…О, ночное воющее небо, Дрожь земли, обвал невдалеке, Бедный ленинградский ломтик хлеба – Он почти не весит на руке… Ольга Берггольц …И вот снова я в Ленинграде, в городе, который не просто люблю, а которым не перестаю восхищаться и где в каждый свой приезд узнаю что-то новое. Практически все сооружения здесь абсолютно целостны и гармоничны в своей красоте. Кругом такая внушительная архитектура, которая являет собой человеческое величие. Здесь творили зодчие Г. Шедель, В. Растрелли, Н. Гербель, И Коробов, К. Росси, С. Чевакинский… А какие в городе величественные Дворцы! Например, построенные в стиле барокко: Зимний (Императорский), Воронцовский, Строгановский, Таврический, являющийся одним из красивейших дворцов Европы… Прямые линии улиц и проспектов когда-то разработали архитекторы Трезини и Леблон. Город восхищает музеями, театрами, библиотеками, площадями. Здесь современные учебные заведения, красивые парки, столько повидавшая красавица – река Нева, по которой можно совершать увлекательные путешествия. Но главное величие города – это трудолюбивые, добрые люди. Среди них всегда можно узнать коренных ленинградцев. По-моему, они отличаются от других жителей тихим благородством, скромной доброжелательностью, манерой говорить, умением общаться – всем тем, что выделяет интеллигента из общей массы. Живут в этом прекрасном городе дети войны Анна Шишова и Валентина Глубокая. Мы только что вместе с ними вернулись с прогулки. Бродили по улицам и проспектам, говорили о неповторимой архитектуре Ленинграда, о белых ночах, о музыке Шостаковича, посвященной этому великому городу и благородным отважным ленинградцам. С прогулки я возвратилась другим человеком, чем была до нее. Мою душу перевернул, казалось бы, совсем незаметный, скорее не поступок, а просто жест Анны. Мы спокойно шли по Белградской улице, тихо беседуя. И вдруг она наклонилась, что-то подняла с тротуара, поднесла к губам, поцеловала и положила на столик летнего кафе, мимо которого мы проходили. Я посмотрела, что она подняла. Это оказалось корочкой черного хлеба. Она была настолько мала, что я не обратила на нее никакого внимания, хотя знаю, что такое голод, пережила его в детстве. Наверно, притупилась моя память. А вот Анна увидела эту крошку хлеба. Увидела потому, что не может забыть блокаду. И подняла потому, что от такой крошки хлеба нередко зависела тогда жизнь. Хлеб… Говорят, он – всему голова. Говорят: хлеб и свобода идут рядом. И вовсе неслучайно утверждают, что хлеб является основой самой жизни, не зря его называют именем существительным. Думается, это – не философское умозаключение. Объективность значимости хлеба не единожды подтверждалась самой историей, фактическими испытаниями, которым подвергался наш народ. Цену хлебу он знал всегда. Но то, что испытали люди в 1941 – 1943 годах в Ленинграде, осажденном гитлеровскими захватчиками, заставляет содрогаться. Историю тех событий пишут живые и мертвые ленинградцы. Пишут ее и две сестры: Анна Шишова и Валентина Глубокая. После прогулки мы сидим в уютной ленинградской квартире Анны, и эти женщины рассказывают мне о пережитом и прожитом. Когда-то, будучи молодыми, уехали их бабушка и дед по отцовой линии из обычного рязанского села в Питер на заработки да так там и остались. Вскоре они поженились, и родилась у них дочь Вера. Шли годы. Вера выросла, вышла замуж. Первым у них с Иваном Ивановичем в 1927 году родился сын Александр, потом в 1929 году – Анна, а в 1931 – младшая, Валентина. И все было хорошо в этой обычной простой семье: жили дружно, помнили о рязанских корнях, родители работали, дети учились и мечтали о будущем. Но не суждено было сбыться ни одной их мечте. Фашистская Германия напала на Советский Союз. Гитлеровцы устремились к Ленинграду. Они во что бы то ни стало хотели сломить великий город. Видимо, этим варварам незнаком был смысл слов, сказанных когда-то Виктором Гюго: человек рождается не для того, чтобы влачить цепи, а для того, чтобы парить над землей и быть свободным. И Ленинград, основанный как крепость на острове Заячьем в 1703 году первым Всероссийским Императором Петром 1, как крепость встал против врага и не сдался. Этот город, ставший северной столицей нашей Родины в 1712 году, за всю историю столько раз оправдывал и подтверждал правильность задумок Государя! И в этот раз оккупантов не впустили в город. Тогда захватчики осадили его, взяли в кольцо. Началась нечеловеческая блокада, длившаяся 900 дней или почти 2,5 года. Вместе со взрослыми, не успевшими эвакуироваться, в осажденном Ленинграде осталось 400 тысяч детей. В этом