Литературный портал "Что хочет автор" на www.litkonkurs.ru, e-mail: izdat@rzn.ru Проект: Литературно-издательский проект «Заветная мечта»

Автор: КрокодилНоминация: Проза

Берию арестовали

      Берию арестовали
   (повесть)
   Ах, завтра, наверное,
    Что-нибудь произойдёт
   Б.Окуджава
   
   ...Собирать ягоды ненавижу. Если б поесть до отвала, ну по-собирать немного в банку, побегать, по деревьям полазить, а надо-ест - домой, тогда б я по-другому относился. А то ведь мать, пока бидон не наберём, отсюда не выпустит. А бидон пустой, в нём де-сять ягод с половиной на дне бултыхаются, когда ещё полным ста-нет? Работать, небось, не пускает, а тут - та же работа... И если б нажраться потом до отвала, а то - горсточку самых плохих выдаст, а остальное - на варенье! Варенье, варенье, варенье! Вся комната бу-дет зимой этим вареньем уставлена...
   И вдруг с того конца леса, от деревни:
   - Виталька-а-а-а! - как дробь соловьиная. А это и есть Соло-вей.
   - А!
   - Берию арестовали-и-и!
   - Что он говорит? - позеленела мать...
   Все птицы в лесу замолчали.
   
   
   1948
   
   1
   Они вошли, когда я вернулся из школы и играл спичечными коробками в татарское нашествие. Русские коробки - большие бога-тыри, на них ничего не нарисовано, а татарские - маленькие, с ко-никами. Я пою:
   - Вставайте, люди русские, на смертный бой, на страшный бой!
    Русская коробка - в правой руке, а татарская - в левой. И стучу ими друг об дружку.
   Сначала падают из руки русские коробки, нарочно - когда я ещё не пою вставайте, люди русские, татары побеждают. Русские терпят-терпят, и тут выезжает на коне Дмитрий Донской и сшибает Мамая с ног. И вот тут-то я и начинаю петь, и начинают наши бога-тыри татар крушить... Играть приятно. Я в эту игру каждый день играю. Только немного и грустно в то же время. Потому что как уроки ни откладывай, а всё равно делать придётся; хоть и бывает так, что я откладываю-откладыва­ю,­ а потом - вечер и спать пора, - так если б сразу знать, что не будешь их делать, а то всё думаешь - будешь, и потому веселья настоящего нету.
   День начался чудесно. Я всё вспоминал вчерашний случай...
   Как мы переехали в этот двор, ребята меня здорово обижали. В футбол играют, а еврея брать не хотим. А какой я в сущности еврей? Я даже еврейского языка не знаю и родился в Москве. Я от-ца спросил - он и правда был раньше евреем, а мать вообще рус-ская. Да и так, по-моему, если где кто родился, значит, там его и Родина, значит, тот он и есть. Раз в Москве - значит, русский. Мы все советские люди и русские. Союз нерушимый республик свобод-ных сплотила навеки великая Русь. Я даже песню теперь придумал, чтобы все окончательно поняли, что я не еврей:
   Не нужен мне берег еврейский,
   И Африка мне не нужна.
   А мои родители - большевики.
   Почему так? Я люблю товарища Сталина, и ребята его любят, а в футбол меня не принимали играть...
   Ну, я с одним подрался, драка лёгкая была - до первой кровян-ки, вот когда до первой слезинки, тогда хужее, а у меня из носа кровь почти никогда не идёт, только из губы. Я ему быстро ню-хальник расквасил...
   А тут вчера играли мы в прятки. Я водил. У нас, когда играют - даже не прячутся. Отойдёт на задний двор много народу, крикнут пора, и, когда подойдёшь к ним вплотную, все сразу бегут выру-чаться. И тут глаза разбегаются, кого выручать. Вячеславчика? А может, Юрика? А почему бы не Пепу? Или Чубчика? И пока дума-ешь кого, они все и выручаются. Три раза подряд я водил, на чет-вёртый - по-моему, я сначала начал стучать: Палочка-ручалочка, Пепа, а потом уж он: Палочка-ручалочка, выручи меня!
   Он заспорил, а я спорить не люблю
   Ты, так ты. И стал опять водить
   - Пора!
   Иду на задний двор - темно, не видно - и слышу, Чубчик гово-рит:
   - Законный малый, зря только он с евреями ходит.
    Мне так приятно стало! Значит, они меня любят. А с Мишкой и с Семёном я и правда зря дружу. Ну что у меня с ними общего? Чистокровные евреи, а я русский. Отец у меня хоть родился евреем, но самый добрый человек. Говорят, евреи все жадные и хитрые, а он не жадный и совсем простой. Иногда только еврейские черты пробиваются.
