Радужные разводы постепенно растворялись проступающим воздухом, полным солнечных бликов, отскакивающих от стен и падающих прямо в мои открывающиеся глаза... И, стоило мне только проснуться, т.е. ощутить себя в этом мире - на жесткой кровати с пропотевшей, скомканной простыней, - как мне стало страшно: страх наполнил все мои внутренности, и, преследуемое им, мое сердце заколотилось в грудную клетку, умоляя выпустить его. Но все, чем я смог помочь ему, - это закрыть глаза и ощупью натянуть одеяло на голову. Это был страх за мое земное существование - что-то было не так... Страх того, что все было напрасно! Я не знал причины этого страха - мне вспоминались лишь какие-то картинки моей жизни - абстрактные, ни с чем не связанные... Я не понимал, ЧТО Я? КТО СО МНОЙ? Отличалась ли моя жизнь чем-нибудь от жизни других людей? Родители у меня были... нормальные. Кажется, они меня совсем не били, да и бить меня, наверно, было не за что. Быть может только, я слишком часто просил у них новую игрушку... Я помню, как стою перед витриной магазина игрушек, на которой, среди прочего богатства, - большая, красная, в форме мельницы - свистулька. Я уже предвкушаю то трепетное наслаждение, с каким возьму в губы ее чудесный хвостик и подую в него - и какой раздастся волшебный звук... ...Но мама говорит: «Это слишком дорого. К тому же, я только вчера покупала тебе мыльные пузыри...» ...И я мгновенно начинаю рыдать - по-детски громко и безутешно. Но мама, к ее чести, на слезы не реагировала, и доплакивал я уже дома - один, забившись в темный уголок - под стул между шкафом и диваном. Учиться я сразу начал хорошо - для меня это было совсем не сложно: и рисование первых кружочков и решение уравнений с иксами и игреками. Первую свою четвертную тройку я получил классе в пятом - по истории. Помню, как мать, держа дневник, вопросительно смотрит на меня, а я краснею и придумываю что-то в оправдание. В средних классах я стал все чаще прогуливать уроки в пригородном лесу. Там у меня было любимое местечко. Помню: исписанное «васями» и «колями» старое бревно, на котором я сижу... Большая береза с наклоненной до земли нижней веткой и пустой коричневой консервной банкой у ствола... А зимой я ходил смотреть на озеро. Оно так и запомнилось мне вечно белым, в черных крапинах мормыжащих рыбаков. Был я, вероятно, в тех местах и после школы. Изменились ли они? - не знаю... Лежала ли у березы по-прежнему пустая жестянка? Мое умение обращаться с иксами и игреками плюс еще несколько заученных физических формул позволили мне сначала перейти в 9-й класс, а затем поступить в политехнический институт. В институте у меня появились первые друзья. Мы пили портвейн и шатались по городу. Помню: большой перекресток в центре города... один дом обшарпанный - с отвалившимися кусками стены... и машины (марки я не различаю): белая, красная и синяя в ряд у светофора. Ах да, еще автобус №8. В институтские же годы я впервые переспал с женщиной. Она была основательно старше меня, и прокуренный ее голос был раза в два грубее моего. Помню, как она, сидя на кресле, раздвинула свои кривоватые ноги и произнесла своим мерзким голосом что-то вроде ну или угу - я не особенно-то вслушивался. Были, наверняка, в моей жизни и другие женщины, но помню я лишь эту первую - грязную, тупую шлюху. Тогда же я, как и все, решил для себя, что надо заработать денег, купить квартиру, машину... ну, и что-то там еще... А потом я, вроде, стал работать. Помню - там надо рассчитывать, что-то совсем ненужное. Наверно, мне за это даже платили - ведь, если я работал, должны же мне были что-то платить? Помню свою контору: там три стола и еще два сотрудника - что-то все считают... В белых рубашечках, как в первом классе... А! Кажется, у меня есть жена. Но убей - я не помню ее! Она какая-то обычная... Волосы у нее... средние какие-то... Есть такой цвет волос - средний?.. Наверно, она даже готовит мне поесть - ведь, если я живу, - видимо, я что-то ем... Это было все, что я смог вспомнить о своей жизни. И ничего о том, зачем все это было нужно, способного убедить меня, что все было не напрасно... Как же это страшно! Сколько мне лет? Не могу вспомнить... А впрочем, какая разница? Внезапно, как и страх, пришла мысль, что все уже в прошлом и ничего больше не будет. Было детство, была школа, институт, была работа, была жена... Жена?.. А где она? Я хоронил ее? - вряд ли... Разводился? - кажется, нет... - Здесь есть кто-нибудь? - крикнул я через одеяло. - Здесь есть кто-нибудь? - никто не отвечал. Итак, я был один. - Здесь есть я, - ответил я себе. - ЧТО Я? СКАЖИТЕ, ЧТО Я? - вырвалось из моих внутренностей, слипшихся в один мучимый болью комок. «Кажется, это называется человек, - вспомнил я. - Не настолько уж я потерял память, чтобы не помнить таких простых вещей». - А человеку, кажется, не пристало бояться непонятно чего... - вдруг занудел мой внутренний голос. - С этим можно поспорить, - возразил я. - Чего же и бояться, как не неизвестного? Люди всегда боялись смерти только потому, что не знали, что за ней... - Ты боишься смерти? - заинтересованно спросил он. - Я? - я даже улыбнулся под одеялом. - Только не я. После смерти - небытие, нам ли к нему привыкать? - Так чего же ты боишься? - Какой это был трудный вопрос! « ...