числе были Саша, Аня и Валя. Рядом с их домом на улице Рыбинской находился коксогазовый завод, над которым день и ночь кружили гитлеровские стервятники. И начались постоянные бомбежки города и расположенного рядом завода. Многие дома оказались разбомбленными, а их – буквально сотрясался, и сердца детей сжимались от неимоверного ужаса, особенно когда не было дома родителей. Мать и отец, не призванный на войну по возрасту и состоянию здоровья, принимали активное участие в разных оборонительных работах. В первое время все ленинградцы старались прятаться в укрытиях. Но это было тоже небезопасно, так как не всем удавалось добежать до них. Питались горожане в начале блокады собственными имеющимися довоенными запасами продовольствия. Но хватило их не надолго. И, как говорил Федор Глинка, бедствия в жизни, словно неприятели в день битвы, никогда не наступают поодиночке. Начался голод. А теперь, уважаемый читатель, предоставим слово Анне. «Нам давали на каждого человека хлебные карточки, в сутки 125 граммов, – сквозь рыдания рассказывает седая женщина. – Поскольку кроме этого кусочка хлеба поесть было нечего, мы варили ремни. У нас сохранилось немного упряжи, которую оставили родственники, чья работа до войны была связана с лошадьми. Хорошо, что ремни были кожаные. Мы их разрезали на кусочки, заваривали кипятком и, как только они размякнут, ели. Но, несмотря на строгую экономию, ремни скоро закончились. Потом стали на хлеб обменивать вещи: туфли, платья, кофты…С кем обменивались? Да были категории военнослужащих, которым паек полагался больший. Правда, таких людей в городе было совсем немного. Практически, все ленинградцы находились в одинаковом положении. Хлебные карточки давали сразу на 10 дней. Нередко, вопреки родительским запретам, мы с Сашей и Валей сразу же проглатывали паек нескольких суток. А потом не ели совсем, ожидая следующих карточек. Изредка тетя Надя – сестра мамы – приносила нам по кусочку жмыха (спрессованная лузга семян подсолнечника). Ей удавалось иногда обменять вещи на жмых. Вот она и делилась с нами, поддерживая хоть чуть-чуть, светлая ей память. Мы старались отгрызать от кусочка по капельке, чтобы подольше чувствовать во рту что-то съедобное. Что ели все ленинградцы? – переспрашивает меня Анна. – То же самое. А некоторым удавалось поймать крысу, кошку или собаку. Грызуны тогда пешком ходили. Ведь люди-то уже начали умирать от голода, и тела не всегда убирали. Вот и наступило раздолье этим грызунам. Но, чтобы поймать их, надо было еще изловчиться, а сил у людей совсем не оставалось. К тому же следует учитывать, что, даже умирая от голода, преодолеть природное отвращение может далеко не каждый человек. Тем не менее, к концу блокады кошек, собак и крыс здорово поубавилось. Сначала карточки и пайки ходила получать мама. Надо было занимать очередь задолго до открытия магазина, к которому была прикреплена наша семья. Мама хоть и с трудом, но все же могла передвигаться. А потом…»,– Анну душат рыдания, и говорить далее она не может. Плачет и Валентина. Сквозь слезы она продолжает скорбное повествование: «Ленинградская блокада – это не только бомбежки и изнуряющий голод. Это и жестокие морозы, ниже 30 градусов. У нас была маленькая печурка, «буржуйка». Но топить было нечем. Мы растапливали ее всем, что только могло гореть: бумагой, картоном, если где-то находили. Все, что было в квартире деревянным, ломали и жгли, лишь бы вскипятить немного воды и попить горяченького. Сожгли все стулья, столы, этажерки, тумбочки, комод. Но это не было спасением, мы постоянно дрожали от холода. Потом у нас совсем обессилел Саша. Не мог не только ходить, но и говорить. Было ему тогда четырнадцать лет, а мне одиннадцать, я все-все помню. Специально назначенные люди, сейчас бы их назвали социальными работниками, взяли брата в госпиталь, сказали, что поддержат и хоть немного восстановят физически. Тогда был такой госпиталь на Волковском проспекте. Маму к Саше не пускали, но она все равно ходила и ходила туда из последних сил. Но, наконец, женщине-врачу стало жаль ее, и она попросила маму не приходить больше. Сказала, что Саша давно умер и похоронен. Где – не сообщила. Было начало января 1942 года. Мама еле-еле дошла до дома и слегла. У нее к тому времени сильно распухли ноги. Красивая и статная – она превратилась в согбенную старушку. Но ужасы наши продолжались. Я уже говорила о холоде. Чтобы было теплее, спали мы по двое: мама – со мной, а папа – с Аней. Не раздевались. Наоборот, накрывали себя всем, что согревало. Чтобы чуть-чуть поднять температуру, крепко прижимались