Смех и грех 1 Не поверите, а на букву А - ни единой виктории. За Щ, твёрдый и мягкий знаки не досадно, женских имен с такими заглавными трудно сыскать даже в Монголии. И буква Б не оприходована. Но Беллы и Барбары (других поименований не упомню) редки как жар- птицы; к тому же Барбар воспринимаю дурно с отрочества, с 1976 года, с "Семнадцати мгновений весны", где некрасивая эсэсовка пособляла partaigenosse уморить на сквозняке грудничка. Бывшего тестя Бориса Егорыча в расчет не беру, ибо не то чтобы согрешил с ним, но, словно в насмешку над своей устойчивой гетеросексуальностью, чуть приласкал через одежду, когда под знаком жутчайшей попойки обалдевший тесть свалился ко мне в койку и застонал под стать своей доче Наталье - утробным басом. Наутро, после флакона стрелецкой под грузди, измаявшийся подозрениями тесть размяк и осторожно поинтересовался: - Как спалось? - Чёрт его и разберёт, что за дрянь снилась. - Вот-вот, и мне тоже. За Й нужно махнуть в Японию. Это далеко, и накладно, и вряд ли я Леннон. К тому же необходимо выправить загранпаспорт, а слово "консульство" слышится мне тревожным, идут на ум совминовские ноты протеста, слышится песня Вставай страна огромная, мнятся чудовищные галифе, иезуиты-замполиты, облепленные пшенной кашей полевые кухни и, почему-то, чудится восставший труп не то Щорса, не то Сергея Лазо. Но, к - А. Недостающее звено. Экая прореха в послужном списке ловласа. Пусть не Аманда, не Аглая, не Агата. Пусть. Но хоть бы завялященькая Антонина. Или с какой Анфисой перехлестнулись бы пути- дорожки. А тех же Анастасий? Их же гибель - Насть, чтоб им пропасть. Ей- же-ей: А - заколдованная буква. А ведь начиная с В - разгуляй. Без пустяка - весь алфавит, честно собранная коллекция непродажных фемин. Одних Вик четырнадцать на круг. И Ян шесть. А меж ними-то как густо. И греховодница ЛенИна - освобожденный парторг с комвольно-суконного, к тому же депутат горсовета; и губастенькая Рая; и еще одна Рая - тонкогубая, но зато директор продмага; и татарочка Фаина с чудными подмышками и жемчужными зубами; и даже раритетные, чуть не кунсткамерные Эмма и Эрна; обе, помнится, Карловны (но не сёстры и не товарки), но точно двойняшки были они рыжи, приземисты, неповоротливы вне постели, в койке же - юрки, жарки, изобретательны, и преподавали в электромонтажных ПТУ геометрию. Но речь не о том, не о тех - числом к двуста чаровницах, скользнувших, переплетшихся крестообразно и мимолетно через руки мои, и ноги, и тело; не о них - забытых и полузабытых, и которых не забыть, как ту Суламифь по имени Миранда - метисочку, креолочку, осьмнадцатилетнюю деточку, весом пуда с три, да и то - в мокрой фуфайке, накинутой мною на ее сташестидесятисантиметровую сливочно-шоколадную стать, когда уносил я душеньку-лань сквозь бешенный ливень из соловьиной рощи. Что мы там вытворяли! А её низкий legato-акцент из самой груди: "люблюю!" И даже в торжествующем конечном "ааа!", в котором и акцента-то быть не должно, но - океан его лился. Ниагара. Прочь, прочь, видение. Прочь, юное безумие моё. Знаю, двумястами победами негоже размахивать; не след выносить этакий мизер на люди, когда иные и многие запросто предъявят список и в пятьсот голов, и в тысячу, и щелкнут документом по носу - не вылазь-де, копеешник! И надо ль хвастать сей жидкой статистикой мне - полному и окончательному импотенту? Всё равно как хлопнуть нумизматной керенкой о рыночный прилавок: "Семечек, мол, тётка, солёных. Да с горкою!" Не поймут. Надсмеются, оплюют, а то и прибьют или кликнут милицейского. - Кисель. Ваша, бывшая