Прощаюсь у края дороги. Угадывая родное, спешил я на плач далекий - а плакали надо мною. Прощаюсь у края дороги… Ф. Г. Лорка. Прощанье. «О, гитара, бедная жертва пяти проворных кинжалов…» Теплый летний вечер. Здесь, в деревне, с раннего утра занимаясь непривычной физической работой, мы особенно ждем этих вечеров, коротких предисловий ночи, рассыпающихся в моих воспоминаниях уютными звуками костра и старенькой стройотрядной гитары. Когда ты поешь Лорку, мы замолкаем. Кажется – эти строчки приносят ветер и гитарными всплесками убегают куда-то дальше нас, расслабленных, уставших. И нам никак не успеть ни повторить их, ни запомнить, и мы просто молчим, каждый – по-своему. Это действительно здорово – после тяжелого рабочего дня слушать и – вот удивление! – слышать Лорку. Слова вплетаются в музыку незаметно, дополняя, придавая ей цвет и запах, и так же незаметно собственная душа обволакивается флером тонких, ускользающих ощущений. Иногда нежную светло-желтую прозрачность строчек разрывает ветер твоего ожившего голоса, впитавшего звуки стальных струн. «О, не жди от нее молчанья, не моли ее о молчаньи…» И как тебе удается заставить саднящие, стертые кирпичами и разъеденные цементом пальцы легко слушаться, быть «проворными кинжалами»!.. Мы непоправимо очарованы твоим Лоркой, и лица освещены языками костра, и хочется чего-то такого... – Оль, расскажи мне еще о нем! – прошу я, обхватывая колени. Ты задумалась на мгновение и, продолжая наигрывать мелодию на гитаре, всматриваясь куда-то в темноту, подернутую дымом, прочитала: На желтой башне колокол звенит. На желтом ветре звон плывет в зенит. Дорогой, обрамленной плачем, шагает смерть в венке увядшем. Она шагает с песней старой, она поет, поет, как белая гитара… Ты произнесла еще что-то на испанском, и в твоих темных глазах дернулся отраженный огненный язычок. – Они говорили: никто не мог предположить, что его расстреляют… вот так просто. Что смерть его будет настолько нелепа. На самом деле смерть всегда нелепа, по определению, потому, что она противоречит всему тому, чем мы живем. Потому, что никто не может знать, когда она придет и чем будет. Как и почему ударит в грудь огненным металлом, бросит на холодную предрассветную землю. Успеет ли заболеть пробитое сердце, сможешь ли выделить, вытащить из сонма проносящихся мыслей одну, самую главную… – кто знает! Остановившимся взглядом уже не увидеть мальчика, бросающего серые комки грязи на твое застывшее лицо, уже не простить. Навсегда, навсегда… Как жаль… Ты привстала, опираясь на гитару, и твой вдруг изменившийся громкий голос отозвался мурашками на моем теле: – Как жаль, что не услышу больше и не спою… Те стихи, что еще во мне, напишет на чистом листе уже кто-то другой, но потом, после, и не моими словами. Я – не успел, не успел… Пусть ветер, качающий ветви старой оливы в овраге, принесет вам мое последнее дыхание, мою печальную безнадежность. Прощаюсь у края дороги… Потухающий костер уже не греет, но уходить нам не хочется. Разбуженные мысли, вращаясь у одной, главной, сплетаются в длинную цепь размышлений… – Смерть есть некое таинство, что вызывает у человека страх и неприятие, но вместе с тем потрясает и заставляет думать, – произносишь ты еле слышно. И я вспоминаю фотографии, сделанные тобой в разрушенном землетрясением Спитаке: на фоне бесконечных развалин – фигуры людей, с молчаливой деловитостью роющихся в громадных кучах мусора, растерянные лица тех, кто навсегда потерялся в пережитом своем ужасе. – В смерти заложена та жемчужина сострадания, предназначенная для живых, что делает людей лучше, и объединяет, и, в каком-то смысле, примиряет. Но главное… За тем тупиком, в который вгоняет нас смерть с безжалостным своим натурализмом, мелькает тень того самого бессмертия, веками занимавшего человеческую мысль. Допуская возможность всего лишь приблизиться к важному, но каждый раз не позволяя ничего знать наверняка. А крест на могиле оборачивается неким началом, новой точкой отсчета, и совсем уже неважным становится, сколько прожил, просуществовал в живом, понятном мире – ведь успел же, успел… Нет, Лорка писал не о смерти, – ты задумчиво улыбнулась, – а о бессмертии. О свободе, о бесстрашии. О жизни, которую очень любил – с красотой родных мест и встречающихся людей. Все, что он писал – одна большая драма о жизни, которая бесконечна. А смерть – это всего лишь одна из многочисленных героинь этой драмы… – Оль, а почему мы такие разные? Почему есть люди, для которых