Засыпая постепенно, поэтапно, Васильев еще как будто вполне ощущал реальность, но какая-то часть его мироощущения, отклеенная подкладка сознания уже уносилась далеко вперед, туда, где оформляются сюжеты самых первых, расплывчатых человеческих снов. Полузакрытые веки почти не реагируют на полосатые тени, отбрасываемые проносящимися за окном деревьями, звуки ¬– чертыханье мотора и удушливый кашель соседа – постепенно сглаживаются, превращаясь в неопределенный, приглушенный фон… Но самой последней своей нерастворившейся точкой Васильев успел обрадоваться, безошибочно узнав в дуновении едва проступившего, едва очерченного сна тот самый, любимый. Сон про нее. Это чувство давно переросло рамки того, что обычно называют любовью, и теперь, очевидно, существовало в душе Миши Васильева по-своему, остановившись в полушаге от безрассудного, в полумиле от необратимого, замерев в своей высокой точке. При одной мысли о той женщине все существо его тяжелело и сжималось где-то в середине, наполняясь той разновидностью боли, что со временем приживается и становится даже необходимой, естественной. Непрерывным и независимым потоком ощущений эта мысль, как казалось, соединялась с чем-то огромным, всесильным, и невозможная тоска стекала ручейками в то бескрайнее море, не успевая подчинить и разрушить, и жизнь продолжалась, на удивление удачная, можно сказать, вполне счастливая. Это была не просто женщина. Это была мечта Васильева. Далекая и, естественно, безнадежно невозможная. Недавно он узнал, что у нее будет ребенок, и это известие неожиданно развернулось внутри новым болезненным спектром. Такое простое и очевидное доказательство ее человеческой, земной природы поразило и даже испугало Васильева. Несмотря на то, что они не были даже знакомы, в голове почему-то никак не укладывалось, что она носит ребенка, к которому он, Васильев, абсолютно никакого отношения – как стеариновая свечка к закону арифметики – не имеет. Но сон с ней в главной роли всегда был для Миши чем-то знаковым. Этот вдохновенный привет своего подсознания хотелось принимать как сигнал, намек на будущую вероятную удачу. «Сегодня, – успел улыбнуться Васильев, окончательно отрываясь от реальности, – мне предстоит нечто особенное, важное…» Выйдя на станции из душного сонного автобуса, он зашел посмотреть расписание обратных рейсов, и вдруг, из столпившейся вокзальной массы его окликнули – или только показалось – он повернулся на голос и увидел отчаянно продиравшуюся ему навстречу темноволосую женщину. – Васильев, Миша, здравствуй, эй! – она отпихнула возмущенно пищавшую старуху и оказалась рядом. – Не узнал..? – Да… Вера? – пробормотал Васильев, отводя глаза. Он всегда чувствовал некоторую неловкость при встрече с кем-то из своего детства, словно те дети знали и продолжали помнить о нем нечто постыдное, раздетое, не успевшее застегнуться и спрятаться во взрослом и надежном. – Ну конечно, что же ты… Только что приехал? – Да вот, к друзьям, на пару деньков. Отдохнуть, так сказать. – Хочешь – заедем ко мне, я тут недалеко квартиру снимаю, пойдем, поболтаем, а? – Да можно, только я… – растерялся Васильев от внезапности предложения, а она уже тащила его сквозь кучкующуюся жаркую толпу к выходу… Знакомство с ней, Верой, началось в те времена, когда Васильев был ребенком, рано повзрослевшим и жутко закомплексованным. Бойкая, симпатичная девчонка из параллельного класса никогда не интересовала его больше, чем любые другие симпатичные девчонки, но однажды, дыша ей в затылок на каком-то шумном школьном мероприятии, ему вдруг захотелось прикоснуться губами к сложно переплетенным прядям ее волос и бесконечно вдыхать этот мягкий запах. От Верочки исходила какая-то сложно определимая словами внутренняя тишина, по-взрослому закрытая, внутренняя, не стремящаяся наружу. Эта тишина завораживала и пугала Васильева, представляясь бездной, в которую можно упасть и не выплыть, не спастись. Но все обошлось, их знакомство почти сразу же закончилось – на тихом повторении имени, медленном повороте головы и едва заметном кивке в его сторону. Закончив школу, они разъехались, потерялись, и не виделись много лет. Однажды, отодвигая стул для жены в одном приморском кафе, Васильев узнал голос, звонким междометьем выпавший из многолюдного шума. Рассеянно слушая жену, Миша долго наблюдал за повзрослевшей Верочкой из-за