Вот он и умер. А рассказать о нем хочется тебе, Иннька. Каким-то образом смыкаются в моей голове ты, ни разу невиданная еще, и он, кого никогда не увижу уже. Смыкаются, потому что ты понимаешь меня с той точностью, что и он, мой отец. Папа. И вот еще, пока не забыла. В самый день его смерти – а ведь я еще ничего не знала – я вижу в супермаркете на полке DVD с фильмом “Покидая Лас-Вегас”. Герой фильма умирает от алкоголизма. Любимейший мой фильм. Не об алкоголике – о Любви. Я видела его на кассете, с дурацким гундосым переводом, а тут вдруг – DVD, лицензионный, бонусом к журналу о кино! Купила конечно… *** А знаешь, что я сделала сразу же, как узнала о его смерти? Позвонила в салон и узнала нельзя ли сделать маникюр. Можно. прямо сейчас. приходите. Пришла, попросила срезать все ногти до розового края. Теперь белые венчики не прикрывают мягких кончиков пальцев, и я чувствую себя немного кошкой, которой удалили когти. Зачем я срезала ногти почти до мяса? Кто бы мне объяснил… В салоне, словно в храме, царили тишь и культ. Культ тела. А у папы больше нет тела. А я из детства помню его приметы. И вспоминаю их сейчас, словно мне предстоит опознание. Первым почему-то запомнился шрам. Толстый, как веревка шрам посередине живота. Вертикальный, неровный, с маленькими поперечинами. Шрам от операции. Прободная язва желудка. Это я всё потом уяснила про язву, а тогда шрам был естественной частью папы, как родинка на спине, как запах сигарет, как страсть к качелям-лодочкам в парке, как запах сожженного на спичке рыбьего пузыря из вяленого рыбца… Почему-то вдруг сейчас, Иннька, не по порядку, захотелось рассказать тебе, как однажды он пришел летним вечером, пьяный и веселый, в обнимку с чуть менее пьяным … негром. Мне года четыре было, он тогда еще не пил так, как потом пил всю жизнь. Негр был кубинским студентом из мединститута, уже по-русски хорошо говорил, но я тогда ничего этого не знала, а только зачарованно смотрела на совершенно шоколадового дядьку, сдирающего с руки золотой браслет часов, и пытающегося надеть их на меня. Я прятала руки за спину, а он, округляя и без того немыслимо круглые губы, ронял с их лиловой плюшевой подложки мягкие звуки слов: «можжьна», «лючи», «золита». Потом он посмотрел на меня серьёзно и сказал: «Ти сьнаищь, щто твой папа ‘арощий?» Судя по маминому лицу, она была совсем не рада этому диковинному дядьке. Случайная дружба несильно пьяных интеллигентов не трогала ее нимало. Наверное, всякая женщина мыслит царить и править негласно, но единовластно. Быстро понимает, что не быть по сему, но продолжает попытки. Всю жизнь. Да, о шраме. Шрам на животе у папы я открыла для себя в день, когда мы пришли к нему в больницу, куда он попал со сломанными ребрами, свалившись по пьяному делу со своих любимых качелей «лодочек» в парке. В палате было жарко – душное ростовское лето! – папа лежал на какой-то нелепой твердой кровати, прикрытый ниже пояса. На мохнатом животе лоснился этот красный шрам. Помню, я что-то спросила про волосы на груди и животе, хотя именно шрам меня интересовал жутко, но впрямую спрашивать было отчего-то неловко. А папа рассказал, что в Японии считается очень красивым иметь волосы на груди и животе, и потому некоторые японцы надевают такие волосатые накладки. Я не поверила тогда. Оказалось – и, правда, так… А про шрам потом рассказала мама. Ну, что язва у него когда-то была, операция и всё такое. И вот знаешь, я ей не поверила. Отчего-то я решила, что шрам у папы на животе потому, что я его дочка. Живот разрезали и меня достали оттуда. Тот факт, что меня родила мама, меня не смущал. Как-то это всё ладненько укладывалось у меня в голове ))) *** Я сейчас понимаю, что тогда, до эпохи запоев, отец был совершенно невероятный, головокружительный просто был. У нас дома стопками лежали подшивки журналов «Наука и жизнь», «Химия и жизнь». Он их читал, подчеркивал, что-то мастерил, получал на работе грамоты за рационализаторские предложения. Стопки «Роман-газеты» лежали в туалете, там любил читать. В туалете же был сделан шкафчик, маскирующий массивную трубу чугунного бачка. Там хранились его вещи. Фотоувеличитель, лоточки, всякие жидкости для фотодел, старые папки с чем-то, чертежи, тубусы с репродукциями картин, инструменты, гвозди, проволока, черная и синяя изолента, наждачка, много всякого такого. У него столько всего получалось. Хорошо получалось. *** Предметы… Втягиваемые в жизнь экзистенциалом заботы. Умирающие без человека… Когда отец ушел окончательно в запои, я стала осваиваться в «туалетном» наследии. И вот, однажды, наследие принесло мне неожиданные дивиденды. Рисование у нас