался ночевать у меня. Выяснилось, что помимо пчеловодства, он – заядлый охотник и рыбак, а места, где он купил себе дом, были хорошо мне знакомы еще со времен туманной юности. Хорошие места, заповедные. Разбередил мне душу Кузьмич трехпудовыми сомами, лещами да судаками, щуками остромордыми, плотвой и красноперками, а пуще всего зайцами и лисами. Разбудил он во мне мирно дремавшие до того дня охотничьи гены. Как ни крути, но не чужды моей душе всякого рода романтические приключения, иногда даже авантюрного характера. Первый раз страсть к охоте ожила во мне внезапно в армии. Когда, уже, будучи на втором году службы, стоя в наряде на караульной вышке, я увидел в предрассветной мгле пересекающего поле огромного секача. Кабан, вероятно, ночью харчевался где-то на колхозных полях, а под утро возвращался домой – поросшую непролазным кустарником сопку. Тяжелый и воинственный, как БТР, уверенный в собственных силах, он неторопливо трусил по полю. В его неизменной крейсерской скорости, в низко опущенной морде, вооруженной острыми изогнутыми клыками, читалась какая-то вопиющая, провоцирующая сытая уверенность в своей неуязвимости. Разумеется, я знал, что стрельба часового на посту есть чрезвычайное происшествие, и «взгреют» меня за это по полной программе, но желание не дать уйти зверю было сильнее здравого смысла. Что лукавить, в этом не было особенного геройства и безрассудной храбрости: от кабана меня надежно защищала железо-бетонная стена с колючей проволокой по всему периметру. Единственная опасность, которой я себя подвергал – это «нагоняй» по службе, но это такая мизерная плата за тот взрыв адреналина, который я испытал. Я стрелял одиночными. Секач на мгновение остановился, дернулся, словно его ужалила пчела, и прибавил ход. Мне уже останавливаться было поздно: из караулки к вышке бежали дежурный по части , разводящий, сменный караул. Хотя автомат и был отлично пристрелян, но меня от секача отделяло расстояние метров 200-300, и следовало бы передвинуть планку прицела, но подобной ерундой мне было некогда заниматься – зверь уходил. Пули возле его морды взбивали фонтаны мерзлого грунта, едва выбеленного легкой порошей. Уже возле самой сопки кабан присел на зад и обернулся в сторону вышки, словно пытался рассмотреть и запомнить своего обидчика, и с отчаянной яростью устремился напролом в дебри. Тогда мне несказанно повезло, поскольку сам начальник штаба оказался заядлым охотником. Меня даже не посадили на гауптвахту. Взяв с десяток солдат, начальник штаба бросился преследовать раненного кабана, а меня сняли с наряда и отправили в роту писать объяснительную. Пока я корпел над бумагой, не зная, как бы правдоподобнее изложить причину своего внезапного умственного помешательства, все разрешилось как нельзя лучше: кабана дострелили и привезли в часть, а из кандидата в арестанты я стал героем дня. Начальник штаба спорил с дежурным по части: – А за что его наказывать? Он что, спал на посту? Хороший боец, бдительный, – муха не пролетит. Сколько он патронов из рожка выпустил? – Пятнадцать. – Во! И четыре раза попал. И это с трехсот метров в бегущую мишень – все бы так стреляли. – Ну, товарищ полковник, это дело тоже поощрять нельзя. Сегодня по кабанам, завтра по зайцам, послезавтра по воронам. Что же у нас с караульной службой будет? Полковник был, к счастью, в великолепном расположении духа. – Ладно, черт с ним, дай ему три наряда на кухню – пусть там своего кабана разделывает. Ты видел кабана-то? Зверюга! Четыре пули навылет, и хоть бы хрен по деревне. Надо замполиту сказать, пусть этому солдату благодарственное письмо на Родину состряпает, а ты, капитан, в рапорте изложишь, что темно было, а этот кабан чуть ли не вышку подкапывал. Так эта история благополучно закончилась. С ответным визитом я решил навестить Кузьмича в середине февраля. Готовился я к предстоящей охоте не на шутку: собственноручно заряжал патроны, подгонял амуницию, правил ножи, взял у друга напрокат валенки и даже купил зимний камуфляж «снег-грязь». «Ах, Расея моя, ты Расея – азиатская сторона», – невольно вспомнились мне слова классика. При сегодняшнем прогрессе за то время, пока я добирался до Кузьмича – всего-то 80 километров, я уже мог бы быть где-нибудь под Владивостоком, если не на Камчатке, пересечь полярный круг или подлетать к экватору. Уму не постижимо: до Одоева на автобусе, далее на тракторном полке вместе с пустыми бидонами из-под молока до ближайшей деревни, потом пешком, затем на «муравье» с каким-то пьяным «Шумахером». Раза два мы переворачивались, пару раз съезжали в кювет. Последний раз съехали так, что вытянуть нашу таратайку не смогли, плюнули на нее и пошли пешком. Добрался я до Кузьмича ближе к вечеру. Мария Петровна, супруга Кузьмича, наверное, решила закормить меня до смерти – стол ломился от всевозможной снеди: квашенная бочковая капуста, порезанная толстыми ломтиками, приправленная кружочками репчатого лука и обильно политая подсолнечным маслом – один вид этой капусты уже мог бы служить украшением любого ресторанного стола, маринованные опята с крохотными черными шляпками и упругими толстыми ножками, соленые огурцы, помидоры, я уже не говорю о моченых яблоках антоновке. Со слов Марии Петровны сложного в их приготовлении ничего нет, если учесть несколько нюансов: яблоки эти были собраны с барского сада, посаженного еще до революции, и приготовлены в дубовой бочке, причем на родниковой воде, и каждый слой яблок пересыпался ржаной соломой. Яблоки – чудо! Каждое грамм по пятьсот весом, с неповторимым вкусом и ароматом, с янтарной восковой прозрачностью, такой, что, присмотревшись, можно разглядеть черные семена в глубине сочной мякоти. Далее в меню входило несколько видов ветчины, холодного и горячего копчения, отваренной в луковой шелухе, тушенная, только утром добытая Кузьмичом зайчатина, в качестве гарнира – хрустящая жаренная картошка. Ах, да! К картошке еще прилагались котлеты, размеры и калорийность которых способны были насытить голодного волка. Привезенные мной колбаса и селедка как-то скромно затерялись среди этого великолепия и изобилия крестьянской кухни и выглядели инородными предметами, затесавшимися в этот натюрморт только благодаря безвкусице художника. Несмотря на то, что в этот день я изрядно проголодался, да и вообще не страдал отсутствием аппетита, долго предаваться греху чревоугодия было выше моих сил и способностей, ибо в первые же полчаса объелся, как дурак на поминках. Выпитая