чьей-то неприятно подстриженной головы. Она изменилась – всегдашний хвостик распряжен в шикарную темную гриву, немного пополнела, но, по-прежнему, бесспорно хороша. Бокал белого вина придал храбрости, и Васильев решил подойти... Похожие события жизни, вроде ежегодной поездки на море, обычно накладываются друг на друга, образуя одно плотное воспоминание, с несколько выбивающимися краями особенных, наиболее примечательных отрывков. Именно они имеют особенность непредсказуемо вспыхивать в памяти, разобщенные, с потерянными предысториями и затертыми продолжениями. Такой вот необычной в рамках размеренной жизни Васильева была та встреча у моря. Они долго курили, стоя на пронизывающем ветру – все трое – взъерошенный Васильев, его молчаливая бледная жена и Верочка, со слезящимися глазами и неестественным, ненужным смехом. Она что-то все время спрашивала, не вслушиваясь в их осторожные ответы, жена поджимала губы, и Васильеву было неловко и холодно. Тогда он еще не знал о существовании той, другой женщины, и душа была опасно спокойна, атрофирована внешним благополучием, и любая встреча воспринималась как-то иначе, нежели потом – не сказать, чтобы проще, скорее, равнодушнее… Прошло еще сколько-то лет. И теперь, увлекаясь Верочкой сквозь вокзальную суету, Васильев улыбался своим мыслям – до того они казались глупыми, улыбался Верочке и почему-то чувствовал легкость и внезапную, пришедшую со стороны, непонятную радость. Пробежали опускаемые в силу своей незначительности минуты («Сюда повесь…», «Откроешь?»), и вот уже Васильев сидел за столом напротив Верочки и ковырял вилкой тонкие пластинки колбасы, и поднимал двумя пальцами рюмку – за здоровье… Верочка завершила свой монолог, замкнув его на восклицательно-вопросительном «Ну какая может быть тут любовь!», сделав особый акцент на «тут», и Васильеву почему-то стало жалко и неудобно за того, виноватого, причастного к пересказанным событиям. «Какое все-таки смешное это слово – «любовь», – думал Миша. – Так или иначе вечно норовит приземлиться на язык, не имея, в сущности, ни точного определения, ни причины. Бесформенное и вязкое, как эта капля варенья на столе». Он задумался на мгновение, а Верочка уже бежала дальше, задавая вопросы, и Васильев, спохватившись, закивал, соглашаясь, догоняя… Шел второй час ночи, когда Верочка, вдруг оборвав Васильева, очень серьезно спросила: – Скажи мне, Миш, а как мы можем понять, что именно нам нужно? Как знать совершенно точно, чего желаешь? Ведь можно казаться доброжелательным и приятным человеком, и тут же откровенно наслаждаться своей властью над другим, имевшим неосторожность, к примеру, полюбить тебя. Ведь так, Васильев? – Каштановая прядь соскользнула с плеча. – Можно желать кому-то счастья вполне искренне, но в душе чувствовать удовлетворение от его неудач. И все это одновременно, понимаешь? – она вздохнула и, потупившись, тихо продолжила. – Вот я сижу с тобой, разговариваю, и мне хорошо оттого, что между нами ничего нет и быть не может… Нет, действительно хорошо и легко. – Она улыбнулась. –¬ Но та, что есть часть меня, уже успела расстроиться оттого, что ты ко мне, в определенном смысле, ровным счетом никакого интереса не испытываешь. – Васильев покраснел. – Ей, той, другой, видишь ли, обидно, и все это так глупо, глупо… Верочка замолчала, и Васильев, понимая, что нужно что-то сказать, попытался было вяло возразить, мол, все не так, но… Одновременно вздохнув, они уставились на чашку, ярким синим пятном выделяющуюся на светлой скатерти. – В том-то все и дело, что никто до конца не знает, чего в действительности хочет, – Верочка подняла блестящие глаза на Васильева. – Часть меня рвется отсюда куда-то туда, – она кивнула в сторону окна с мятыми занавесками, – где покой и молитва, где есть возможность постичь сокровенное, тайное, понять многое, чей смысл от нас, неразумных и суетливых, скрыт. А другая моя часть – и это тоже, безусловно, я – мечтает о новом платье, открытом, вызывающем. Чтобы обращали внимание, чтобы любили. Эта другая уверена: ни один мужчина не имеет права не заметить, пройти, как говориться, мимо… Как все это можно совмещать в себе, Миш? Васильев улыбнулся – ему вдруг показалось, что он знает Верочку всю жизнь, и что со времени их знакомства они всегда жили где-то рядом и были по-дружески очень близки… – Я устала, Васильев, я хочу быть всегда