преподавала та же учительница, что вела английский, и на урок рисования я приносила ей репродукции из папиного тубуса. Почему-то особенно помню васнецовскую Аленушку у омута и верещагинские черепа насыпом. Учительница, истая фанатка изобразительного искусства, вдохновившись очередной картиной, начинала рассказывать нам ее историю, случаи из жизни художника и так далее. Урок таял, оставляя ощущения праздника. И тогда, сметливые одноклассники попросили меня принести какую-нибудь репродукцию не на рисование, а на английский. Реакция учительницы была та же! Весь урок она проговорила о боярыне Морозовой. И время от времени мы стали устраивать себе такие халяву. Те, у кого было слабо с английским, говорили мне «спасибо». Труднодостижимая вещь в том возрасте. А вот сподобилась… А другие дивиденды с тех же репродукций были вообще сладкими. В буквальном смысле. Принесенные на урок репродукции я не забирала домой, а оставляла учительнице. Ну, это сложно объяснить почему. Видимо импульс «давать» у меня врожденный. И вот, однажды, учительница принесла мне подарок. Краски. Восхитительная, плотного картона, плоская коробка-пенал, а в ней маленькие, завернутые в фольгу, корытца акварели. Словно такие маленькие коллекционные шоколадки. На каждой – еще и бумажная рубашечка с названием краски. Акварель была медовая, а потому сладкая на вкус. В тот день, возвращаясь домой, я раз восемь останавливалась, доставала из портфеля коробку, открывала, сковыривала фольгу с очередной акварельной «шоколадки» и пробовала языком на вкус. Сладко. И пахло цветами, а не красками. Недавно, купив коробку французского разноцветного шоколаду, я вспоминала те краски, полученные в обмен на папино «наследие»… *** Все годы, что он жил в запоях, папино тело приходило домой страшным големом, а мы не ведали таких слов, чтобы разрушить чары... Бессильные провокации мамы, мои испуганные крики, рев других детей позже - ничто не могло вернуть его, любимого папку, в травленный дурманом голем. Измененное сознание… Измена, короче. Этому туловищу с головой и ногами я позже вменила все свои страхи и обиды в вину. Не папе. Только это произошло много, много позже. Возможно, слишком поздно… *** Светлые миги были, да, были. Про то, как я стащила три рубля, ты знаешь, ты читала «Детский день». Вот тогда я и ощутила впервые, что он меня понимает, как никто. В десять лет помню немецкую куклу, привезенную им из командировки. Кукла, полежав в машине лицом в книжки, приняла на свои щечки и носик сине-зеленую краску с обложки «Бежина луга». Пятна ничем не оттирались, и Тургенева я потом так и не полюбила ))) Отец работал снабженцем и «делал» много денег. Но мало что доносил до дома. Кутил. Так было нужно и для «дела», да и для души, видимо. Потом его уволили с этой должности. Он уехал куда-то на север. Мы жили спокойно какое-то время. Было хорошо без него. А когда вернулся, стало опять плохо-плохо. Меня спасало то, что я много лежала в больницах. Я даже придумала себе аппендицит, имитировала приступы, меня увозили в больницу, и на какой-то раз не выдержали и прооперировали. Удалили здоровый аппендикс ))) Помню, хирург что-то втолковывал маме и укоризненно на меня поглядывал. Я очень виновато себя ощущала за это враньё. Очень. И очень долго. Но была у меня и другая болезнь, которую не нужно было имитировать – отит. Серьезные дела, оперировали тоже. Долгая история. Скажу лишь, что больница пару раз в год мне была обеспечена, и это было – счастье. Сбегала в эти больничные субмиры, где больно, душно, замкнуто, но б е з о п а с н о … Неважно, Иннька. Сейчас уже неважно. Ничья вина. *** Знаешь, еще помню что? У нас была такая большая плащ-палатка. Он ее называл «венцерада» почему-то. Мне так нравилось это слово… Папа упаковывал ее в рыжий рюкзак, собирал удочки, еще всякое разное и мы ехали в электричке на рыбалку. Он, мама и я. Помню, как однажды, перед отъездом, он оставил нас с мамой у подъезда на лавочке с вещами, а сам побежал с трехлитровой банкой за пивом. Я сидела, болтала ногами. Мама поднялась в квартиру, проверить завернут ли газовый вентиль, и долго не возвращалась. От нечего делать, я расковыряла пакет с желтыми черешнями и стала сдирать кожицу с ягоды. Узкие лоскутки клала на язык, вслушивалась во вкус… Ободрав черешину полностью, всматривалась в оголенную плоть, в подробный каркасик сосудов, разгадывая какую-то смутную загадку. Очнулась, когда папа подходил уже с полной банкой коричневого пива. Подняла на него глаза и вдруг поняла: он мог и не вернуться. Ниточка, державшая его, была тонкая-претонкая, как кожица черешни. Так вот мне увиделось тогда… Мы плыли