я боюсь, страшно боюсь стен, из которых нет выхода... боюсь задыхаться, боюсь конвульсировать... боюсь облегчить свои страдания...» Он засмеялся: - Почему? - Черт тебя побери! Это инстинкты! - Разве сложно их преодолеть? - А разве легко? - передразнил я его. - А-а, - протянул он. - Ну, лежи, лежи... - уходя, он откинул с моих глаз одеяло - сам бы я на это не решился... То, что предстало моим глазам, было столь невероятно и ужасно, что я даже закричал. Впрочем, на этом все и кончилось. Я не умер от инфаркта, и через минуту вновь открыл глаза. Комната была совершенно пустой, лишь стены ее были оклеены фотообоями - и эти-то обои и были самым страшным. С противоположной стены на меня смотрело застывшее лицо моей жены. Она стояла у плиты и что-то варила: на фотографии отражался парок, выходивший из-под крышки кастрюли... Я вскочил с постели и принялся ощупывать стену. Нет, это не был обман зрения - это были обои и ничего больше... Жесткая, шершавая бумага. На другой стене отображалась контора: мой пустующий стол и два этих придурка в белых рубашечках. Да что там контора? Моя кровать, после того, как я оставил ее, тоже оказалась обоями, заняв своим изображением еще одну стену. Сколько я ни бил эту стену руками, вернуться мне так и не удалось... Я побрел по своей камере - и везде было то же: пустота и обои, обои... Я узнавал все эти картины: и хитро подмигивающую шлюху с раскрытым ртом и разведенными ногами; и березу с консервной банкой; и витрину со свистулькой-мельницей; и перекресток с триколором машин и чертовой восьмеркой; и мать с дневником в руках, вопросительно смотрящую на меня. «Их нужно содрать», - понял я. Я дышал в лицо своей жены, и струи воздуха, повернутые вспять обоями, создавали впечатление, что дышит она. Мои пальцы пытались зацепить выступающий край бумаги, но она была приклеена слишком ровно, и поддеть было негде. - Должен же где-то быть нож! - бессильно надрывался я, а моя жена, улыбаясь, посылала мне в лицо очередной горячий выдох... Но квартира была пустой, абсолютно пустой, в ней не было ни единого предмета, кроме меня, к тому же, совершенно голого. Прежде, чем оторвался первый лоскуток бумаги (ухо и глаз моей жены), я сломал все ногти на руках, и отделенный клочок мгновенно пропитался кровью. Отрыв каждого куска сопровождался мерзким стонущим звуком. И еще слышно было, как сухая - очень сухая!!! - бумага, чмокая, впитывает кровь - мою? моей жены?! - Мы с тобой одной крови, сука! - хрипло смеялся я, а в лицо мне продолжало дышать что-то совсем другое - гладкое, блестящее. Увлеченный работой, я еще не понимал, что это. И лишь когда от моей жены не осталось и следа и я отошел полюбоваться, - я увидел на стене себя - с ручейками крови, бегущими по голому телу и блестящими, больными глазами. Это было огромное зеркало из отполированного металла. И оно не просто висело на стене - оно БЫЛО стеной... Я кашляюще, нервно засмеялся, заметив, как капли крови, сползая по гладкой серебристой поверхности, встречаясь друг с другом, сливаются в небольшой ручеек, деловито спешащий к полу... Но нельзя было останавливаться на полпути. С противным хрустом промежность шлюхи разошлась пополам - при этом края бумаги тут же забагровели... Так же пополам разошлась ее голова - от уха до шеи. Яростно рыча, я соскабливал со стены ее кривые ноги... Я по кускам отдирал лицо моей матери, а потом вытирал набухшие кровью руки об идиотские лица белорубашечников... Под обоями оказывались все те же зеркала. Работа шла уже легче. Сколько дней или лет я обдирал свою камеру, понять было невозможно: время осталось в нарисованном мире... Наконец, мой труд завершился: я смотрел на себя со всех стен. Обдирание обоев было так же бессмысленно, как и вся жизнь. Уже мой первый шаг в этом мире поставил все на свои места. Мой рот вначале беззвучно открывался, но из нутра моего уже катился к горлу, как огромный свинцовый шар, жуткий, бессильный крик. Я выпустил его из себя - и он, отразившись от зеркал, сбил меня с ног. Я упал на пол и, крича, зажал голову между коленей: «Да! Все было напрасно. Чудес не бывает!» - и боль моя усугубилась вдруг замеченной унизительной наготой: наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь! Когда, наконец, силы оставили меня и я не мог больше кричать, из глаз моих закапали мягкие теплые слезы. Они разбивались об пол, и я ощущал их