одним и тем же человеком, и не противоречить себе, и делать, только то, что мне действительно нужно. А для этого, как мне кажется… – Верочка подошла к окну и отдернула штору. Непрозрачная темнота воспалялась где-то в глубине двора одиноким желтым фонарем. – А для этого мне надо уехать. Туда, куда хотела с детства – в далекий Тибет. Знаешь, где это? – Тибет? – переспросил Васильев, потирая глаза. – Ну, в общем… На самом деле, несмотря на неожиданный интересный поворот в разговоре, он давно уже посматривал на заранее предложенный ему свободный диван. – Однажды я думала, как все изменить, как подойти к своему финалу с другой стороны, не устав жить по привычке, по инерции. Вот сейчас, именно сейчас я и решила. Окончательно. Уеду… – Но почему же именно Тибет? – Тихий вопрос уставшего Васильева получился очень печальным. – Почему? – Верочка пожала плечами. – Знаешь, это старая история… Но – в другой раз, – перехватив взгляд Васильева в сторону часов, она торопливо убрала посуду, принесла постельное белье и, уходя, сказала: – Ладно, Миш, все это ерунда. Знаешь, что самое главное? Научиться радоваться. Они – мудрецы – говорят: «Высшая мудрость – это радость». Понимаешь, Миш, именно радость… А вообще, забудь, не надо тебе этого. А я… Это ведь не совсем я, – она хитро улыбнулась, – это та, другая… – Передавай ей привет, – кивнул Васильев, садясь на диван с подушкой в руках. «А ведь она права, – думал Миша, постукивая пустой пивной банкой по деревянной скамейке в парке. – Иногда мы действительно кажемся разрозненными, противоречивыми, несоответствующими своим представлениям о себе самом. Я хочу и не хочу чего-то одновременно, и не могу решить, и не могу выбрать. Верочкин Тибет – это, конечно, сказка для взрослых, но как же, действительно, всегда быть одним и тем же? Сильным и твердым, и уметь желать, и уметь двигаться вперед по одной, твоей лишь тропе, и потому достигать желаемого и быть счастливым, вспоминать об этом и быть счастливым опять, и собирать это счастье, и дарить… И я бы, может, поехал с ней на этот край света. Вот сейчас только подумал, что, пожалуй, смог бы. И послал бы все к черту – и дом, и работу, в конце-то концов…» – Нет! – Васильев вздрогнул от неожиданно раздавшегося рядом слова. В разноцветной песочнице что-то не поделили малыши, и чья-то мама, строго посмотрев на ребенка, повторила: – Нет, нельзя, ведь это не твое, понимаешь?.. Закачалась и расплылась тень от резного зеленого листа, солнце, скрывшееся было в густом облаке, снова ворвалось и рассыпалось, и впиталось в зажмуренные веки. Перед глазами встало лицо жены, его милой Наташи, без которой жить уже было никак невозможно, и легкий ветерок откуда-то принес запах теплого дома, и всего того привычного и родного, что успокоило его и затмило воздушным, солнечным счастьем. Будто та переполненная, запечатанная, скрытая от всех часть его души вдруг раскрылась и разлилась, объединяя всех Васильевых, заключенных в его теле, вместе, одушевляя и воодушевляя каждую из жизней, в которых не было ее, той женщины, но были другие люди, близкие, очень нужные. И все они – одновременно – были в этом новом его счастье… «А что, если все-таки можно вытащить, вызволить наружу то, что есть внутри? Переименовать, зашифровать свою мысль, используя, к примеру, цвет или звук и собрать, и оформить ее заново, по-другому, по-новому… Может, тогда и получится чувствовать себя согласованным, единым, потому, что главное сможет, наконец, выразиться и повести за собой все остальное… Милая Верочка, мне так хочется сейчас поговорить с тобой об этом, – Васильев бросил взгляд в сторону Верочкиного дома. – В следующий раз, обещаю, я постараюсь объяснить, я смогу. В следующий раз…» Он никогда больше не встретил Верочку, потому что ровно через год после этой встречи она разбилась на автомобиле, входя в живописный крутой поворот чужой страны. И потому воспоминание о ней, женщине с темными глазами и внутренней тишиной, не было окрашено в те мрачно-безысходные тона, с какими приходит мысль о тех, кого уже нет. То воспоминание – улыбающаяся Верочка, желающая ему, Васильеву, счастья и долго машущая из-за оконного стекла, провожая, прощаясь, – навсегда связалось с чувством безотчетной, всепоглощающей солнечной радости, что посещает нас в редкие мгновения внезапного озарения. Именно радость есть высшая мудрость… |