в лодке по очень тихому озеру к «рыбному месту». Озеро казалось мне огромным. Таким же огромным виделся камыш. Неожиданно обрушился яростный дождь. Вспучилась вода вокруг. Стало страшно. Папа достал плащ-палатку из под сиденья. Быстро развернул и накинул на нас. И включил фонарик. Сделалось волшебно. Словно я вновь оказалась в мире утробы. Покойно. И всё угрожающее – оно там – за пределами твоего мира. А значит, его нет. Есть только мы. Мы качались в лодке меж двух вод, а потом дождь перестал стучать так сильно, перешел на шепот, и папа погреб к берегу. Там, в хибарке на берегу, дед-смотритель уже нажарил рыб, а мама отмыла дощатый стол до мокрой желтизны, и застелила чистым домашним покрывальцем топчан. Мне было пять лет. *** О его смерти сообщила по телефону мама. Так бывает, что заранее знаешь, какие слова сейчас произнесет голос в трубке. "Отец умер", - так и сказал голос. Нет, ощущения непоправимой утраты не возникло. Он давно жил один, в своей однокомнатной квартире. Пил. Сильно деградировал. Его похоронят без меня и без младшей сестры. Быстро. Уже завтра. Мама сказала "Не нужно приезжать, зачем? на мертвого смотреть?" *** Знаешь, перед тем, как переехать в Питер, летом 2004, я поехала к нему попрощаться. Собрала сумку большую книг - он также запоем читал, как я - и поехала. А еще набрала на компьютере крупным шрифтом письмо, чтобы он читал после моего отъезда. Видит Бог, я ЗНАЛА, что больше мы не увидимся, хотя он ничем таким не болел, и ему всего шестьдесят четыре было тогда. И ведь вышло все, как я и просила Бога - умер он легко, во сне... Мне не хватало его всю жизнь с шести лет - именно тогда он начал пить сразу запоями и мое детство кончилось - и не будет хватать всегда. В просветах меж запоями он считывал меня безошибочно, понимал и успевал что-то сказать. «Знаешь, вот прочел недавно у одного писателя: «Учись у всего всему». Доченька, я тебе то же самое скажу: у всего – всему. У всего – всему». *** Вспомнила сейчас, как, открыв лет пять назад для себя Улицкую, тут же купила ему «Веселые похороны». Он зачитал книжку до дыр, сама видела. И всё повторял: «Доченька, надо ж как она всё понимает, хоть и тётка …». Знаешь, когда у него было что читать, вот такое, настоящее, он переставал пить на это время. Иногда на месяц. Иногда на пару недель. Во всех мужчинах, ранивших мне сердце, мелькали черты его облика и характера. В каждом пьяном бомже у вокзала, в парке и метро мне виделся он. И когда касалась рукой их синюшно-черных ладоней, протянутых ковшиком за подаянием на опохмел, то касалась его, обретающегося где-то за тысячи километров от меня... связь... Я пишу это тебе, знаешь еще, почему? Потому что недавно ты написала мне такие строчки: «Мы какие-то "служебные духи" … для того чтобы служить им своими молитвами, куполом своей любви их накрывать, видимо... Наверное, есть какая-то чаша весов, на которую всё это падает, на которой это что-то да весит, и если какому-то их наиважнейшему выбору будет чего-то маленько недоставать, чтобы всё качнулось в нужную сторону, то мы быстренько вырвем сердце и с готовностью кинем туда, на чашу, чтоб она пошла весом вниз...» Поэтому, я и не помню своим сердцем ничего плохого о нем. И навсегда запомню один летний день в далеком 1970-м. Папа взял меня с собой на футбол. Культовый «Ростсельмаш» играл с кем-то там из другого города. И выиграл! И папа с друзьями блаженствовал на открытой веранде пивбара в парке Островского, а я с любопытством наблюдала мужчин в радостном угаре. Они покупали мне соленые маленькие лаковые бублички, ситро «Крем-сода», а папа держал над огоньком спички пузырь из вяленой таранки. Пузырь корчился и пах так, что слюни заполняли ямку под языком. Папа перехватывал пузырь за другой конец, чтобы поджарить с обеих сторон, потом дул на него и давал мне. Я жевала и жмурилась от удовольствия. Этот вкус - один из моих самых любимых по сей день. Правда, сейчас, я кладу рыбий пузырь в микроволновку, чтобы не обжечь пальцы. Хотя пузырь можно насадить на вилку. Но почему-то не хочется… Наверное, потому, что тогда это были папины пальцы. Им было больновато терпеть огонь, и горячесть свернувшегося белка. Жизнь, как форма существования белковых тел, у него не задалась. Голем вернётся в прах, из которого был взят. Но любовь, рожденная во взаимодействии белковых дел и бессмертных душ, реет во мне и надо мной. Я плачу и пишу тебе письмо. Такая жизнь. Ничья вина. Ничья. Победителей нет. ……………………………………………………………………………….. И туда, на чашу весов, на которую падёт его жизнь, я кладу это письмо о нем, чтобы результат был в его пользу и вслед письму летит мое сердце |