водка, вероятно, нейтрализованная жирной пищей не оказывала на мой организм никакого воздействия и пилась, как вода. Кузьмич же, напротив, захмелев после первых рюмок, начал чудачить. Мария Петровна держалась молодцом. Еще бы, с ее-то комплекцией. Нет, ее нельзя назвать толстой, скорее это женщина в теле, такой типаж раньше любили изображать художники в виде купчих с самоварами. Несмотря на то, что ей было за шестьдесят, выглядела она довольно моложаво: круглолицая, краснощекая, с ясным и немного лукавым взглядом, который говорил и о наличии ума и о природной мудрости, с некой долей хитринки, без которой, как известно, тяжело прожить человеку, и о наличии живой и трепетной души со всеми ее свойствами: грезить, разочаровываться, каяться, зарекаться и вновь в сотый раз наступать на одни и те же грабли. Словом, она была из тех женщин, на которых спокон веков стояла и будет стоять земля русская. Кузьмич жил за ней, как за каменной стеной. Тогда Кузьмич чуть не уморил меня со смеху. Он принялся хвастаться охотничьими трофеями, а козырнуть было чем: два барсука, четыре лисы, связка заячьих шкур – не меньше десятка – заставили меня проникнуться еще большим уважением к нему. Демонстрация каждой шкуры сопровождалась подробным рассказом, как, где, кого добыл. Для наглядности Кузьмич взял швабру вместо ружья и принялся исполнять какой-то языческий ритуальный танец, имитирующий чтение следов, подкладывание к зверю, погоню за ним. Иногда Мария Петровна поправляла Кузьмича относительно названия мест, где он подстрелил лису или зайца. – А разве не в Поповом саду это было? – Точно! В Поповом! Горнист ее справа на меня гонит, Трубач от леса отсекает, Зорянка от лощины – зажали бестию. Я свое дело туго знаю, у меня, брат, не забалуешь. Ба-бах! Заковырялась, каналья! Собаки у меня –- золото. Мань, ты собак кормила? – Нет, ты же не велел. – Правильно. Завтра на охоте злые будут. А этого зайца: Трубач след взял, Зорянка подхватила, Горнист не отстает – сила собаки! Мань, собак кормила? – Да нет же! Тихо ты шваброй – лампочку расколешь. Наверное, я слишком много наблюдал в жизни подобных сцен, поэтому потуги многих наших юмористов не вызывают у меня никаких эмоций. Так и подмывает сказать им: «Ах, ребята, ребята, как вы все однообразны и скучны, и шутки ваши вымученные, искусственные, без огонька, без задора, они так же далеки от природного юмора, как, по словам Ленина, «дворяне-разночинцы от народа». Вы хотите юмор поставить на конвейер, чтоб одна шутка месилась, вторая лепилась, третья пеклась, а четвертая уже вызывала отрыжку. Оттого и вся ваша кухня сродни общепитовской столовой, рассчитана на самый неприхотливый вкус. Юмор – товар штучный. А подчас жизнь сама выдает такие перлы, что вовек не придумать ни одному сатирику». В тот вечер я нахохотался до икоты. Я сам умышленно прервал показательное выступление Кузьмича с его вольной программой, налив ему еще пару стопок. Вскоре Кузьмич был препровожден в опочивальню. Мария Петровна как человек, привыкший рано ложиться и рано вставать, тоже принялась зевать, украдкой поглядывая на часы. Злоупотреблять ее терпением было невежливо. Она разобрала мне постель и отправилась к Кузьмичу за ширму. Я вышел на улицу покурить. Стояла морозная звездная ночь. Тишина. Ни голоса, ни скрипа шагов – белое безмолвие. Во всей деревне светился лишь один фонарь, и тот над домом Кузьмича. Оно и немудрено. Деревня в сто с лишним домов полностью отошла под дачи. Летом, вероятно, здесь бывает веселее, а сейчас – не сезон. Даже собак, не считая псарни Кузьмича, и то не слышно. Не деревня, а монашеский скит – полное уединение. Случись чего: пожар или разбой – кроме, как на Господа Бога уповать не на кого. Несмотря на легкий мороз, в воздухе уже витал дух весны. Огромные, как сталактаты, сосульки свешивались с крыши дома и упирались в спрессованные случайными оттепелями сугробы. В ту ночь я долго не мог заснуть. В доме было нестерпимо жарко. Огромная перина, которая, словно сугроб, приняла мое тело, обогнув все его контуры, казалась мне слишком мягкой, подушки – каждая в половину перины – чересчур большими. Оживший за печкой сверчок был напрочь лишен музыкального слуха, и его пеня походила на звучание расщепленного полена, на котором тренькает шаловливый ребенок. Как несмазанная телега, скрипели часы, передвигая стрелки и опуская гири, хриплым и вульгарным голосом кабацкой певички считала часы кукушка, Кузьмич храпел, как ярославский дизель. Видимо, Мария Петровна, устав от его «трелей», иногда локтем регулировала громкость его вздохов и выдохов, вынуждая перейти на более щадящий барабанные перепонки режим сна, и тогда Кузьмич принимался бормотать во сне: «Горнист, Трубач, Зорянка...», и вновь издавал не свойственный его комплекции львиный рык. В довершение всех зол неизвестно откуда объявился матерый кот Кузьмича, тигрового окраса и весом с хорошего молочного поросенка. Кот никак не мог найти себе места, ретируясь с печки на мою кровать. На печке ему было, по-видимому, жарко, а на кровати он норовил лечь на мои ноги. Чувствуя, как под его тяжестью у меня начинают затекать конечности, я пытался осторожно переместить его куда-нибудь в сторону, благо, кровать была двуспальная, но коту это не нравилось, и тогда он вовсе забирался ко мне на грудь, любопытствуя, что за наглец лег сегодня на его месте. Как мне хотелось дать ему хорошую затрещину, чтобы он, наконец, где-нибудь пристроился, но «зверей как братьев наших меньших никогда не бил по голове». А вот дедушка Крылов по этому поводу был иного мнения: «Там слов не тратьте понапрасну, где можно власть употребить». Их сам черт не разберет, этих классиков. Я несколько раз вставал и выходил курить на кухню, наливая себе из графина водки, полагая, что хоть это поможет мне уснуть, но тщетно. Карусель бессонницы продолжала вращаться: перина, подушки, сверчок, кукушка, Кузьмич, кот. Уснул я только под утро, и то это был не сон, а скорее забытье едущего в электричке человека. Разбудила меня Мария Петровна, нечаянно громыхнувшая чугуном – она собиралась кормить скотину. В душе я даже обрадовался, что ночь закончилась – пора на охоту. Я оделся. Кузьмич долго не хотел меня узнавать. Странно, но за ночь он не только не проспался, а стал еще пьяней. Впрочем, магическое слово «охота» подействовало на него, как на собаку Павлова включенная лампочка – сработал рефлекс. Он засуетился, достал из-под кровати ружье, надел телогрейку, обул