мельчайшие брызги кожей своих голых ног. Плакать - стыдно, вдруг вспомнил я. Смешно! Какие-то обои могли указывать мне, что стыдно, а что нет! Дышать нарисованным воздухом, ходить на нарисованную работу, жить с нарисованной женой - вот чего стоит стыдиться! А слезы - слезы мои - они были настоящие. Я трогал их пальцами, и раны начинало сильно щипать. И мне уже не было страшно. Я знал, что никогда не жил той жизнью, картинки которой сдирал со стен. Это была лишь память сна - того сна, который я видел перед тем, как пробудиться. Я оторвал голову от колен. Отчаянье на время оставило меня - и каждое мое отраженье молило не сдаваться и искать выход. Металлические листы выглядели совершенно не пробиваемыми, но попытаться было необходимо... Я приближался к себе, шатающемуся, падающему и вновь встающему... Я был очень слаб, но последнесть моего шанса позволила собрать все силы - силы всех меня в этой камере (ТЫ ГОТОВ? ТЫ ГОТОВ? ТЫ ГОТОВ?..) - в одном страшном ударе ногой, пришедшемся прямо в пах моему беззащитному отражению... Когда я коснулся холодного, плотного металла, раздался хруст - невыносимо громкий в пустоте, но даже ожидаемый мной - и я рухнул на пол со вдребезги сломанной ногой. Чернота застлала мои глаза, липкая, как сгущенное молоко - и я падал, падал... нет, висел над и под пропастью... Но сознание безуспешно пыталось покинуть меня... Несмотря на все усиливающуюся боль, голова моя постепенно прояснялась... Зеркало не было даже поцарапано. Потолок тоже был зеркалом, и я видел себя в нем с чернеющей, разбухшей ногой. Видел себя везде... везде... и качался в собственных взглядах. И никуда не мог деться от них, потому что не мог пошевелиться... и дремота не скрывала меня от них, проступавших и сквозь сомкнутые веки... Только... (волны качали и качали меня) Только был далеко... (и лучи многочисленных солнц жгли мое голое тело) очень далеко (там, где небо земле не давало дышать), в другом краю камеры - темный кусок стены, в котором почему-то не было меня. И у меня хватило сил перевернуться, при этом моя раздробленная нога грохнулась об пол, но я почти не обратил внимания на новый, резкий прилив боли. Я пополз, подтягивая свое туловище на прилипающих к полу руках, и казалось мне, что живот мой распорот и кишки мои волочатся подо мной, оставляя густой, черный след. Порой я отрубался. Но потом снова полз - полз, сдувая со своего пути кровавые клочья обоев, к тому - неизведанному, по какой-то случайности обойденному - концу моей камеры. Надеялся ли я на что-то? Нисколько. Просто знал, что страшнее всякой боли будет мучить меня, лежащего, чувство несделанного дела. И потому полз - обреченно, как бы отдавая последний долг. Цель моя была уже видна. В стене, то есть в зеркале, оказалась маленькая дверь - как раз такая, чтобы выпустить ползущего человека. Мое слабое сознание не выдержало в тот момент подобного потрясения, и я вновь надолго погрузился в черноту. ...Дверь слабо сплывалась передо мной. Нужно было только потянуть за ручку. А это было нелегко. Бездна шамкающими губами втягивала меня, и слабые руки мои, пытаясь уцепиться за уступ ручки, постоянно соскальзывали - и я летел, летел вниз и падал, разбиваясь, на том же месте, у проклятой двери. Все начиналось сначала. Вновь меня тянуло вниз, но каким-то чудом - на тысячный, видно, раз - рука моя проворно поднялась до железной загогулины и схватилась за нее. Бездна взревела подо мной. Тело мое разрывалось пополам, но я сумел вцепиться в ручку и другой рукой. Теперь на двух руках я висел над сосущей чернотой, и плоскость двери, не выдерживая моего веса, треща, медленно отходила от стены. Вот она уже совсем открылась... и руки мои рухнули на пол с зажатым в них большим куском бумаги... Из проделанной в стене бреши, идиотски улыбаясь, глядело на меня мое собственное лицо. Я слабо постучал по нему, и оно отозвалось тяжелым металлическим звуком. Лицо засмеялось, выпучив на меня свои глаза. Невесть откуда взявшаяся рука из того же зеркала показывала на меня пальцем, и лицо зашлось уже в захлебывающемся, счастливом хохоте, будто я разыгрывал для него какое-то сверхсмешное представление, а не лежал, не в силах сдвинуться, с раскрошенной ногой. Плюнув, я отвел от него свой взгляд, которым, приподнявшись, тотчас пробежался по комнате. Остальные лица оказались такими же блаженными. Катаясь от смеха по полу, они все кричали мне: «Посмотри на себя!» Решившись наконец и обратившись на себя, я понял, что же так меня насмешило. Меня просто не было. Плоть моя была таким же разорванным в клочья сном, как и та окровавленная бумага, кучи которой валялись повсюду в камере, знаменуя торжество моего пробуждения... «Все было напрасно», - хотел сказать я, но вместо этого лишь глубоко зевнул. Веки мои смыкались, и я спокойно засыпал - вероятно, уже навсегда... |