   Он однажды спешил на работу, а мне в школе велели по-стричься, он повёл меня в парикмахерскую, а там впереди нас Кор-шун сидел, своей очереди ждал, а когда крикнули: Следующий! - отец меня впереди Коршуна и пропихнул. Тот заныл:
   - Дядь, сейчас моя очередь! Так нечестно.
   А отец строго на него посмотрел и мне сказал строго:
   - Иди, иди, Виталий! - и меня к парикмахерше толкнул. А та на Коршуна завопила:
   - Ты чего взрослых обманываешь, дуралей!
   Я хотел сказать, что это отец мой обманывает, но почему-то не сказал. Только когда постригся и боком вышел из парикмахер-ской, спросил:
   - Ну ты чего же?
   А он мне ответил:
   - Что ж мне прикажешь, из-за него на работу опаздывать? По-думай сам. В воскресенье надо было стричься....
   Нас в школе учат, что когда не знаешь, как поступить, нужно подумать как бы товарищ Сталин поступил. Так вот - я уверен, что товарищ Сталин никогда, ни при каких обстоятельствах так не по-ступил бы...
   Но всё равно. Мать хуже историю выкинула.
   Я у неё две сигареты стащил, и мы с Жаником Кудряшовым покурили.
   Училки у нас в уборной шмонали, так сначала он на атасе сто-ял, а потом я. И чего-то я с ребятами заговорился, смотрю - Зоюшка уже в дверях, а Жаник в кабине стоял, но дверь не закрыл, на меня понадеялся. Что делать? Я как закричу во всё горло:
   - Атас!
   Кудряш сразу дверь шварк - и заперся, она меня за ухо, а сама - к кабине, дёрнула за ручку - они, учителя, давно воевали, чтобы нам кабин не делали, а только толчки в рядок - дёрнула - заперто.
   - Кто там? -говорит. Все молчат.
   - Кто там? Я ещё раз спрашиваю! - а меня больно за ухо дер-жит.
   Все молчат, а у Золовкова, отличника, рот зашевелился, и я ему из-под низу кулак показываю. Он на кулак смотрит - все мол-чат.
   - Ну если никто из вас не хочет в будущем стать пионером, то-гда молчите.
   - Там Кудряшов! звонко сказал Золовков и смело посмотрел мне в глаза.
   Я его считаю плохим человеком, потому что он перед училка-ми прогибается, а за это уважаю. Так испугался, что в пионеры не примут, что даже на то, что мы ему после школы облом устроим, начхал...
   А училок всех ненавижу! Мы про них песню поём. Хорошая есть песня про товарища Сталина, а мы плохую поём:
   Ученики! Директор дал приказ,
   Поймать училку, выбить левый глаз.
   За наши парты и столы,
   За наши двойки и колы
   По канцелярии - огонь, огонь!
   У нас - учитель пения Вольдемар Раймондович, поляк. Любит товарища Сталина. Думает, мы не любим, смотри ты какой! А пра-во имеет? Он боксёр, с японцами воевал. Нам рассказывал, что японцы затаились в кустах и пулей ему в лоб швырнули, пуля во лбу застряла. Товарищи по-шустрому её изо лба вытащили, а на лбу - дырка. Он её заклеил - и дальше в бой.
   Смелый человек, я ничего не говорю. Но зачем же нас-то? Мы бы тоже, если б в войну большими были, героями стали...
   Так вот. Как-то Шустик на уроке смеялся, а в это время у дос-ки Золовков распевал, а Вольдемар Раймондович на рояле играл:
   Сталин - наша слава боева-ая,
   Сталин наша юность и полёт,
   С песнями,борясь и побеждая,
   Наш народ за Сталиным идёт...
   Шустик не над этой песней смеялся. Он смеялся, что Золовков так поёт, будто хочет показать, что больше всех Его любит. А Вольдемар Раймондович Шустика не понял, вызвал к доске и на портрет Сталина показал.
   - Это кто? - спрашивает.
   Шустик голову опустил и молчит.
   - Я тебя спрашиваю, кто это?
   - Сталин, ответил Шустик еле-еле.
   - Не Сталин, а товарищ Сталин! - и кулаком - по лицу.
   У Шустика всё лицо в крови. И из носа - кровь и изо рта - кровь.
   Пошли родители на Вольдемара жаловаться, а он сказал, что Шустик товарища Сталина не любит, так они ещё ему дома добави-ли.
   Конечно, Вольдемар Раймондович только учитель пения, но неужель он не знает, мы и то по чтению проходили, что нехорошо обижать, кто слабее тебя. А ещё боксёр! А Шустик Сталина не меньше, чем Вольдемар Раймондович, любит. Он даже у всех спра-шивал и верить не хотел, что товарищ Сталин в уборную ходит, как и все люди...
   
