Стенные часы проснулись и медленно качнули маятником. Скрипнули дверцы, и, пугливо выглянув, кукушка прокуковала пять раз. Как обычно, у бабушки в это время начинался рабочий день. Она не позволяла себе долго спать, поднималась в пять утра, чтобы по холодку управиться по хозяйству: накормить живность – домашнюю птицу, кошек, собаку; пока не жарко, собрать с грядок урожай… Сельская жизнь – не сильно разгуляешься. Завидя бабушку, захлопал крыльями, пропел петух, и со всех сторон со страшным переполохом бросились к ней на длинных ногах куры. Под навесом, звякая цепью, отряхивался Мурат. Заслышав возню, проснулись кошки, и пока бабушка хлопотала с готовкой, кошки и куры – все скопом – ходили за ней, куда она, туда и они. – Сичас, сичас… – говорила бабушка не то им, не то терпеливо ожидавшему Мурату. Они для неё – всё равно, что дети. – Сичас, кисоньки, колбаски нарежу. И тебе, Муратик, завтрак буде. Бабушка сыпет зерно в кормушки, подзывает: – Цып-цып-цып! Во время кормёжки караулит настырных воробьёв. Если в кормушке осталось зерно, она моментально закрывает его фанеркой. – Всё, дорогие мои, кто не успел – сам виноват! Кормушка закрылась! После всех первостепенных дел бабушка идёт будить Егорку. А ему утром так сладко спится и так не хочется вставать! – Ну, подожди, бабушка, ну, ещё чуть-чуть… – просит он. Но бабушка непреклонна. – Встав-ва-й! Вставай, а то всё проспишь. Поднявшись, Егорка направляется в угол беседки, где в тени винограда над табуреткой с эмалированным тазом прибит рукомойник, и на полочке лежит кусочек малинового мыла. В слабом движении воздуха – запахи цветов из палисадника и гудение пчёл. Солнечный свет белыми стрелами пронизывает насквозь виноградную листву, и, гремя рукомойником, Егорка наблюдает, как в траве копошатся радужные зайчики. Тут же, под виноградом, стоит стол, и, усевшись, Егорка ест блинчики с тягучим, как мед вареньем. Из кринки бабушка наливает в стакан молока, присаживается с краюшку, и чуть склонив голову набок, нежно глядит на внука. Но сидеть долго без дела бабушка не привыкла, и вот уже, оправив светленький платочек, она идёт в сарай, а оттуда, гремя пустыми вёдрами, идёт на улицу к колодцу. – Бабушка, подожди! Я с тобой, – кричит ей вслед Егорка и, проглотив остатки завтрака, вихрем летит к калитке. На клумбе красными шарами распустились георгины. Окропленные утренней росой, пригнулись от собственной тяжести к дорожке и, мокрые, задели за голые плечи пробегавшего мимо Егорку. Колодец с журавлем находится на противоположной стороне узкой улочки. К короткому его плечу в качестве противовеса привязан мельничный жернов. Точно такой же, из жёлтого песчаника, лежит в траве у бабушкиного забора. Они похожи на огромные шестерёнки от часов с истёртыми за долгие годы зубьями. За колодцем улочка спускается к песчаному затону, который в этом месте образовал ерик. По обеим сторонам затона растёт камыш, вытянутый вверх коричневыми колотушками. В его зарослях лениво, со старческой хрипотцой квакают лягушки. Чуть выше по правому берегу, огибая бабушкин огород, идёт тропинка к деревянному, с пружинистыми досками пешеходному мостку. У колодца, подергивая шейками, бродят горлинки, но потревоженные приближением людей, срываются с места и, отлетев чуть поодаль, опять садятся, и опять бегут, распушив хвосты, по белой от пыли дороге. Вода в колодце самая чистая, самая студёная, такая, что зубы сводит, и самая вкусная. А ещё, говорят, что в ней много серебра, только Егорке не совсем понятно – как это в воде может быть много серебра? Егорка стал коленями на лавку для вёдер, навалился животом и локтями на мокрый, обросший зелёным мхом сруб и, нагнувшись, посмотрел вниз, где в светлом оконце было видно его лицо. Солнечный свет, попадая на поверхность воды, сиял