валенки, подпоясался патронташем, нахлобучил шапку и изъявил полную готовность в сей же час добыть любого зверя, оставаясь при этом в кальсонах. Увидев такую картину, Мария Петровна тут же разоружила его и отправила спать, советуя и мне последовать его примеру. – Но в отличие от Кузьмича я чувствовал себя превосходно. Наспех собрал себе «тормозок»: кусок сала, пару котлет, головку лука, полбуханки хлеба, фляжку с водкой на случай, если встречу кого-нибудь из знакомых, вместо завтрака попил молока и вышел на улицу. От собак пришлось отказаться – вряд ли бы они пошли с незнакомым человеком, к тому же я не знал, как с ними охотиться. Погода стояла тихая и относительно теплая. По снежному насту лыжи скользили легко, почти не оставляя следов. Через сад Кузьмича я проехал на зады деревни и устремился к Барскому саду, где, по рассказам Кузьмича, находилось самое заячье место. Странное дело: давно уже истлел в сырой земле прах того мифического барина, посадившего этот сад, потомки даже не знают его имени. Отцвела и увяла эпоха, проклявшая и подвергнувшая гонению бар и господ, а сад вопреки всему жив, цел – матушка-природа зачем-то сохранила его. Добрая сотня лет прошла с тех пор, когда кто-либо ухаживал за этими деревьями: скрюченные, иссохшие, будто старушечьи руки, ветви никогда не видели за свою жизнь садовых ножниц. Мощные корни, питающие соком толстые, растрескавшиеся от лютых морозов уродливые стволы, никогда не уповали на человеческую помощь, а сами, подобно хищным щупальцам спрута, буравили и рыхлили почву, добывая из недр земли пропитание. Но, тем не менее, каждую весну этот дикий запущенный сад взрывается буйным цветом, являя собой миру жизнеутверждающую картину. Сколько за это время вымерзло или зачахло от засухи других садов, и ухоженных, и опрятных, и заботливо подстриженных, привитых, не обойденных селекцией, над которыми денно и нощно пыхтели и корпели, как над тщедушным и избалованным ребенком няньки и сиделки, – ан, нет, ничего из этого путного не вышло. Милые мои дачники, селекционеры-мичуринцы, не вы ли так заботливо ухаживаете за своими саженцами, беля их известкой от вредителей, и обматываете капроновыми чулками, стараясь уберечь тем самым нежную кору груш и яблонь от грызунов в виде мышей и зайцев? Неужели вам никогда не приходила в голову такая простая мысль: как на лесной опушке вдруг уцелела гордая лесная яблонька? Полагаю, что в местах, где она дерзнула вырасти, ни в зайцах, ни в мышах недостатка нет. Почему природа, так беспощадно уничтожающая одно, бережно сохраняет другое? Я не знаю ответа на этот вопрос, да и вряд ли кто знает его. Скорее всего, эта тайна божьего промысла, как и уцелевший Барский сад. Раннее зимнее утро и бодрящий, отрезвляющий воздух, весело скользящие по снежному насту лыжи, торопили мои мысли: зачем кому-то понадобилось засадить огромную территорию – два склона гектар этак в сорок фруктовыми деревьями? Вы не поверите, но яблоки отсюда в свое время отправляли в Крым! В этом обустройстве чувствовалась рука хозяйственника: дерево от дерева росло с интервалом в 20-30 метров строго по одной линии, такое же расстояние было и между рядами. Синева утра с каждой минутой блекла, становилась пепельно-сизой, свет, казалось, исходил не от тускнеющего неба, а наоборот, преломляясь от слежавшегося сиреневого снега, стремился ввысь, окрашивая и землю, и небо в один цвет. Увлеченный скольжением лыж, я не очень заботился о тишине: скрипел снегом, хрустел стеблями сухого чернобыльника, шуршал одеждой, к тому же фляжка с водкой болталась в кармане рюкзака и весело позвякивала, ударяясь о корпус бензиновой зажигалки, которую я захватил помимо газовой. Оставалось только запеть песни. Но новичкам всегда везет. На спуске к лощине я заметил, как от яблони к яблоне покатился белый комочек. Я остановился и, напрягая слух и зрение, стал передвигаться осторожнее, и мне улыбнулась удача. Занятый обгрызанием молоденькой поросли с древних яблонь заяц заметил меня слишком поздно. Сам не зная о том, я грамотно вышел на зайца: и против ветра, и из тени развесистого дерева. Задай тогда заяц стрекача, возможно, он до сих пор бы скакал по лесу, но глупый зверек, не желая прерывать завтрак, лишь привстал на задних лапках и, повернув мордочку в мою сторону, стал прислушиваться. Я выстрелил и, как ни странно, попал. Словно пружина, заяц взвился вверх, но тут же рухнул наземь, пронзительно заверещал, скребя по снегу передними лапами. Сейчас, когда я пишу эти строчки, мне омерзительно стыдно за свое тогдашнее поведение, но в тот момент бешенный впрыск адреналина в кровь помутил во мне человеческий разум. В тот миг я уже был не я, не тот человек, который несколько минут назад восторгался красотой русской природы, а хищная, кровожадная тварь, приходящая в экстаз от вида крови, от конвульсий предсмертной агонии своей жертвы. Спотыкаясь, путаясь в лыжах, я бросился настигать несчастного зайца, боясь, что тот вдруг оправится и задаст деру. Перезаряжать ружье было поздно – прикладом я вбил зайца в снег так, что сверху остались торчать лишь задние лапы, да хвост – куцый, белый с серыми подпалинами. Еще не смея поверить своему счастью, выждав с минуту и немного успокоившись, концом лыжи стал откапывать свой трофей. Меня трясло от переизбытка чувств: от радости, от восторга, от страха, что заяц выпрыгнет из снежной могилы и убежит, или, хуже того, в порыве лютой ненависти бросится на меня и, чего доброго еще, поранит. Зайцев нельзя недооценивать: матерый русак, уже настигаемый гончей, иногда падает на спину и может запросто лапами вспороть ей брюхо – все это я знал и в тот момент был горд тем, что я удачлив и ловок, силен и, подобно своим доисторическим предкам, могу добывать себе охотой пропитание. Заяц был мертв. Мертвее и быть не может: от удара прикладом его карие оловянные глаза вывалились из орбит, а из носа по обнаженным крупным резцам стекал ручеек крови. Я закурил, отдышался. Возвращаться домой не хотелось. До этого мне приходилось шкурить кроликов -- работа немудреная, особенно, если заранее приучить себя к мысли, что шкура все равно пойдет на выброс. Сказано – сделано. На той же яблоне, под которой заяц принял смерть, он и расстался со своей шкурой. отделенную от туловища заячью голову я положил на шкуру возле потрохов – мой подарок деревенским воронам. Рассвело. День обещал быть хмурым и ветреным. Синева воздуха окончательно полиняла, и проглянувшие дали смотрелись