   Зоюшка стала дёргать за дверь:
   - Кудряшов, выходи, Кудряшов, выходи сейчас же. Кудряшов!
   А он смелый, наглый - люблю таких:
   - А у меня живот болит.
   - Кудряшов, открой мне сейчас же дверь!
   - А женщинам нельзя смотреть, когда мужчина - в уборной.
   А из щели дым валит.
   - Ну, Кудряшов, смотри - ты у меня пожалеешь об этом! Идёмте, дети, - сказала Зоюшка, покраснела на тридевять земель и нас увела, а меня так до самого класса за ухо, как под ручку прота-щила.
   Жаник докурил до конца и в класс вошёл. Зоюшка заставила его дыхнуть, но он так дышать научился, что ничего не почувству-ешь.
   - Ты курил, Кудряшов?
   - У меня живот болел.
   - Нет, ты курил!
   - Что вы, я не курю.
   - Врёшь, нагло смотря мне в лицо! Приведи родителей.
   Но Кудряш не раскололся - не курил, и всё тут.
   Тогда она на меня ополчилась.
   - Ты курил?
   - Курил.
   - С Кудряшовым?
   - Один.
   - А зачем же слово нехорошее крикнул?
   - Какое нехорошее слово? Я никаких нехороших слов не знаю.
   - Бандит!
   - Я никого не называл бандитом.
   - Дурак!.. Ну, атас!.. Завтра же выгоню из школы.
   - За что?
   - Какой же ты наглый!.. Ты курил с Кудряшовым?
   - Что вы! Кудряшов не курит...
   
   Родителей вызывали несколько раз...
   
   Как-то меня мать спросила:
   - Ну мне-то ты можешь сказать?Ты с Женей курил? Признайся честно, я никому не скажу. Я просто хочу знать.
   - И отцу не скажешь?
   - Даю тебе слово.
   - Честное ленинское или честное сталинское?
   - Какое хочешь.
   - А если обманешь?
   - Вот как ты ко мне относишься. Я давно знала, что ты меня не только не любишь, но и не уважаешь. Хорошо. Я даю тебе чест-ное партийное слово...
   - Да...
   А вечером она сказала отцу, и отец пошёл в школу. Кудряшу поставили тройку за поведение. Ещё один раз, и его исключат. Я долго смотрел на неё и молчал. Она, видно, испугалась, что я смот-рю и ничего не говорю, и сама затеяла разговор:
   - Виталя! Сейчас ты ещё мал и многого не понимаешь, но позже ты поймёшь, что это было сделано для вашей же пользы, и твоей и Жени Кудряшова. Учти - и жениной тоже... И потом, меня больше всего возмутило во всей этой истории, что у вас ещё могут быть какие-то тайны! От кого тайны? Тоже мне - гимназисты!
   В школе мне устроили облом. Били портфелями и кулаками. А я не плакал. И не злился. Я все свои слёзы дома в уборной выпла-кал. И поделом мне - купился, как последняя первоклашка...
   