золотыми бликами на деревянных стенах колодца. Бабушка перелила воду в свои вёдра, понесла к дому, а Егорка, не в силах скрыть радости, поскакал впереди нее то на одной, то на другой ноге. От избытка счастья он совсем забыл про осторожность, споткнулся и упал, о сухую землю сильно ободрал колено. Тут же на нём выступили мелкие точечки крови. Егорка вскочил, и по его щекам покатились слёзы. С плачем он прижался к бабушкиной юбке, и бабушка, поставив вёдра на землю, успокаивала его, ласково гладила по голове и шептала на ухо слова утешения. Усадив Егорку за стол, бабушка сходила в дом, принесла чистую тряпицу и спирт. Сказала, что больно будет всего одну секунду, и если он хочет, то может закрыть глаза. Егорка не только зажмурился, но и как-то весь напрягся, сжался, задрожал. – Ну что ты так? Ведь совсем не больно. Папка твой, будучи мальцом, как ты, терплячий был. Вжись не покажет, что больно. И, сильно дуя на ранку, бабушка смазала коленку спиртом, а потом её забинтовала. – Вот так. Через час забудешь. Убрав со стола всё лишнее, бабушка уже мыла столешницу горячей водой и скребла ножом с отломанной ручкой. – Зачем ты это делаешь, бабушка? – Хлеб буду печь. А сначала нужно тесто приготовить. Всегда к выходным бабушка пекла хлеб. На открытой середине двора высилась летняя глинобитная печка – кабыца, из которой (Егорка только заметил) красными языками вырывалось пламя, а из трубы поднимался к небу столб дыма. Бабушка присела на табуретку, сложила на колени распаренные руки с тонкими, костлявыми пальцами. – Бабушка, пожалуйста, расскажи про моего папу, – попросил Егорка, и глаза его зажглись любопытством. Она обернулась к нему, их взгляды встретились, и бабушка попыталась улыбнуться, но ей это не удалось. На несколько секунд она прикрыла веки, и на них блеснула слеза. – Вот говорят, все хорошее помнишь, а худое забываешь. Может и так, только войну забыть я не могу. Столько страху за папку твоего при немцах натерпелась, просто жуть! Характер-то у него был колючий, и слов лишних он тратить не любил. Если уж что втемяшивалось в его голову, то это прочно и надолго. Проведя ладонью по столешнице и убедившись, что она уже просохла, бабушка встала с табурета и начала просеивать пшеничную муку через тонкое волосяное сито. Маленькое, величиной с блюдце, ситечко монотонно мелькало в ее руках, и это было похоже, будто бабушка похлопывала в бубен. Белая горка мягкой муки постепенно нарастала на середине стола. Егорка сидел как на иголках, но бабушку не торопил. – Отцу твоему тогда было чуть поболее, чем тебе сичас. А он уже вообразил, будто способен тягаться силою с фашистами. Ничего не боялся… – Я тоже ничего не боюсь. Вот если бы война… я пошел бы в разведчики, – храбро, с чувством хвастливости говорит Егорка. – Эх, Егорка ты мой, Егорка. Не взяли б тебя. Не дорос, сказали бы, – добродушно улыбается бабушка, и морщинки у её глаз становятся резче. Но тень воспоминаний снова ложится на её лицо. – Когда пришли фашисты, жить стало совсем тяжело. Солдаты отобрали у людей коров, овец, свиней, переловили кур, очистили погреба от картошки и зерна. Только и остались корешки в земле. Живи, как хочешь! У нас в хате поселились связисты. Проводов, антенн понатягивали. Нас в сарай выгнали. И ничего не поделаешь, терпи или пропадай! Бабушка вываливает из дёжи тесто на посыпанный мукой стол и, нагнувшись над ним, месит. Тяжело дыша, колотит по тесту обоими кулаками, ловко подминая один край под другой. Егорка восторженно следит за каждым её движением, и терпеливо ждёт продолжение рассказа. Бабушка с трудом разгибает спину, утирает передником пот с лица и говорит: – Ну, слушай, – буду рассказывать дальше. Мы, значит, в сарае мыкаемся, а в нашей хате немцы хозяйничают. И попался среди них один фашист – хуже некуда! Натура гаденькая, любит поиздеваться, показать свою значимость. Вся наружность его вызывала отвращение. Весь какой-то сальный, круглый. Живот распирает так, что пуговицы расстёгиваются. Сам рыжий, конопатый; глазки маленькие – поросячьи. Не человек – чёрт рогатый, – уточняет бабушка и Егорке становится страшно: мерещится это косматое, рогатое чудовище. – Стал он твоего папку задевать да поддразнивать. Где ни встретит, ущипнёт за нос или дёрнет за ухо. И смеётся, скалит зубы, точно наш Муратик. Папка твой, как птица нахохлится, на фашиста исподлобья поедом смотрит. Я его успокаиваю, мол, немец шуткует, а у самой в душе тревога растёт: боюсь, как бы глупостей не натворил. Бабушка замолчала, коснувшись чего-то волнующего, забытого, столько лет хранившегося в её сердце. Она встала к столу, помяла тесто ещё немного, переложила его в миску, укутала в полотенце и, всё ещё находясь в воспоминаниях, продолжила свой рассказ: – Стал тот фашист злейшим врагом твоему папке. Увидит его, – в глазах злоба стынет, желваки на скулах играют. А тут вот какой случай… У нас оставалось несколько курочек. Ясное дело – яйца фашист отбирал, бил их и тут же без хлеба и соли высасывал. Но куры нестись перестали. Он курей переловил, ощипал, и в большом черном котле на кабыцу поставил варить. От пылу-жара пот с фашиста ручьями течет, и он одно только знает – к умывальнику бегать. Расставит ноги свои кривые в мешковатых штанах, обливается, фыркает. Мы с папкой твоим голодными глазами наблюдаем. Когда же в котле вода забурлила, пена жёлтая поднялась и через края полезла, по двору такой запах пошёл, что в желудках наших революция началась. Тут и остальные солдаты сбежались. Стоят кружком, весело переговариваются, нетерпеливо облизываются. Никто из фашистов даже не взглянул в нашу сторону, и только когда рябой что-то сказал, все повернулись и громко засмеялись. – Ком! – позвал рябой к себе папку, – он ни с места, только ко мне крепче прижался. Рябой зло и настойчиво свой приказ повторяет. Тут не знаешь что хуже: ослушаться или подчиниться? Нехотя подходит папка к фашисту, а он ему кусок колбасы протягивает, ешь, мол. Но сын мой – упрямая голова – лишь руки за спиной спрятал и глаза опустил. Фашист тычет колбасою ему в лицо, но видит, что мальчишка пытается уклониться, и, взбесившись, начинает пинать его как мячик – от одного солдата к другому. Я кричу, умоляю оставить сына, но меня не пускают, отталкивают в сторону. И все они улюлюкают, свистят, а под конец ирод этот рябой сильно пинает его сапогом в зад и каркает о чем-то по-немецки. Мы их языка не знаем, хотя и так все понятно. Папка твой упал и разбил коленку. Бедный, он изо всех сил старался не плакать, но слезы не в его воле – выступили сами, и я поняла, – как ему больно. Он беспомощно сжал кулаки и медленно поднялся. Я чуть не вскрикнула от страха: такой ненавистью вспыхнули его глаза! Слава Богу, сдержал себя, не бросился на фашиста. Вокруг него, злобно потешаясь, гоготали десятка полтора немцев, и громче всех – рябой. Наверно, эта расправа казалась им веселой забавой, не больше. «Что ж, проклятые, смейтесь, забавляйтесь», – думала я. «Придет время, всё вам припомнится». Я твоему папке рану водой промыла, подорожник приложила, говорю: «Потерпи, сынок. Будут ещё дивчата ходить табором». А сама вижу: душа у него от гнева разрывается… Над головой Егорки жужжала свою бесконечную песню пчела, лезла ему чуть ли не в ухо. Но Егорка не желал пошевелить рукою, чтобы прогнать пчелу, не хотел отвлекаться. Он лишь один раз украдкой посмотрел на свою коленку и осторожно потрогал повязку. Бабушка снова достала тесто, слепила несколько буханок, слегка смазала верхушки куриным пером, макая его в молоко. Затем разбила в печи синеющие угли и посадила хлебы, укладывая их на капустные листы, чтоб не пригорели снизу. Закрыла печь заслонкою. И всё это время, не прерывая работы, она продолжала своё повествование. – В ту ночь я спала особенно плохо. Какая-то смутная тягость была у меня на сердце. И неспроста. Слышу сквозь сон, как поднялся мой сорванец и куда-то полез. Меня будто ударило током, так сильно я испугалась. Тут было от чего оробеть. Вспомнила я, что под застрехой уже давно хранилась дедова шашка. Ведь род наш казачий с испокон веков шёл. Когда-то твой прадед в царском конвое служил, и надо отдать ему должное: служил не за страх, а за совесть. Охранял государя и от него за примерную службу получил в подарок эту шашку в серебряных ножнах. Больно хороша была, чтобы отдать новой власти. Так и хранилась, в рядно замотанная, под крышей. Что было на уме у твоего отца – не знаю, только хотел он ее достать той ночью. Еле вырвала из рук. Поцокав языком и, отогнав тяжелые воспоминая, бабушка заговорила снова: – Руки дрожат, а я – шашку под юбку, и к колодезю. Слава те Господи, ночь темная выдалась, я почти наугад двигаюсь. Собственных шагов боюсь, кажется, в тишине они отдаются чересчур громко, – голос бабушки упал до шепота, словно фашисты и теперь могли ее услышать. – Сердце готово выпрыгнуть, стучит у самого горла. Дошла всё-таки и шашку в колодец выбросила… – Как в колодец? В воду? – нетерпеливо перебивает Егорка. – Конечно. В воду, куда ж ещё! Иначе, если бы немцы нашли, нас бы постреляли, и не посмотрели бы, что дитё малое. Ведь фашисты не знали ни жалости, ни сострадания. Мы для них были всё равно, что пыль под ногами. Словно опомнившись, бабушка всплеснула руками: – Ох, и заболталась я! – она переменилась в лице, осенила себя знамением и захлопотала у печки. Прихватила тряпицей и отодвинула заслонку, и тут же по двору растёкся крепкий, аппетитный дух горячего хлеба. Выбрав деревянную лопату на длинном древке, бабушка поддевает хлебы и кидает их на стол, поворачивает туда-сюда, похлопывает и нюхает – удалась ли выпечка. Сбрызгивает с чистого куриного пера водою румяную, хрустящую, кое-где треснувшую корочку. Накрывает хлебы полотенцем: преть и вызревать окончательно. – Бабушка, а сейчас шашка так и лежит в колодце? – помечтав о чём-то, спрашивает Егорка. – Наверное, там и лежит. Куда ж она денется?! – Что, мои хорошие, водички захотели? – обратилась она к собравшимся вдруг курам, осовелым от зноя, с беспомощно открытыми клювами. – Сичас принесу свеженькой… В этот раз, заглядывая в прорубь колодца, Егорке уже казалось, что будто из глубины блестит серебряными ножнами дедова шашка. Молнией пронеслась в его голове мысль и, чувствуя необыкновенный прилив любви к бабушке, он спрашивает: – Бабушка, может быть в воде много серебра потому, что у шашки серебряные ножны? – Может и так, – чуть приметно улыбаясь, отвечает бабушка. – Что в колодизе шашка ведь никто не знает. Ты тоже никому не говори. Пусть это будет нашей тайной. День уже подходил к вечеру. Солнце медленно опускалось за садом, дробилось в окнах и поджигало желтые подсолнухи, выглядывавшие из-за ограды. Дневная жара наконец-то сменилась относительной прохладой. Бабушка зажгла над столом свет. Вокруг тусклой, засиженной мухами лампочки, закружилась ночная мошкара. Стало тихо, только попискивал над ухом голодный комар. Егорка пьет молоко с ещё теплым домашним хлебом, с налипшим на нижней корке капустным листом. – До чего ж ты стал похож на своего папку… – еле слышно шепчет бабушка и нежно шевелит, треплет Егорке волосы. Егорка её не слышит, он в своих мыслях, перебирает события дня. Для него они представляются обычными и неизменными, как этот вечер, или как завтрашнее утро, которое непременно, обязательно наступит. И думает Егорка: «Всё-таки как хорошо, когда на земле мир и нет войны!» |