на бледно-сером фоне сиротливо-печально. Но мне тогда так не казалось. Я не переставал удивляться своей предприимчивости, крестьянской прагматичности и смекалке: мне пришла в голову идея закопать заячью тушку обратно в снег, чтобы впиталась кровь, и окончательно выстудилось тепло живого тела. От нечего делать я курил и рассматривал лежащую на собственной шкуре заячью голову. Некогда кипенно-белая голова была перепачкана кровью, длинные уши с черными пятнами на самых кончиках бессильно повисли, раскосые, помутневшие карие глаза смотрели на меня то ли с укоризной, то ли с тупым цинизмом. И голова будто улыбалась, вздернув раздвоенную верхнюю губу, обнажая крепкие желтые зубы. В этой улыбке чувствовалось какое-то дурное предзнаменование, но, к сожалению, я не хотел его видеть. Наверное, я довольно долго рассматривал отрубленную мной голову, что она мне заполнилась на долгие годы с фотографической точностью: и поникшие уши, и глаза, и зубы, и крохотные бисеринки застывшей крови, нанизанные на кончики роскошных усов. Кто бы мог тогда знать, что мудрая мать-природа, пожертвовав всего одним зайцем, решила преподать мне хороший урок, который я буду помнить всю оставшуюся жизнь. Тогда во мне еще жил кураж и азарт удачливого охотника. Это было все равно, что на рыбалке с первого заброса заблеснить крупную щуку. И что же после этого вы смотаете удочки и пойдете домой? Да, никогда! Вам не позволит этого сделать человеческая психология – психология игрока, авантюриста. Уверовав в то, что фортуна к вам, как никогда, благосклонна, вы вновь решите попытать удачи. На сей раз, объехав деревню кругом, я отправился в поля. Заяц, болтающийся у меня за спиной в рюкзаке, придавал мне уверенности. Вы знаете, как забавно ехать на лыжах по неубранному кукурузному полю в феврале месяце? Если до этого я уже мысленно потчевал друзей заячьим рагу и травил охотничьи байки, сочиняя их по дороге, то, выехав на поле, мне уже виделась дичь покрупнее, вроде кабанов. А кабанам здесь жилось вольготно. Наших чиновников можно упрекать во всех смертных грехах: и что они лиходеи и мздоимцы, казнокрады, тупоголовые держиморды, полиграфы полиграфовичи шариковы, но упрекнуть их в нелюбви к «братьям нашим меньшим» – бродячим собакам, кошкам, крысам, да тем же самым кабанам – как-то язык не поворачивается. «Зеленые» должны им быть благодарны. В какой еще стране мира так заботятся о лесной братии, что сажают для них целые поля кукурузы? Правда, мне оставалось лишь засвидетельствовать следы их былых пиршеств: тропинки, проложенные по глубокому снегу, избороздили все поле вдоль и поперек, надкусанные початки кукурузы, помет. На сей раз кабаны, видимо, предпочитали держаться от поля подальше: снежный наст делает их уязвимыми для волков. Матерый секач, охраняющий и возглавляющий стадо, при всей своей свирепости не может дать отпор легким и проворным хищникам. Но это – только гипотеза. Возможно, тогда кабаны харчевались где-нибудь на другом месте. А вот на соседнем поле, где рельефно угадывались заметенные снегом копна, я заметил мышкующую лисицу. Чтобы подкрасться к ней, пришлось делать огромный крюк, спускаться с горы и подниматься на поле по овражной промоине. Место было открытое и фокус удался лишь наполовину. Как и прошлый раз я стрелял дуплетом – лисица вздрогнула и закрутилась на месте, словно щенок, играющий с хвостом, но быстро оправилась и затрусила в сторону леса. На месте, где картечь настигла лисицу, виднелись капли крови. Началась погоня. «Хороший охотник никогда подранка не бросит», – шептал мне на ухо какой-то бес. «И впрямь, – думалось мне, – силы у нас равны: пусть лиса лучше меня знает местность, но она ранена, и с каждым километром ее силы будут убывать, а я, напротив, здоров и настойчив. Должна же она залечь где-нибудь». Лиса держала меня в зоне прямой видимости, в метрах пятисот. Я не терял ее из вида, но, к сожалению, этого было недостаточно для выстрела – в конце концов, у меня была обыкновенная ТОЗовская двухстволка, а не СВД. Как одержимый я бежал по ее следам. Лиса кровоточила, но не сильно: на десять-пятнадцать метров капля крови. И почему-то не хотела прятаться в лесу, забиться в какие-нибудь непролазные дебри, а водила меня по какому-то хитрому лабиринту: то спускалась в низины, то поднималась на пригорки, пересекала посадки и, делая круг по полю, снова устремлялась в заросли. Разгадать ее тактику мне было не под силу. Давненько я так не бегал. Самое разумное было плюнуть вслед этой сволочной лисице и отправиться к Кузьмичу пить самогонку, но мне казалось, что я близок к победе, еще чуть-чуть, и измотанный преследованием зверь сам подставит под выстрел свое огненно-рыжее тело. Какими только словами я не поминал лисицу! Думается, что, имей, народная примета под собой реальную основу, рыжая бестия должна была сдохнуть от икоты, а она, наоборот, как ни в чем не бывало, бежала по полю, иногда даже поджидала меня, пока я взберусь на очередной пригорок. Будто по взаимному соглашению, мы даже устраивали перекуры. Я закуривал, при этом, заедая дым «беломорины» снегом, и лиса останавливалась и, словно прихорашиваясь, принималась осматривать и вылизывать шкуру. «Ну, не сволочь ли?», – ругался я. Охотничий азарт уже давно сменился во мне тупым упрямством, во что бы то ни стало, догнать, добить. Увлеченный погоней я многое упустил из виду, в частности, что время уже перевалило за полдень, поменялся ветер, а по небу поползли низкие седые снеговые тучи, и что я понятия не имею, в какой стороне моя деревня. Вначале легкая поземка была мне даже на руку: ветер дул в спину. Мне бы следовало догадаться по направлению ветра, который из попутного постепенно становился встречным, а затем опять попутным, что я вяжу круги, как привязанная за кольцо к столбу лошадь, – ан, нет, мой разум, словно под воздействием каких-то зловещих чар, отвергал эту элементарную логику. Вскоре поземка, катившаяся по земле, как саранча, у которой отрасли крылья, взметнулась в небо, но небо, и без того перенасыщенное снежной пылью, отвергло ее, отрыгнув вновь наземь, но и земля отказывалась принимать уже единожды предавший ее снег. Полчища снежной пыли оказались между небом и землей и неприкаянные, отвергнутые всюду, отдались на волю ветра. Я давно потерял из вида проказницу-лисицу. До лисицы ли мне было? Возможно, она, почувствовав возможность скорого отмщения, теперь трусила в двух шагах от меня, выжидая, пока пурга измотает остаток