   И вот я сегодня всю школу радовался, и домой пришёл - радо-вался, и играл - радовался, что дворовые ребята меня евреем не счи-тают, а считают за своего, хорошего парня.
   Дома я до вечера бывал один...
   Когда я проломил Мамаю голову, и татарам вообще стало плохо приходиться, потому что из засады выскочили партизаны, - они вошли. Два красивых офицера-танкиста.
   - Здорово, малый.
   - Здравия желаю! - отвечаю и радуюсь очень и хочу бежать в туалет.
   - А где - отец-мать?
   - На работе. Они в полшестого уже вернутся.
   - В полшестого? Правду говоришь? Поздновато. Но ничего, мы подождём. Посмотрим пока, как вы тут живёте.
   И они стали везде лазить и смотреть наши вещи...
   
   
   Война кончилась три года назад. Наши солдаты разбили Гит-лера, а впереди шли и командовали офицеры. Я их очень любил. И все их любили. И в день Победы, когда окончилась война, все больше всего на свете любили офицеров и солдат...
   
   Они чего-то искали, а я ползал и играл перед ними в коробоч-ки и в другие игры. А когда они, наверное, уставали искать, то са-дились на стулья и курили и мне даже предлагали, но я больше ре-шил никогда не курить после той истории.
   Особенно один из них был красивый: высокий, чёрный, а гла-за синие, как вода в хорошую погоду...
   И вдруг меня как будто искусственным льдом обожгло... Это ж Петька, материн брат, который был озорной и высокий, а в граж-данскую войну ушёл добровольцем в Красную армию и в атаку хо-дил, не пригибаясь, а был до самого неба. Потом его ранили, а он в госпитале полежал немного, выпрыгнул в окно и на фронт убежал досраживаться. И больше про него не было слышно.
   И вот теперь он нашёлся. Конечно, он. С чего бы это посто-ронний человек стал копаться в наших вещах? Я хотел его обнять и крикнуть:
   - Дядя Петя! Наконец-то ты пришёл. Я так тебя ждал!
   Но постеснялся...
   Мне только один раз не понравилось, как дядя Петя сказал своему товарищу:
   - Жидёнок, но симпатичный. - И, по-моему, на меня головой кивнул.
   Во-первых, я не жид, мне ребята сказали сами, зачем я с ев-реями вожусь. Во- вторых, только когда ругаются, нужно говорить жид, а дядя Петя не ругался, а наоборот, меня хвалил. В-третьих, они зачем-то стали ворошить материно бельё, но потом не стали собирать.
   Но, может быть, они не меня обозвали жидёнком, откуда я точно знаю? Мало ли какой у них разговор был. И какой же герой гражданской войны станет подымать с полу лифчики? Я б ни за что не стал...
    И тут вошли родители и о чём-то с ними с порогу зашушука-лись, но обниматься не стали, а зашипели, как гуси, в один голос:
   - В наше отсутствие, при ребёнке? Где ордер ?
   А дядя Петя весело засмеялся...
   Нет, это, конечно, был не дядя Петя.
   Отец послал меня гулять, даже не спросив, сделал ли я уроки.
   Почему они меня выпроводили, и о чём они без меня будут говорить?
   
   2
   Я вернулся домой, когда стемнело. Военных уже не было. Мать курила. Отец сидел на стуле и смешно, слева направо и справа налево качал головой. И вдруг, как часы, затикал так мелко-мелко. И зат
   рясся. На это было тяжело смотреть.
   - Па, что с тобой произошло, зачем ты так расстраиваешься? Па!
   - Сашу посадили, безучастно сказала мать.
   - Куда посадили?
   - Куда сажают? В тюрьму.
   Вот это фокус.
   
   3
   На другой день отец сказал:
   - Виталя, нам нужно с тобой поговорить.
   Ну говори!
   - В нашей семье случилось большое несчастье. Незаслуженно, по ошибке арестован Саша. Конечно, скоро во всём этом разберутся и накажут, но пока он обвиняется... он обвиняется... в участии в контрреволюционной организации. Ты уже большой мальчик, сам понимаешь, что Саша не может быть контрреволюционером.­ Он комсомолец. Всё армейское начальство было о нём самого высоко-го мнения. Со временем собирался вступить в Партию... Но пока не разобрались, пока его не оправдали, мы просим тебя никому - ни во дворе ни в школе - об этом не рассказывать. Люди могут подумать всякое... Семья контрреволюционера..­.­ - И отец снова заплакал тоскливо.
   