когда-то железной предстательная железа - кисель. Вы, уважаемый, угробили её инфекциями, трихополом и бициллином. Соболезную. Об эрекции забудьте. Навсегда. Думайте о хорошем. Коллекционируйте марки либо копите деньги, оно отвлекает. - То есть, как?.. Обождите. Есть же средства... травы, химия, вакуумные приспособления, наконец. - На подобный конец нужен космический вакуум. Вы имеете папу в Роскосмосе? Так огорошил доктор. Дока доктор - упитанный, добрый, нежадный, с чутким указательным пальцем, с печальными очами (теми - черными, мальчиковыми, о каких плакал Вертинский), с айболитской бородкой и латунной табличкою на двери, и два звонка, и звонкая фамилия Рабинович, которую пронёс он мимо эмиграции, сквозь "Память", Баркашова- Макашова, сквозь всякую муть и, еще ранее, гораздо ранее (то были пращуры его) через несусветное, изуверское, и не дай Бог какое, но сподобь Господи господина Рабиновича понести фамилию с честью далее, далее, насколько возможно то на Руси, где и нам - русичам - не всегда мёд, а даже бывают уготовлены нам братьями по крови и кровь, и дыбы, и шпицрутены, и штольни, и петли, и пули. Да-с, железА - кисель. Укатал родимую. Надобно расплачиваться по счетам. За Тань и Мань, за Инь и Янь, за тех Марин и Карин которые слепки с Барби - кукольные стройняшки-симпатяшки: шанельные, шрапнельные, с акриловыми коготками, лакированными шапокляками, природными и эрзац-мушками на губках, и бронебойными гонореями. Припёрло погасить вексель за краткую радость с той волоокой Пашей, что в заваленной снегом сибирской глуши прихрумкала пимами в баньку - принесть гостю полотенцев и напиться, и осталась там дольше положенного, дебелая дочка егеря. Да разве только кошмаром можно было предположить, что с рушниками и клюквенным квасом, да с морозцем, да со свёкольными щеками притащит ядрёная свет-Прасковьюшка на себе нехорошую болезнь, приправленную лобковыми вошками - зверьми, расселившимися, как мне казалось, аж на бровях, и сигающих оттуда, с дремучих - a-la Брежнев - бровищ моих, прямиком в баранью похлёбку. Но не о нынешней мужской беде печаль моя. Глупо казниться о невозвратном. Об одном грущу, с чего и начинал ону ябеду. Не закончена мозаика. Не легла последняя смальта в назначенное ей место, а, стало быть, и не вышла картина, на складывание которой я угрохал жизнь. Да и ладно ли сетовать: угрохал. Просуществовал, как мог, и пошло всё к черту. Дерев не насадил, детей не нажил, вывалив язык гонялся за сладким, и выкушал наравне со райской амброю ведро дёгтю: был гоним, давлен за кадык мужьями, травлен собаками, и луплен чем ни попадя: и коленом, и поленом, и чугунным утюгом на углях выпуска 1864 года; а один ревнивый орнитолог избивал меня перелётным больным гусем, которого он оставил зимовать на квартире, да так отхаживал, что помер гусь; и даже гуляла по бубновой моей головушке двухконфорочная электроплита "Минск" в женском общежитии на Багратиона - 7, куда прокрался я по балконам, и где комендант, и вахтеры, и вся челядь оказались поголовно мохногрудые грузины. А ведь давалась в длани та самая А, та самая смальта, да и выскользнула из рук. Налимом. Не удержал. За то и речь. За то и кручина. Анна. И уж не изловить, не забарабать рыбоньку под зебры, поскольку - кисель. Поздно! Ах, маху дал. Повёлся на ложный стыд. И тем более тяжко, что вышла та история расхожим анекдотом - попал в него, как кур в ощип, на финише, пред лентою, за которой уж ожидал, заламывал добрые руки неведомый мне Рабинович. 