моих сил. Ветер с таким остервенением бросал снегом в лицо, что перехватывало дыхание. Видимость была близкой к нулю. Я кутался в воротник бушлата, но и там мелкие и колючие, как битое стекло, снежинки доставали меня: слепили глаза, забивались в уши, чуть ли не до крови царапали щеки. Сквозь добротный армейский бушлат я чувствовал спиной холодный труп злополучного зайца, он бил меня по почкам, по позвоночнику, торопил к краю еще пока невидимой пропасти. «Вот и поохотились! Славно, – говорил я себе. – Человек – царь природы. Взял ружьишко, и сам черт – не брат, вроде некрасовского помещика-самодура: «Кого хочу – помилую, кого хочу – казню». Скажи мне, мил человек, далече путь держишь? Может, ты знаешь, где юг, где север? Ах, у тебя компаса нет? Да будь у тебя их хоть десять, что бы это дало? Может, ты знаешь, в какую сторону идти?» – внезапно прозревший рассудок издевался надо мной. В таких случаях самая страшная вещь – это паника. «Нельзя, чтоб страх повелевал уму». Разумеется, тогда мудрость «сурового» Данте, сочинившего эти строки, покоилась с миром где-то на захламленном чердаке моей памяти, но, кстати, мне вспомнился другой случай. Однажды меня понесло речное течение. На берегу друзья жарили шашлык, пили пиво и блеснили щуку, а я, тщетно выбиваясь из сил, пытался выплыть на них. Но все мои старания сводились лишь к одному – я стоя на одном месте, изо всех сил греб руками и ногами. Возникло желание разразиться воплем о помощи, но внутренний голос отсоветовал мне делать это: во-первых, стыдно, а во-вторых, бесполезно – друзья вряд ли смогли бы мне помочь. И я нашел простое решение – положиться на волю реки. Течение легко подхватило меня и понесло – через несколько минут я уже был на берегу, правда, в ста метрах ниже по реке. Так и сейчас, поскольку мне все равно, в какую сторону идти, из ветра следовало сделать союзника, чтобы он дул мне в спину, и положиться на волю провидения. Похоже, ветер и сам плутал по полю и не мог никак определиться относительно направления и крутил вокруг меня снежные вихри: то дул в спину, то, вдруг бросал в лицо пригоршню колючего снега. Уже без намека на былую гордыню, посрамленный своим невежеством и бессилием, жалкий, я плелся по заснеженному полю, чертыхаясь и молясь одновременно. Я брел и думал: «Как могло статься, что я, русский человек, православный, крещенный, обладающий довольно цепкой памятью, не знаю ни одной молитвы. «Отче наш», и то в вольной импровизации. Ведь есть же «Живая помощь», есть молитвы для странствующих. Отчего же я не удосужился их выучить? Зато я знаю тысячи анекдотов, опусы Баркова, литературные шутки Пушкина вроде «Сказки о царе Никите и сорока его дочерях», хулиганства Есенина, озорство Высоцкого, и сам черт не разберет, что еще хранит мой ум, пропитанный насквозь книжной и фольклорной ересью». Но всем этим оставалось лишь одно – тешить бесов, которым и без того в этот вечер было весело. Вспомнилась отрубленная голова зайца, улыбающаяся зловещим оскалом. Зайцев испокон веков русский народ связывал с нечистой силой. Понятно, к кому могла обратиться душа убитого мной зайца за справедливым отмщением. Может быть, и лиса, которая целый день водила меня «по долинам и по взгорьям», была лишь частью этого дьявольского плана? От этих мыслей хотелось взвыть. Нечего сказать, умею я сам себя утешить. А нужно было, напротив, успокоиться, осмотреться, трезво оценить обстановку. В конце концов, даже в самой сложной и критической ситуации можно, при желании, найти позитивные стороны. Оптимист и на кладбище могильные кресты воспринимает как плюсы. Я старался рассуждать здраво: минусы – чистое поле, метель, ветер, ночь, полная изоляция от цивилизованного мира, усталость; плюсы – теплая одежда, ружье с патронами, возможность развести огонь, небольшой запас еды, включая и этого проклятого зайца, из-за которого я попал, как кур в ощип. У меня даже есть фляжка с водкой. С голоду в ближайшие дня два-три я не умру, от жажды тоже – снега кругом, хоть опейся. Словом, не так уж страшен черт, как его малюют. Главное – не падать духом. Раньше на Руси в пургу церкви звонили в колокола, подавая знак заплутавшим. Теперь не то, что церквей, даже и деревень тех не осталось, где они стояли. Такую деревню в подобную метель минуешь и даже не заметишь, что это человеческое жилище. Набрести на стог сена в поле – тоже надежда из разряда маловероятных: колхозы, совхозы заглохли, теперь скирды и стога – «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой». Оставалось лишь одно: уповать на добрый русский лес. Леса, слава Богу, еще не успели извести. А где-то, всего в десяти километрах от меня, люди наслаждались плодами цивилизации: смотрели телевизоры, ужинали, занимались воспитанием детей, разговаривали по телефону, на улицах горели огни реклам, сновали автомобили, и только, может быть, какая-нибудь старушка, привезенная из деревни на зимовку, глядя из окна на белое полотно метели, со знанием дела говорила: «Не дай Бог в такую погоду в поле оказаться». А тут хоть бы ничтожный знак человеческой цивилизации в виде захудалой прелой копенки или указательного столба. Помнится, один знакомый художник писал пейзаж летнего луга. Картина задалась. Я смотрел на полотно и угадывал названия трав и цветов: клевер, кусты вики, заячья капуста, иван-чай, конский щавель, тучная тимофеевка. На заднем плане картины виднелась лощина, поросшая орешником, с десятком лип и берез. Все было залито солнечным светом. По голубому прозрачному небу лениво плыли кучевые облака. Полотно пышило летом. Я был поражен правдивостью изображения красоты дикой первозданной природы, но, приглядевшись внимательно, я заметил: луг пересекают две петляющие параллельные темные линии, в которых угадывались следы от телеги. Человека не было, но уже чувствовалось его присутствие, предугадывалось, что скоро на этом лугу зазвенит коса, с граблями и вилами придут бабы ворошить сено и ставить копна. И картина вдруг стала восприниматься мной совсем по-другому. Не знаю, портило ли ее присутствие человека или, наоборот, дополняло, но появился повод для иного видения этого пейзажа. Своими соображениями я поделился с другом-художником, тот засмеялся и показал мне копию знаменитого шишкинского «Утра в лесу». Это была шутка художника. В целом копия картины мало, чем отличалась от оригинала, лишь под сосной, где лазали медвежата, торчал еле заметный аккуратный пень. Такой ровный срез могла сделать только