   4
   Это всё равно, что сказать: у тебя брат - предатель.
   Про такое никому не скажешь и предупреждать не нужно. Ес-ли б, допустим, посадили его за воровство или грабёж, так это б ещё, может, и ничего было, во дворе во всяком случае любой бы руку пожал, тогда б они вообще забыли, что я из-за отца еврей. Брат вора! Я б у них вожаком стал...
   А тут - контрреволюция. Сашка - контрреволюционер! Саш-ка? Сашка.
   
   5
   Чего ни спросишь - отвечают серьёзно, пасмурно, а то и во-обще ничего не отвечают. Отец раньше любил говорить:
   - Мой друг! Я слышал много раз, что ты меня от смерти спас!
   А я ему:
   - Было дело. На первом Белорусском.
   А теперь не говорит. Я уж сам начинал пробовать - не откли-кается. А тут как-то ночью, я не мог заснуть, а они думали, что сплю. И отец матери стал кричать шёпотом:
   - Это всё ты! Это всё ты! Ты! Ты! Ты! Ты! Замолчи!!!
   А мать как взвизгнет:
   - Какая же ты гадина подлая! - и ударила по лицу.
   Отец замолчал и заплакал...
   И так они теперь всё время по ночам, как будто кто из них ви-новат. Думают - меня обманывают...
   Мне теперь ухо надо держать, теперь уж мне нельзя, как всем, нельзя с ребятами обо всём говорить. Тайна у меня появилась, как будто погреб сырой вырыл, о котором никто не знает, а в погребе - Сашка.
   
   6
   - Па, а как же товарищ Сталин? Почему он не отпускает Сашу?
   - Ты, Виталик, большой мальчик, а совсем не хочешь думать.
   Нас - двести миллионов. Разве он один за всеми уследит? На-до, чтоб мы сами были настоящими, тогда и Иосифу Виссарионо-вичу легче с нами будет.
   - А у товарища Сталина есть заместители?
   - Конечно. Всё Политбюро ему помогает.
   - А Политбюро он сам назначает?
   - Политбюро выбирают коммунисты. Но, конечно, к мнению Иосифа Виссарионовича внимательно прислушиваются. Он людей так видит, как нам с тобой и не снилось. Ты ещё ему слова не ска-жешь, а он уж знает, кто ты, что ты, с какого года член Партии, по какому делу пришёл.
   - И всех членов Политбюро он знает, что за люди?
   - Ещё бы ему их не знать! Это всё его соратники по подполь-ной работе. Клим Ворошилов, Лаврентий Берия, Лазарь Каганович, Молотов Вячеслав Михайлович, Семён Михалыч - имена-то какие! Их вся страна повторяет, как музыку.
   - Значит, он на них может положиться?
   - Как на самого себя.
   - А они своих заместителей тоже знают?
   - Ну, конечно знают!
   - А те своих знают?
   - Ей богу, Виталий, на вопрос одного дурака не ответят и де-сять умных. Ты иногда лезешь в такие дебри, что хоть стой, хоть падай... Ну, знают и те своих... никак не пойму, куда ты клонишь?
   - А почему тогда нашего Сашу посадили какие-то мерзкие лю-ди, ведь у них есть начальники, а у тех - свои начальники, а у своих - свои, и все друг друга знают.
   - Значит, не всегда знают! Ты что же думаешь? Враги умеют маскироваться. Вон Бухарин был, в доверие втёрся ко всей Партии, знаешь какое? Владимир Ильич его даже любимцем называл. А ока-зался прохвостом, да ещё какого масштаба! Со всеми вражескими агентурами поддерживал связь. Вот... А Сашу освободят. Будет суд - там разберутся. Там всех на свет выведут и руки свяжут. У следст-вия, Виталий, иногда бывают ошибки, у суда - никогда.
   
   
   7
   Мы поехали на свидание. