Я открываю книгу новую себе на счастье и на муку, как будто кость беру слоновую в истосковавшуюся руку, и вижу добрый образ Пастыря, и горький терн Его венца на чистой белизне, распластанной под верным лезвием резца. Я звуки открываю заново, а слово не уйдет из виду, - мозаикой юстиниановой взывает вогнутость абсиды, и тайны каменного кружева несет под купола хорал, и музыка, стихом разбужена, целует мраморный портал. Но льются горечью калиновой смятения, тревоги, грозы, и кровью проступает киноварь сквозь набегающие слезы; покрыла серебро окалина, затмились углем образа, и засыхает на развалинах давно бесплодная лоза. И главное - за что ни хватишься, скудеешь, молкнешь, догораешь, и чувствуешь себя на кладбище под снегом и вороньим граем, и слушаешь такие "истины", такое, что хоть свет туши, - замену Божьего бессмысленным, и оскорбление души. И что теперь все муки творчества, все эти умственные пазлы? Так у портала нищий корчится, и расковыривает язвы... На паперти "искусство чистое" себе устроило приют, - ему не надо евхаристии, ему монеты подают. Войти под ясный полдень купола, спуститься сумерками крипты, восстановить все то, что убыло, продолжить свиток манускрипта, и не себе, но только Имени, но только Слову Твоему... И повторяется - прими меня, и отзывается - приму. |