друг к другу, тогда и теплое дыхание не расходовалось зря. 26 января 1942 года, проснувшись, Аня не смогла встать с постели, потому что ее очень крепко обнимал папа. Сестра пыталась освободиться, но руки отца были застывшими, ледяными. Их трудно было разжать. Папа был мертв. От голода. Да и как же ему было живым-то остаться? Мы ведь замечали, что у нас пайки были с добавками. Он делил между нами, детьми, свою долю. Я хоть и была уже вся распухшая и обессилевшая, все же помогла сестре разжать папины руки. Мы сообщили тете Наде, что папа умер. Она жила недалеко от нас. Тетя пришла, завернула тело отца в простыню и вывезла на улицу Расстанную, которая была в конце Лиговки. Там положила его тело в огромный штабель таких же умерших ленинградцев. Недалеко от этого места находится Волковское кладбище. Может быть, там и похоронили нашего отца, не знаем. С тех пор всю жизнь мы, а теперь и наши дети, ходим со свечами на это кладбище и кладем поминовение усопшим отцу и брату на общую, безымянную могилу. А штабелей таких по всему Питеру было ох, как много. Люди-то умирали не только в квартирах. Часто и так бывало: идет человек за водой к обводному каналу и упадет. Упадет навсегда. Так и лежит тело до тех пор, пока не отвезут на кладбище в неизвестную могилу или еще куда». В разговор снова вступает Анна: «Когда мама после смерти брата совсем обессилела, все заботы легли на меня. Мне шел тринадцатый год. Я была маленького роста, тщедушная и слабая, но ясно понимала, что если свалюсь – умрем мы все. И я боролась, как могла. Однажды обменяла на толкучке свои последние туфли и праздничное платье на целую буханку хлеба. Это был настоящий праздник. В первую очередь я добавляла ломтик к пайку маме, а потом – Вале и себе. Маме – побольше, чтобы она поднялась. На троих нам хватило добавки почти на целую неделю. Помню, у мамы был любимый, очень красивый, оренбургский платок. Его подарил ей папа. Она смолоду покрывала платок редко, берегла его. Но, когда совсем не осталось вещей, взяла я этот платок и пошла на толкучку. Пришла оттуда без него, зато принесла 500 граммов серого хлеба. И снова у нас была добавка к 125 граммам. А мама тогда очень сильно плакала. Вообще-то она редко плакала, думаю, чтобы нас не пугать. Наверно, боялась, что, видя ее слезы, мы падем духом и потеряем силы к сопротивлению. А тут у нее не хватило терпения, плакала долго, навзрыд. После платка продавать нам было уже нечего. Практически, мы медленно умирали. В бомбоубежище при обстреле давно уже не спускались. Не было сил, да и все равно нам было. Наше сознание стало каким-то нереальным, как будто в прострации. В январе 1943 года блокаду прорвали вдоль южного берега Ладожского озера. Но это была очень-очень узенькая полосочка. Вся-то осада еще продолжалась очень долго. А вместе с ней – и голод. Но сразу же по этой полосочке наши начали спасать ленинградцев, в первую очередь детей. И в числе других блокадников маму, Валю и меня вывезли из Ленинграда. Над Ладожским озером немецкие самолеты обстреливали нас. На наших глазах машины с людьми уходили под лед. Если бы не советские самолеты, сопровождавшие обозы, вряд ли многие остались бы живы. Прямо над нашими головами были воздушные бои. В поезде везли нас в теплушках в Захаровский район Рязанской области, на родину дедушки. Там жили родственники. Целых два месяца добирались до села. Почему так долго? Долго потому, что по железной дороге сначала пропускали военные эшелоны. А их было много. Вот и стояли мы по несколько суток на станциях и полустанках. Не всем эвакуированным ленинградцам, с которыми мы ехали вместе, довелось дожить до пунктов назначения. По дороге из теплушек выносили умерших. От крыльца в избу тети Наташи и нашего дяди Степана, которые были многодетными, сами мы дойти не могли, никто из нас троих уже не ходил. По сути, мы даже не двигались. Были живыми скелетами. В довершение ко всему наши страдания усугублялись чудовищным педикулезом. Тетя на улице полностью нас раздела, одежду сразу сожгла, дала вещи своих детей. Нас внесли в дом, и борьба за сохранение наших жизней продолжилась. Дядя-то был на фронте, а тетя интуитивно понимала, что людей, переживших такой голод, нельзя сразу кормить досыта, а также твердой и кислой пищей. И она посоветовалась с ветеринарным фельдшером, как быть (другого специалиста в селе не было). Он дал ей рекомендации, выполнение которых помогло сохранить наши жизни. Ветврач разъяснил, что от неправильной пищи кишечник у нас может расползтись, как тонкая мокрая бумага, а это – неминуемая смерть. И тетя, светлая ей память, строго