пила, и уже над судьбой этих забавных медвежат навис дамоклов меч, в мелодии занимающегося погожего утра зазвучали трагические ноты. Как и в моей картине, которая была безотрадна. Лыжи поехали, и я, не успев сообразить, в чем дело, ощутил всю прелесть свободного падения. От ощущения пустоты под ногами перехватило дыхание. Я, раскинув руки, пытался ухватиться за снежные струи, но не успел – протаранил насквозь какие-то кусты, ноги заплелись, лыжи перехлестнулись, и все мое тело погрузилось в пышный сугроб. Я захлебнулся снегом. Инстинкт самосохранения заставил меня вынырнуть на поверхность. Откашлялся. Пошевелил руками, ногами – конечности были целы. Опасаясь самого худшего, осмотрел лыжи. Они тоже сдюжили – обошлось. Вытряхнул снег из-за ворота, из карманов, валенок, стволов ружья, осмотрелся. Сквозь метельную пелену угадывались стволы деревьев. Слава тебе, Господи, лес! Можно было попытаться развести костер. Как разводить костер зимой, да еще в метель, я не знал, хотя в свое время зачитывался приключенческой литературой о всевозможных скитальцах: индейцах, охотниках, золотоискателях, путешественниках. Вспоминалось только то, что они сидели у огня, ели бобы, пили кофе и кормили собак вяленой рыбой. Какой-то злобный бесенок, ехидно хихикал, потешаясь над моей беспомощностью: «Посмотрим, посмотрим. А костра ты не разведешь, будь у тебя даже канистра с бензином» «А вот и разведу!» – спорил я, – Снег притопчу, нарву сухой травы, бересты нарежу, в конце концов, у меня порох есть в патронах». «Ну-ну, давай, – глумился бес, – высыпи порох, бензин из зажигалки переведи, а какой теперь месяц, знаешь?» «Знаю – февраль». «А что у нас в феврале бывает?» – допытывался гнусавый голос. «Что в феврале бывает?» – силился вспомнить я. Бесенок подсказывал: «Да так, ничего особенного: морозы, метели, оттепели, да вот еще – гон у волков – волчьи свадьбы. В феврале волки в стаи собираются – занимательное зрелище. Ты ни разу на волчьей свадьбе не гулял?» «Сгинь, изыди!» – пытался я отмахнуться от взбунтовавшейся части разума, сулящей мне далеко не радужные перспективы. Лес стал гуще. Деревья то медленно выплывали мне навстречу, то неожиданно выныривали из кипящей пены этой сумасшедшей ночи. В лесу было тише, ветер уже не так остервенело бросал в лицо снегом. Сосредоточенный на борьбе с ним лес гудел, как гигантский орган, печально и торжественно. От музыкальной темы этой многоголосой фуги пробивал холодный пот – голосом земного леса говорила вечность. И этот голос не изменился со времени сотворения мира, так же звучал вселенский хаос. Человеческий язык имеет свойство видоизменяться, пополняться за счет других языков и слов, порожденных научно-техническим прогрессом, скудеть, отмирать, вытесняемый другими языками, но голос – язык природы остается неизменным. Сегодня так же, как и миллионы лет назад, плещутся волны, журчат ручьи, мрачно молчат горы и шумит в непогоду лес, стрекочут в траве кузнечики, и воют волки. Меня вновь охватила волна панического страха. Волки. Лавина снежной пыли неслась мне навстречу, сгибая черные стволы деревьев. Но мне отчего-то вдруг показалось, что снег стал недвижим. Его бледно-серая масса замерла в воздухе, а деревья, кусты, стебли сухих трав пришли в движение, и я вопреки своей воле вращаюсь с ними на гигантской карусели. И я бессилен сойти или спрыгнуть с нее. Я сам сдуру купил билет на этот безумный аттракцион в виде трофея – зайца-беляка, болтающегося сейчас у меня в рюкзаке. Ничто не сходит с рук. Убив этого несчастного зайца, я тем самым плюнул на весы природы и нарушил равновесие: сколько заяц мог произвести на свет потомства, что в свою очередь могло бы накормить собой волков, лис, ястребов. Я бездумно вырвал звено из сложной, многофункциональной цепи, о существовании и предназначении которой лишь смутно догадывался. Подобно пьяному прапорщику из анекдота я бросил сапог на пункт управления ядерными ракетами. Господи, неужели я по принципу домино запустил цепную реакцию? В природе все взаимосвязано, и пустующая ниша должна непременно чем-то заполниться. В одно время в N-ном районе охотники переусердствовали, перебив в округе всех волков, и на их место пришли стаи бродячих собак, которые в отличие от своих диких собратьев оказались куда более опасными, поскольку были знакомы с плодами цивилизации. Они не боялись ни огня, ни красных флажков, ни шума моторов, ни оружейной пальбы, ни самого человека. Одичавшие собаки принялись уничтожать домашний скот с такой жестокостью и расторопностью, что по сравнению с ними волки показались ангелами во плоти. А борьба китайцев с воробьями – хрестоматийная притча во языцех, как образец человеческой самонадеянности и глупости. Теперь, чтобы восполнить нанесенный ей урон, природа будет вынуждена вместо одного погибшего зайца произвести на свет сотни крыс и мышей, которые имеют свойство плодиться в геометрической прогрессии. Недополучив этого зайца, лисе придется забраться в курятник, волки зарежут барана или теленка, проведут селекцию среди деревенских собак, а возможно, доведенные до отчаянья голодом, пополнят меню и человеком. Опять моя мысль сводилась к волкам. Были ли они в этих местах? Кузьмич по этому поводу вчера не распространялся – оно и не мудрено – волк – зверь сердитый. Его, как зайца, на дурака не подстрелишь, он чует человека за несколько километров, к тому же способен покрывать большие расстояния, неделями обходиться без пищи, плюс ко всему – природный ум, хитрость, выносливость, дерзость. Да, да, именно дерзость. Волк способен на поступок, и к нему нужно относиться с уважением. Черт, как известно, появляется там, где его чаще всего вспоминают. В метельной свистопляске мне стали мерещиться скользящие по земле тени. Этого еще не хватало. Кажется ли мне или на самом деле что-то движется то параллельно со мной, то впереди меня, то сзади, припадая к земле, прячась за кустами, то, сжимая кольцо окружения, то рассыпаясь, шарахаясь в стороны от моего взгляда, хоронясь за стволы деревьев. Я останавливался, всматриваясь в несущийся снежный поток, вертел, как сыч, головой, пытаясь отделить мнимое от реального. Неужели я попал из огня в полымя, и последнее, что мне будет суждено увидеть в этой жизни – оскаленная волчья пасть? Сердце заколотилось так бешено, словно за короткий отрезок времени, отпущенный ему до момента полной остановки, торопилось отбить все ритмы, выработать все ресурсы, весь сокрытый потенциал, довести