Той же ночью ему приснился сон. Они сидели за столом, все четверо со своими жёнами. Стол был праздничный: бутылки, закуски, цветы в двух тонких высоких вазах. Жёлтые розы и белые хризантемы. Со временем, как обычно, разговор вошёл в философско-мистическую сферу. Это значит: заговорили о смерти. Все молоды, смерть – это что-то далёкое, но все когда-нибудь умрут. Но вот интересно: в какой последовательности? Кто раньше, кто позже? И тут он увидел, как воздух вздрогнул, и жена первого из них замерцала и растаяла. Никто этого не заметил, разговор продолжался. И снова воздух вздрогнул, и жена второго замерцала и растаяла. Он вышел из сна. Оставшиеся сидели за столом. Бутылки, закуски. Но это не праздник, пьют не чокаясь. Сон оказался вещим. Только приснился не тогда, тридцать лет назад, а сейчас, как предсказание прошлого. Теперь за столом о смерти не говорят, но думают: кто следующий. Он понял, что это тоже сон, ведь поминок по жене второго не было, не получилось. Воздух вздрогнул, и он, не дожидаясь, вышел из сна. Его разбудил толчок: слабый, но настойчивый. Сегодня он напишет картину. Он её не видел, но чувствовал, что она рождается. Её и нельзя увидеть, пока кисть не коснётся бумаги. Нет, это слишком рано: увидеть нерождённое, не значит ли убить его? Только когда картина закончена, и кисти отложены… А пока лучше отвлечься. Он приоткрыл глаза: свет медленно наполнял веранду. Это хорошо, не проспал, буду вставать вместе со светом. Оделся и вышел на крыльцо. Яблоня была старая. И дом старый. Дом был срублен ещё до войны, а после войны сплавлен из Кадома вниз по Мокше. Но здесь, в этой земле они укоренились одновременно: дом и яблоня. Сруб ещё без крыши, тёмные и влажные, будто только что из реки, брёвна. Хотя это всего лишь дождь – на дорожке бледной тушью нарисованы лужи. А рядом с дорожкой, в маленькой лужице – тонкий штрих яблоневого саженца. И закатное небо в три полосы: красная, белая и тёмно-серая, почти чёрная. Красивая картина, но он уже увидел её. Значит, не то. Дом смотрит на яблоню, а яблоня смотрит на дом. Должно ли это что-то значить? Каким движением кисти можно передать взгляд? Он пошёл в избу пить чай. Дом должен был умереть после того, как умер его хозяин. Старик-горюн, как называла его баба Люба. В тёмном, лишь угадываемом пространстве избы светлое пятно окна и кровать около него. Жёсткими мазками кисти – сгорбленная фигура в валенках, шапке-ушанке, с неясным тёмным лицом и руками на коленях. От старика ушла жена, он загоревал и заболел. Последние годы уже почти не вставал с кровати, и баба Люба носила ему еду, жалела. Потом он умер. Десять лет дом медленно умирал. Соседи держали в клети свиней, но на сам дом, на избу не покушались. Дом не умер, потому что появились новые хозяева. Приехали из Москвы, купили дом и стали слушать рассказы бабы Любы о том, что и как тут было раньше. Дом подлатали, поправили, и стало ясно: он простоит ещё долго. Теперь дом можно нарисовать даже по линейке и угольнику. А яблоня продолжала стареть. Ей тоже подрезали сухие ветки, но дерево – не дом, его не подлатаешь и не поправишь. Всё было бы проще, если бы яблоня уже умерла. Мёртвое дерево рисуется сухой кистью, когда в её пролёте прерывается тушь. Мёртвые ветви – это старые кости, выбеленные временем и ветром. Это можно почувствовать запястьем. Но яблоня была ещё жива. И смотрела на дом, на траву, на дорогу, на небо, на три берёзы перед домом. Потом из трёх берёз осталась только одна, она была в два раза выше дома, а дом – в два раза выше яблони. И хотя берёза уже почернела – тычки влажной туши покрывают почти всю поверхность ствола – и забрасывала траву перед домом сухими ветками – быстрые штрихи тонкой кисти, она выглядела моложе яблони. Он вернулся на веранду, убрал постель и поставил стол. Просто столешница на низкой лавке и раскладной табуретке. Удобно: можно убирать и ставить. Разложил краски. На некоторых тюбиках крышки не откручиваются, присохли. Придётся пойти за плоскогубцами, они в сенях, где на стене развешаны все инструменты: молотки, напильники, стамески, ножовки, топорик, рубанок … Дед Гаврила умер, когда упала первая берёза. Он был глуховат, поэтому особого разговора не получалось: он просто подходил и смотрел, как строгают доску для лавки. Улыбался и кивал головой. Теперь уже не слышно утренней перебранки деда Гаврилы и бабы Любы. Семейная жизнь была долгой и тихо закончилась. Свет, плавно гаснущий к нижнему левому углу картины. Яблоня по весне покрывалась бело-розовым цветом. И как тут быть? Яблоневый цвет требует мокрой бумаги и влажной кисти. Если сначала рисовать бело-розовое облако, а потом ждать, пока бумага подсохнет, чтобы рисовать ствол и ветви, ничего не получится: облако зачёркивается штрихами ветвей вместо того, чтобы выплывать из них. Если, наоборот, сначала из сухой бумаги вытащить старые кости, а потом бумагу смочить мокрой ватой в тех местах, где должно быть облако, лепестки будут будто приклеены поверх яблони, как приклеивают разноцветные марки к письму. Да и бумага покоробится. Ветви и цветы, старость и юность нельзя писать двумя движениями. Если движений два, то и картина распадается на две половинки, как разрезанное яблоко. Но как совместить в одном движении старость и юность, смерть и рождение? Запястье либо мягкое и гибкое, либо твёрдое и резкое, либо плывёт, либо летит, либо расслабляется, либо твердеет, либо ласкает, либо ударяет. Нужна особая техника, чтобы совместить несовместимое. Он выбирал лист бумаги долго и тщательно. Рождавшаяся картина требовала какой-то особой бумаги. Может быть, китайская? Мягкая как бумажные полотенца? Когда-то, когда он учился рисовать, раглядывая альбомы китайской живописи и штудируя китайские трактаты о живописи, ему очень не хватало такой бумаги. Акварельная казалась грубой и жёсткой, совсем не понимавшей, как она должна впитывать тушь. Но со временем он совладал с непослушным материалом и теперь вряд ли сумеет писать на китайской бумаге, не чувствуя привычного сопротивления. Тут он понял, что дело не в фактуре бумаги, а в формате листа. Он должен быть совсем необычный: не стандартное золотое сечение и не спокойный квадрат, а что-то раздражающее. Такого у него не было и пришлось вырезать из большого листа, жалея, что отходов много, но они уже ни на что не годятся. Светит солнце и в перекрестии его лучей, преломленных оконным стеклом, изба светится. Баба Люба принесла ведёрко картошки и, присев на краешек кровати, рассказывает. Тремя широкими горизонтальными полосами: белые облака, синее небо, охряная рожь. Два светло-жёлтых штриха дороги и кончиком кисти – лошадь, телегу и две фигурки на ней. Подружка поранила ногу серпом, да сильно так поранила, кровь хлещет. Меня бригадир отправил с ней к фельдшеру, сама-то может не доехать, ещё сознание потеряет от крови-то. А Нюркина мать, вот ведь в кого Нюрка-то, и мать её такая же была шебутная, кричать стала: – Это у них заговор, они работать не хотят. Сама ногу гвоздоцком расковыряла, чтобы не работать, а Любка с ней сговорилась: тоже работать не хочет. Тонкой кистью – фигурки вдали, похожие на гвоздоцки, похожие на китайский иероглиф чжун в стиле лишу. Образы движутся один за другим, как в картинной галерее, но только наоборот: ты стоишь, а они движутся. Он понимал, что этот поток нельзя останавливать, он должен проплыть, как проплывают облака в небе, и смыться рождающейся картиной. Просто ни на чём не останавливай взгляд и смотри сквозь… Кисти в низком кувшине, как засохшие стебли трав. Нужно принести воды. Но сначала опустить лист бумаги в бочку с водой. Бумага должна хорошо пропитаться водой, стать почти такой же мягкой, как китайская или полотенце. Серое небо и под ним почти вертикальные полоски забора, тоже серые, только темнее. А перед забором зелёные ветви и листья помидоров, и сами помидоры – тоже ещё зелёные, тут нужны разные оттенки цвета. За окном дождь, с крыши льют струи и шлёпаются в бочку с водой. Баба Люба вытирает слёзы уголком платка. Голодно было очень в войну-то, очень он есть хотел, зелёных помидоров в огороде нарвал, поел и помер. Сынишку бабы Любы звали Ваня – кисть не поднимается его рисовать, пусть так и останется: небо, забор, помидоры. С тех пор прошло пятьдесят лет. Остальные дети бабы Любы ещё живы: младшая двойня: Галя – в Москве и Коля – в Сасово, средняя дочь Машенька – на Урале, старшая Валечка – здесь, в деревне, ей уж под семьдесят. Внуки, правнуки, баба Люба перечисляет, но он не может запомнить. Эпические картины обычно рисуют в стиле гун-би – тщательная кисть. Работа длится несколько дней, а то и недель. Прорисованы все детали: листья деревьев, волоски гривы и хвоста каждого коня, детали одежды и оружия воинов. У всех детей бабы Любы слегка удлинённые лица и характерные бабы Любины носы. Это от прабабушки-турчанки, которую прадедушка бабы Любы привёз в свою деревню с одной из девяти русско-турецких войн. Баба Люба родилась не здесь, а на другом берегу Мокши чуть выше по течению, в деревне с татарским названием Шевали-Майданы. В стиле гун-би хорошо также рисовать ветку яблони, выписывая тонким волосом контуры лепестков бело-розовых цветов на фоне бледно-синего неба. Но яблоню целиком изобразить не удаётся: то ли терпения не хватает, то ли идея яблони теряется и исчезает в путанице веточек, листьев и лепестков, а ведь надо ещё нарисать траву под яблоней, доски забора за яблоней и за ним край крыши соседского дома с шестом антенны на фоне белых кудрявых облаков. Утро почти кончается, озабоченно подумал он, а днём картина померкнет, не родившись. Почти уже всё готово: вода в стеклянной банке, из тюбиков выдавлена краска на обычный лист бумаги, заменяющий палитру, краски в кюветах смочены каплями воды, клочок мокрой ваты, чтобы промакивать кисти, собирать с картины лишнюю воду, смягчать резкие переходы и для пары-тройки спецэффектов. Например, он научился рисовать облака с помощью ваты. Вот только будут ли облака на картине? Пока неизвестно. Ещё неизвестно, понадобится ли жёсткий штрих, который не может вывести мягкая кисть. Для мёртвых деревьев, голых скал, стен или крыш домов, фигурок людей. На всякий случай нужно отстругать от полена несколько щепок. За забором идёт сосед, дядя Петя, в ушанке, хотя сегодня тепло, поднимает руку в знак приветствия. Ну, как там, в Москве? – говорит дядя Петя, – Что ж они там, наверху? Что ж они думают? Ведь совсем жизнь плохая стала? Дальше уж некуда. Что ж дальше-то будет? Машет рукой: – Ну, ладно, Бог даст – живы будем, а не даст – помрём. Рыбки не нужно? Ты заходи, она как раз подвялена. Недорого продам. Продаёт действительно недорого, ещё с десяток рыбёшек сверху накинет – Ты вот эти бери, они получше. Эх, неправильно живет человек! – говорит баба Люба. – Ни веселья не знает, ни праздника! Не может ни петь, ни плясать, ни вина пить! Сама баба Люба по молодости плясала до упаду, а песни и сейчас поёт. И хоть голос её ослабел, но по-прежнему ясен и тонкие оттенки мелодии выводит чисто. Баба Люба любит застолье и, если выпьет рюмочку, то вспоминает такие песни… Глаза, улыбка, морщины. Искусство портрета противоположно искусству пейзажа. Китайский портрет в стиле гун-би похож на чертёж, в котором каждая линия ритуальна и пишется по древним законам. Самое главное – одежда, она выписывается долго и тщательно, она изображает мир, внутри которого находится человек. Цветной платок бабы Любы, юбка тёмно-красного цвета, ещё домотканая, тяжёлые янтарные бусы, наследственные. Эту старинную юбку баба Люба подарила его жене: «Вот будет обо мне память». Лицо не из настоящего, лицо бабы Любы, когда она не улыбается. Это трудно написать, потому что бабы Люба почти всегда улыбается, и глаза её светятся. Это мгновение жизни, доброта, приветливость и лукавство, а на портрете должна быть вечность. Кисти рук. У бабы Любы длинные пальцы, не ровные, будто ветви старых деревьев. Неудивительно, ведь этими руками она по молодости вымачивала коноплю в ледяной воде ручья, пальцы ломило. Он подумал, что теперь уже нужно объяснять, что таким способом из волокон конопли добывали пеньку, а из неё делали верёвки и канаты, не боящиеся соли, мешковину, одежду. Но есть и другие портреты, похожие на картины Анатолия Зверева. Они писались в технике се-и, что значит «писать идею». Портрет в стиле