недоступно очарование слов, красок, звуков? Почему для кого-то все это – совершенно пустая форма, оболочка, и только? Ты вздохнула, посмотрела на свои покрасневшие руки и медленно прочитала: «Есть души, где скрыты увядшие зори, и синие звезды, и времени листья…» – Люди должны быть разными, – продолжала ты. – Одни способны и в камне увидеть Бога. Другие, прикоснувшись к талантливому и красивому, жаждут разрушения, истребления, испытывая ненависть и бесконечную, неисчерпаемую злобу. К тому, что не понятно. К тому, что не ты. Так было и так будет. И всегда будет это – тайное, светлое, несказанное. Тот, кто его услышит и соберет, кто сумеет выразить – тот и станет бессмертным… – Спой еще, Оль, про тополя! На испанском… Мне нравится слушать стихи на незнакомом языке. Как слушают ветер или море, чувствуя непереводимую прелесть полета и печаль, что стоит над всем, как будто сверху. Строчки, схваченные внутренним ритмом, похожи на расцвеченную яркими образами музыку, но более собранную, более точную, проникающую вовнутрь одним ударом, словно пуля. И только мгновенный и недолгий холод в ране, только убегающее, словно сон, привычное ощущение себя и растворение в том новом, интересном, до конца не расшифрованном… – И все-таки, – мне хочется снова и снова задавать этот вопрос. – Почему он так умер, Оль? Ты пожала плечами: – Потому, что война… Потому, что грубость и жестокость, существующие в мире ¬– это некий противовес красоте и таланту. Оказавшись в кровавом колесе, слишком сложно выжить… – Послушай вот лучше это, – и ты снова пела про немого мальчика, про луну и желтый ветер, про мертвые глаза цыганенка. Я слушала, и меня, вползая, медленно растворял сон, словно сама вечность, и мои мысли где-то далеко произносил уже кто-то другой, а мое крохотное сердечко раскрывалось на ладони выпрямляющегося, упрощающегося мира, с поволокой легкого дыма, с красотой, доступной и радостной… «Гитара, и во сне твои слезы слышу…» Прошло несколько долгих лет, когда я, совершенно случайно, сквозь напирающий со всех сторон шум рейсового автобуса, узнала о твоей судьбе. Оказывается, будучи уже опытной журналисткой, в составе небольшой группы, ты уехала в Чечню. Когда автобус резко затормозил, из нескольких неразборчивых фраз твоей бывшей подруги выпало слово, что ударило меня, и покатилось куда-то дальше, вниз, к ослабевшим ногам. – «Пропала». – Поиски ничего не дали, – продолжала подруга в сторону, стараясь вызволить из накрепко сомкнувшихся тел свою сумку. – Какие-то ущелья, какие-то взрывы. Вроде как она побежала вперед с камерой, а там… Ну, в общем, не нашли ее. Да, вот и брат ее приезжал за вещами, симпатичный такой. А ты что, правда ничего не знала? – Давно ведь уже… Я отчетливо вдруг увидела, как там, в давно прошедшем июльском дне, я, с застрявшим в горле своим жалким «А-а…» больно падаю на мокрые скользкие доски, не выпуская из рук тяжелых ведер с размокшей глиной. И ты бежишь ко мне, бросая все, выхватываешь ведра и толкаешь меня в мягкий, приятно покалывающий соломинками стог сена. А в уголках твоих темных глазах, с нестертыми еще светящимися отблесками нашего вечернего костра, в хриплом твоем голосе, что запомнился мне на века, я чувствую что-то такое, отчего кажется – ты старше меня на бесконечное количество жизней, и я не могу теперь с тобой больше не встретиться… Рассеянно, какой-то одной своей частью, я задавала бессмысленные вопросы. Твоя бывшая подруга, нервно посматривая в окно, добросовестно отвечала: ¬– Как это зачем? Это их работа ¬– горячие точки и все такое… Там, где смерть. Там, где надо снимать. Рейтинг же... ¬– Я не понимаю, почему же именно Оля?.. Моя спутница вздохнула, пожала плечами. – Потому, что война… *** Вчера я отыскала его. Полустертый, совсем ветхий тетрадный листочек. Мне исполнялось восемнадцать, и ты была первой, кто поздравил меня. Теперь я снова держала его в руках, спустя столько лет и читала, как тогда, погружаясь с головой в каждое слово – твое и его: «Что подарить тебе, малыш? Цветы завянут, закончатся духи, потеряются безделушки. Лучше я подарю тебе слова. Те слова, что не исчезнут никогда. Слова того, кто стал бессмертным. …Пускай усну нежданно, усну на миг, на время, на столетья, но чтобы знали все, что я не умер, что золотые ясли - эти губы, что я товарищ западного ветра, что я большая тень моей слезинки…» Спасибо тебе за него, Оля. Спасибо вам за себя. Если мы все-таки встретимся, я знаю, где: там, где прощались, у края дороги. |