2 "Знакомьтесь: Аня Винокурова, новая ученица. Раньше Аня жила в Риге, а теперь станет сибирячкой. Правда, Анечка? Ступай ко второй парте в среднем ряду. Анна Германовна, продолжайте урок". Так было. И завуч покинула 7-й Б, отдав девочку на растерзание горбатой и злющей Анне Германовне Пфлюк, которая тут же вцепилась в тёзку, предложив проспрягать глагол schpielen. Ущербной Анхен, наверное, всю жизнь мечталось поваляться вверх пупом на Рижском взморье. Велюровое "ишь" в пику кирзовому "ихь" всколыхнуло класс, а классно переведенный с листа репортаж репортюги Шрайбикуса сразил Пфлюк и всех нас наповал. Следом - урок физической культуры, куда Аня вышла в маечке, кроссовках, и шортиках, и задвинула в пыльные углы одноклассниц с их олимпийками, чешками, и растянутыми на коленях трико. И "ишь", и с листа, и мираж черепичной Риги, и белоснежная полоска трусиков в тайнике шорт... словом, я пропал. Сарданапал. Тогда, видно, и реинкарнировалась в меня потаскунская суть царя. И не то чтобы красавица, но печать иного мира была пришлёпнута на Анне. Погиб, пропал. А весной сгинула она, заразила сарданапальством и канула в какое-то пригородное Кривощёково, в воинскую часть, куда батюшка Винокуров (прапорщик, не самогонщик) был назначен поминтенданта. Заявить теперь, что промелькнули годы? Да я себе язык откушу. Даже если и промелькнули. Эту фразу не терплю наравне со словом ширинка. Вместо флейты поднимем флягу, Чтобы смелее жилось, чтобы смелее жилось. И мы с Аней поднимали фужеры с шампанью в театральном буфете, манкируя вторым актом балета "Юнона и Авось". Провидение выдало нам редчайший шанс: билеты в партер за номерами мест тридцать три и тридцать четыре. Вот как случаются встречи. И мы тянули шипучее, и вспоминали, вспоминали, хоть и мало было чего вспоминать. А потом - под гору, быстро-быстро, да и как иначе, если обоим отчество - одиночество. - Проводишь? - Ааанечка, что ты, в самом деле... - Другой конец города. - Хоть в Нарьян-Мар. Такси, декабрьский N-ск... В авто - на ушко: "Мело, мело по всей земле..." и "Шаганэ" и еще что-то - артподготовка перед штурмом наполовину взятой высотки. К концу пути раздухарилась в желудке чёртова шампань, нагнала в кишки злого духу, и выпустить его в столь славный момент представлялось немыслимым. Так и докорчился втихаря - монастырской роженицей - до Аниной квартиры. Вошли. - Проходи в зал. Я на кухню. Кофе? - Чай. Это слово выдавилось легче, чем "да". С бильярдным стуком сомкнулись за спиной бамбуковые заросли. ...Нет, то было не Абрау-Дюрсо. Опоила гадина-буфетчица яблочной газировкой, настоянной на тухлом горохе. Пыхнуло бра и высветило парочку, давящуюся смехом на софе (вот он анекдот, и я в нём - дураком). Она - Анина младшая сестра. Анна про неё поминала. Похожа. Он, верно, ухажер. Целовались голубки во мраке и, стало быть, к потёмкам попривыкли, насладились моим соло и хрюкали теперь в кулаки, грозясь брызнуть хохотом. Как же: залетает незнакомый дядька, вприсядку выпускает ураганные ветры, скидывает пиджак и ну махать им, точно торговец шашлыками. А мне до смеху ль? Ай да селадон! Ай да послевкусие к высокому штилю, к "Шаганэ". "Каварер, каварер, а кальсон-то прогорер", - картаво лезло в голову, пока я пулей летел из квартиры. ...И только временем пообтесалось острое, и собирался я обождать до скорой уже весны, накупить тюльпанов, нагрянуть к Анне, и под тюльпаны и коньяк хохотнуть с Нюрочкой хотя бы и о Есенине, о том, что и он задавал дамам перцу... но, как было говорено, грудь моя уж касалась финишной ленты, за которой вперёд тюльпанов зрел вердикт уролога Рабиновича. |