гун-би изображает вечность, портрет в стиле се-и – мгновение. Старая яблоня, земля под которой усеяна опавшими яблоками, и прутик саженца в лужице воды. Руки бабы Любы и её глаза. Он не умел писать портрет, и лишь изредка позволял себе где-то в пейзаже изобразить фигуру человека, созерцающего пейзаж. В силе се-и, когда человека можно изобразить без глаз, но так, что человек кажется смотрящим, без ушей, но так, будто человек слушает. Он достал бумагу из бочки и положил её на жёсткий лист оргалита. Теперь лист нужно поставить наклонно, чтобы вода стекала. Придётся подождать несколько минут, он вышел на крыльцо покурить. Небо было по-осеннему бледным и тихим. Через дорогу за бабы Любиным домом ярко желтели берёзы на погосте. Дальше вечнозеленел сосновый лес, похожий на ровные отпечатки большой беличьей кисти. Сначала лес, что сажала Валечка, дочь бабы Любы, потом – лес, что сажала баба Люба. Ещё дальше был лес изначальный, который никто не сажал, но он был не виден отсюда. Дорога уходила направо, покидала деревню и, пересекая луг, скрывалась в высоких соснах, узким клином подступавших к Старице. В стиле се-и ветви высоких сосен рисуются быстрым движением кисти и похожи на каллиграфию иероглифа и в стиле кайшу. Он знал, что дальше дорога плывёт вдоль Старицы в заливных лугах, в ямах которых ещё скрывалась бледная тушь утреннего тумана. А в Старице тёмная осенняя вода даже издали кажется холодной. И хотя вода тёмная, темнее всего и холоднее всего она получается, когда вовсе нет туши, только изначальная белая бумага в обрамлении стылой травы, что никнет к воде длинными линиями тонкой кисти. Так, похоже, что пейзаж он сегодня тоже не будет рисовать. Тогда что? Он чувствовал, что картина готова родиться. Но какая? И что он должен делать? Он вернулся на веранду. Так рождаются только картины в стиле се-и. Они рисуются двумя-тремя безумными ударами кисти. Когда внезапно воспаряешь душой, как написано в «Слове о живописи из сада с горчичное зерно». Когда вся картина – в единой черте кисти, как писал Ши Тао. Он отодвинул краски и стал долго и тщательно растирать тушь. Картина может быть только монохромной, «пять цветов притупляют зрение». Бумага ещё не подсохла, он перевернул лист оргалита, чтобы вода потекла в обратную сторону. Выпил глоток крепкого чая, снова вышел на крыльцо и снова закурил. Что ты собираешься рисовать? – спросила жена. Странно, она никогда не спрашивала. Он честно ответил: – Не знаю. Обнял жену и поцеловал. Ты чего? – удивилась она. Баба Люба умерла в начале сентября. В этот год их яблоня была на удивление плодовита. Когда в конце лета они уехали из деревни, яблоки ещё краснели на ветвях. Потом стали падать в траву. Бабу Любу искали пол дня и нашли около яблони. Ей было жалко падающих яблок, и она пришла собирать их в корзину. Она не умерла на земле под яблоней, это было бы неправильно. Её жизнь была цельной и мудрой. Такой же должна была быть и её смерть. Она умерла на следующий день, попрощавшись со всеми и отдав все нужные распоряжения. Потому он и приехал в деревню осенью, не за грибами, как обычно, а на похороны. Тихий ясный день. Тем, кто умер сегодня, смерть улыбалась. Он вошёл на веранду, смочил кисть и напитал её тушью. Потом зажмурил глаза или, может быть, широко распахнул их от страха, просто что-то случилось со зрением. Из глубины бело-розового цветочного облака яблоня смотрела на него глазами бабы Любы. Сейчас ведь осень, – отрешённо подумал он и почувствовал резкие толчки пульсации в запястье. В стремительном встречном ударе кисти и слепящей точки на влажной бумаге он даже не почувствовал, как воздух окаменел и вздрогнул, раскалываясь и дробясь. Они сидели за праздничным столом: бутылки, закуски, цветы в двух тонких высоких вазах. Жёлтые розы и белые хризантемы. Он разлил водку в маленькие стопки: себе и бабе Любе. Чокнулись. – Чтоб всё у тебя в жизни хорошо было, – сказала баба Люба. – За тебя, баба Люба, – ответил он. Воздух вздрогнул, замерцали и появились остальные, один за другим. За столом становилось тесно, как вчера на поминках. Он вышел 13 января 2007 |