исполняла советы. И как бы ни просила у нее мама напиться деревенского кислого кваса, она не давала ей ни капли, только выходила в сени и там плакала. И мы выжили, хотя многие ленинградцы, вырвавшись из ада и наевшись сразу же, умерли. Внутренние органы не выдержали сытости. Осенью 1945 года мы возвратились в родной город и начали жизнь сначала. У нас ничего не было: ни одежды, ни обуви, ни продовольствия. У нас не было условий продолжать учебу, и мы пошли работать: я – разносчицей телеграмм, а Валя – ученицей вышивальщицы. Потом мне удалось устроиться на сборку ручных часов на электрозавод, что находится на улице Достоевского, а сестра стала мастером по избранной специальности. Так работали и жили. Учились вечером. Обе вышли замуж, создали семьи. Сейчас Правительство страны и Петербурга материально неплохо поддерживает нас – блокадников. Казалось бы, можно спокойно жить. Но память того жуткого времени отняла у нас покой и песню на всю жизнь». Повисшую тишину прервала Валентина. Она рассказывает: «Очень часто я вижу один и тот же сон: как будто я прихожу в булочную, покупаю много-много белого хлеба, выхожу на Невский проспект и угощаю им каждого прохожего. И говорю: «Ешьте! Ешьте досыта! Мне не жалко! У меня еще есть хлеб! Смотрите, сколько много хлеба!» И люди берут большие куски и едят, едят…. А я пробуждаюсь в слезах. Но слезы эти – не от ожидания смерти. Слезы эти – не от того, что я хочу есть. Они – от радости, что я смогла накормить много людей, и они останутся живы». Потрясенная, не смея пошевелиться, я слушала горестное повествование двух коренных ленинградок, в детстве побывавших в аду, так и не освободивших на протяжении всей жизни память сердца от голода, бомбежек и смертей. И я думаю, смогли бы Саади Муслихиддин Ширази, Алигьери Данте, Николай Гоголь при всем их величии описать это состояние? Не знаю. По-моему, ни в одном языке мира нет слов, способных передать ощущения, чувства, беспредельный ужас, которые пережила девочка-подросток, девочка, вынужденная взвалить на хрупкие детские плечи борьбу не только за свою жизнь, но и за жизнь матери и младшей сестренки. А ведь так было не только с Анной и Валентиной. Смерть поселилась в каждой семье, в каждой квартире. Во время блокады от голода умерло 800 тысяч ленинградцев. В ходе бомбежек полностью было разрушено около 3,0 млн. квадратных метров жилой площади, 840 промышленных объектов, 30 тысяч предприятий были повреждены и выведены из строя… Уважаемый читатель! О военных преступлениях мы многое знаем из книг, о чем-то судим по просмотренным фильмам. Однако то – книги и фильмы. Наше восприятие при этом существует как будто отстраненно. Но вот передо мной сидят две хрупкие интеллигентные женщины. Они мудры и рассудительны. Жизненную стойкость эти ленинградки приобрели страданиями и горем. Я слушаю их. Мой ум не способен понять бесчеловечность фашистов. Это за гранью рассудка. А сердце мое не плачет. Оно сейчас разорвется. Ныне они – Анна и Валентина – являются живыми свидетелями мировой трагедии 20-го века. Подчеркиваю: трагедии мировой. Ведь Ленинград всегда был и остается интернациональным и многонациональным городом. Это мировая жемчужина. В нем всегда много гостей со всех концов света. И в гитлеровском окружении оказались и погибли люди разных национальностей: русские и евреи, латыши и украинцы, белорусы и грузины, татары и туркмены, эстонцы и французы, цыгане и итальянцы, и…и…и… Жутко, нестерпимо больно и горько. Мне кажется, что все они ушли в небытие не из ленинградских квартир, не с ленинградских улиц или проспектов. Они ушли из жизни, как из Храма. Со времени войны прошло много лет. Город восстал из пепла, отстроился. Он стал еще краше. Он не перестал быть нашей северной столицей. Ленинград (ныне Санкт-Петербург) по-прежнему является гордостью России, достоянием человеческой цивилизации. Здесь живут благородные, красивые люди. Среди них все меньше остается тех, кто пережил ужасы блокады. И мы никогда не перестанем объясняться им и городу в любви. Петербург был и останется непокоренным! Но, чтобы не повторились ужасы той, самой чудовищной в истории человечества войны, чтобы россияне, в том числе жители славного города-Героя, жили свободно, Анна и Валентина, как тысячи и тысячи живых и мертвых блокадников Ленинграда, обвиняют фашизм. Они обвиняют вандализм и варварство. Они обвиняют идеологов и властителей истребления народа в прошлые, нынешние и будущие времена. Убийцам прощения нет и никогда не будет! А я вместе с погибшими слышу реквием и, как сказано в Библии, «восплачу и возрыдаю». |