кровь до кипения, так, чтобы сквозь поры кожи наружу вырвался розовый парок, расплавить и сварить в собственном соку мозги, которые, парализованные страхом, оказались ни на что не способны. Бежать? Куда? Влезть на дерево? Но, как назло, деревья стояли, как на подбор: стройные, скользкие, без единого сучка. Я водил из стороны в сторону ружьем, целился в пустоту, стараясь определить, откуда же исходит опасность. Лес, как осиное гнездо, гудел сердито и предостерегающе. Доведенный до отчаяния страхами и сомнениями, я выстрелил в темнеющие впереди меня кусты малины ли, волчьих ягод или окоченевшей за долгую зиму калины – не знаю, но не в этом дело, – я не услышал звук самого выстрела, хотя видел огонь, вылетевший из стволов ружья, почувствовал отдачу в плечо и даже слышал, как картечь хлестнула, словно плеть, по стволам деревьев. Забавно, но этот выстрел как будто успокоил меня. Я перезарядил ружье, сел на ствол поваленной бурей березы и закурил. Что мне еще оставалось делать? Мои силы катастрофически убывали, нужно было думать о ночлеге. Долгое время я гнал от себя эту мысль и, блуждая по лесу, все еще надеялся на чудо, но чудо не торопилось снизойти до меня, метель же, напротив, секла меня снежными розгами, ткала носом в сугробы и в завершение программы воспитания собиралась то ли скормить волкам, то ли заморозить. Оставалось лишь уповать на какую-нибудь относительно тихую лощинку, на фортуну, что, может быть, позволит мне разжечь костер, и Божью милость. Скрепя сердце, я принялся заготавливать хворост для костра, собирая сухую малину и траву. Ни ямки, ни лощинки, ни овражка – все, как по закону подлости, ни одного подходящего местечка для костра. Хоть бы дуб какой вековой попался. Увы. Ровные и гладкие, как телеграфные столбы, деревья. Как горько почувствовать себя одиноким в этом густонаселенном мире, заплутавшим и никому не нужным, но еще в сто крат горче почувствовать себя обреченным. Может, занимая свой ум мыслью о костре, я лишь пытаюсь отвлечься от рокового предчувствия неминуемой гибели, как старый конь, которого ведут под уздцы на бойню, тешит себя глупой надеждой, что его хотят запрячь в телегу? Так, верно, устроено все живое – пока живу – надеюсь. Мне вдруг показалось, что средь серой и несметной роты деревьев я будто бы увидел какой-то темный, расплывчатый силуэт: стену – не стену, дом – не дом, но в призрачном мимолетном видении мне пригрезилась геометрическая фигура – квадрат ли, трапеция, прямоугольник – нечто из ряда вон выходящее, что могло быть только плодом человеческих рук. Я замер на месте и, боясь пошевелиться, чтобы ненароком не спугнуть зыбкий и обманчивый мираж цивилизации, стал вглядываться в снежную кипень. Где я это видел? И было ли это? Утомленный разум способен, сам того не желая, на злую шутку. Он рад обмануться, принимая желаемое за то, чего, возможно, нет и в помине. Но, нет, впереди сквозь частокол деревьев на сером фоне метельной пены явственно темнело неопределенной формы пятно. Едва я ступил несколько шагов, как уперся в бревенчатую стену. Непонятное сооружение, ни окон, ни дверей, по самую крышу заметенное снегом. Ан, нет, на крыше торчит пень печной трубы – значит, все-таки дом. Это было чудо. Чудо сродни тому, когда человек, обреченный на медленную и мучительную смерть посреди океана, обнаруживает бревно или пустую бочку, посланную ему небом. «Вот оно, глупое счастье». Я несколько раз обошел вокруг дома, держась рукой за стены, боясь упустить этот единственный шанс на спасение. Что это за дом? Кто его построил в лесу и с какой целью? Впрочем, будь это хоть избушка Бабы Яги, мне уже было все равно. Наконец, мне удалось обнаружить признаки двери. Вместо замка в проемах запора висели концы стальной проволоки. На этой же стене я разглядел два низеньких оконца, наглухо запертых деревянными ставнями. Размотал проволоку, откопал от снега дверь и с трудом, освещая себе путь зажигалкой, протиснулся в сени. И тут я вспомнил то место, где волею судеб меня угораздило оказаться. Когда-то, давным-давно, еще в раннем моем детстве, в наших местах объявились геологи. Их появление породило много слухов. Школьная учительница объяснила нам, что геологи обнаружили здесь какую-то редкую глину. Народ же версия о глине явно не устраивала. Аборигенам непременно хотелось, чтобы «ихолохи», как величали их бабки, непременно обнаружили в наших лесах алмазные россыпи, золотую или серебряную, на худой конец, жилу. Кто первый произнес это загадочное слово – «платина», не известно, а дальше, как игра в испорченный телефон искажает слова, так и эстафета слухов превратила неведомую и загадочную платину сначала в «платину», а затем в «плотину». – Реку, говорят, перепрудят, – гудели между собой бабки, – поставят плотину, будут лихтричество тянуть. Усё, матушка, затопят – до самого крыльца вода подойдет, от леса только одни макушки будут поверх воды торчать. Откосились по лугам, отходились за грибами да ягодами. Но вместо плотины геологи поставили недалеко от речки на лесной поляне деревянный домик-пятистенок. Наверное, среди них были заядлые рыбаки и охотники, и близость природы умиляла их романтические души. Жили они у нас сезона три, затем куда-то сгинули, оставив на память о себе рубленный домишко да десяток железных вышек по округе. Не наткнись сейчас на этот дом, минут через пятнадцать я бы вышел к реке. В этом месте лес прерывается высоким обрывом, а внизу – бурлящая речная стремнина, незамерзающая даже в крещенские морозы. В моей экипировке, с ружьем, в бушлате, в валенках, на лыжах, я бы вряд ли долго мучился. Вот, вдруг понял я, чему улыбалась оскаленная заячья морда. Домик оказался жилым, во всяком случае, востребованным, благодаря чему он и уцелел до сих пор. В первой его половине, холодной, так называемых сенцах, вдоль стены был аккуратно сложен нарубленный хворост, у задней стены стоял деревянный «козел» для распилки дров, на гвоздях, вбитых в бревна сруба, висели березовые веники, кусты зверобоя. Был даже верстак с массивными тисками, вероятно, оставшийся еще от геологов. В самой избе обстановка была спартанской: огромный, вкопанный в земляной пол дубовыми бревнами-ногами стол, окруженный с четырех сторон неказистыми, но сделанными на века, неразъемными, также вкопанными в землю лавками, печка-лежанка, к которой притулились деревянные нары. Над нарами на вбитых в потолок скобах подвешены скрученные, набитые сеном матрасы. На стене к сенцам полка с нехитрой утварью: банка с солью, перевернутые вверх дном металлические кружки, керосиновая лампа с закопченным стеклянным пузырем. На мое счастье в лампе плескался даже керосин. Фитиль долго не хотел заниматься, шипел и сплевывал влажную пыль с черного обугленного языка. И вот, наконец, рыжее пламя охватило его, и к потолку потянулась змейка копоти. Еще полчаса назад я не смел и мечтать о таком гостеприимном крове. Водрузив на лампу пузырь, я осмотрелся. По-видимому, домик геологов облюбовали рыбаки – до ближайшей отсюда деревни было километра три, а здесь можно обсушиться, переночевать, укрываясь от непогоды или просто отдохнуть душой от семьи, от рутины повседневных дел, под водочку потравить с друзьями рыбацкие или охотничьи байки. Оттого, верно, и содержали они эту обитель в чистоте и порядке: и пол подметен, и стол выскоблен, и печь аккуратно подмазана глиной, должно быть, той самой, которую нашли геологи – эластичной, как пластилин, с синеватым отливом. На лежанке – пятилитровый чайник, гигантских размеров алюминиевая кастрюля, обливное ведро с проволокой вместо ручки под воду. Я разделся. Свитер насквозь промок от пота. От меня, как от лошади, валил пар. Но расслабляться было рано, вначале нужно набрать в ведро снега, затопить лежанку. По опыту я знал, что протопить такое помещение невозможно, но уж очень хотелось глотнуть дыма человеческого жилища. На улицу, едва спустившись с порога, я утонул по пояс в сугробе. Какое счастье, что я не сломал лыжи. Набивая ведро и чайник снегом, как маленький ребенок за юбку матери, я держался одной рукой за порог этой сказочной убогой избушки, опасаясь новых дьявольских козней: вдруг дом исчезнет так же внезапно, как и появился, и останусь я посередине дремучего леса без лыж, без ружья, в одном промокшем свитере. Но нет, мой домишко стоял, светился радушным светом сквозь щели запертых ставен. Вскоре зачадила печка. Зря я осматривал дымоход в поисках задвижки. Судя по тому, как весело затрещал в ней сухой хворост, сложивший ее печник не мудрствовал лукаво, как это принято в деревнях, выводя всевозможные колена, придумывая заслонки и задвижки. Печка топилась напрямую. Да и действительно, глупо экономить в лесу на дровах. Тут я вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего вечера. Страх бесславно и бесследно сгинуть в дебрях и пустынях русской глубинки напрочь отбил аппетит. От марафонского бега по пересеченной местности во рту стояла полынная горечь, все тело гудело от напряжения, как трансформаторная будка. Я развязал рюкзак, зайца повесил на гвоздь за ногу в сенцах, а весь провиант выложил на столе. Для этого даже нашлась газета. До чего же все-таки хорошие ребята эти рыбаки-охотники, все-то у них предусмотрено. От ледяной водки сводило зубы, но, упав на дно желудка, она приятным теплом потекла по телу, ударила в голову, и тут у меня разыгрался волчий аппетит: лук, сало, котлеты –- все летело, как в мясорубку. Печка тоже подстать мне с завидной прожорливостью поглощала дрова, сосредоточенно и утробно урча, как кот, добравшийся до свежего мяса. Глядя на то, как рыжее пламя жадно лижет дрова, я, насытившись, курил и философствовал. «Жить, конечно, благодаря цивилизации человечество стало лучше, – думал я, – во всяком случае легче. Ямщики уже не замерзают в степи, а бурлаки не тянут баржи по Волге-матушке. Нужно тебе из Питера в Москву – взял билет на «Красную стрелу», несколько часов и в Первопрестольной. Существуй в дореволюционные времена такой вид транспорта, вряд ли бы Радищев написал свое знаменитое «Путешествие...», а Пушкин – «Станционного смотрителя». Пытливый и пылкий ум человека, поощряемый тщеславием, заставляет его совершать все новые и новые открытия, раздвигать доселе невиданные горизонты науки. Но стал ли от этого человек счастливее? Кто посмеет утверждать, что пилот суперсовременного авиалайнера, облетевший весь земной шар, счастливее своего далекого пращура ямщика, который ночевал на станциях, обедал в трактирах и замерзал в степи? И что такое дал человечеству научно-технический прогресс, чего оно не умудрилось бы использовать во вред себе? Как только появился каменный топор, так сразу же извольте получить проломленный им череп. Изобрели колесо – и вот она, боевая колесница. Все это напоминает гигантский маятник: облегчая себе жизнь, мы одновременно с этим усложняем ее. Наука, как взбесившаяся лошадь, закусив удила, несет человечество в бездну. Прогресс, предоставляя нам купе в вагоне, микроволновку или интернет, день за днем атрофирует в человеке дух романтики, а романтизм – один из признаков наличия духовности. Ритм нашего сумасшедшего времени лишает нас возможности всмотреться, осознать красоту и хрупкость этого мира, задуматься, ибо без этого нет покаяния, а без покаяния нет спасения». Постелив матрас и поставив ружье у изголовья, я лег на лежак возле печки. Мысли в голове стали путаться. На тысячи вопросов «зачем» и «почему» я не мог найти ответа. Лес шумел сонно и устало, на чердаке кто-то шуршал сеном. Был ли это лесной зверек, обосновавшийся здесь, вроде ласки, или домовой, обрадовавшись случаю, грелся у печной трубы, – я не знаю, не все ли равно? Утомленный разум требовал отдыха. Проснулся я оттого, что замерз. Дрова в лежанке давно прогорели, но вода в ведре была еще теплая, мутная и приторная на вкус. Метель на улице уже кончилась, и лишь заплутавшие одинокие снежинки еще метались в воздухе, высматривая сугробы поудобнее. Я умылся снегом и, чтобы хоть как-то согреться принялся убирать в доме: подмел пол, убрал со стола, привязал матрас на место и, замотав двери на проволоку, поплелся в гору, домой. Вчерашней резвости в моих ногах не было. Все тело болело, словно я побывал в бетономешалке, да и в душе произошел какой-то надлом: было тоскливо и сумрачно. Не понятно, что больше тяготило меня: усталость, похмелье или чувство вины перед Кузьмичом, перед Марьей Петровной, перед этим серым понурым зимним лесом, перед убитым мной зайцем. Кстати о зайце – он так и остался висеть в сенцах. Возвращаться за ним я не стал – ну его к лешему или домовому, что вчера у печной трубы грел свои старые кости, шуршал сеном и скрипел досками на потолке. Может, домовой и не станет есть зайца, а найдет способ оживить его и, пожурив за неосторожность, вновь пустит скакать по белу свету. Хорошо бы так оно и было. С той поры я больше не охочусь. Со слов Кузьмича, уж больно я чувствителен для этого занятия. Февраль 2007 г. |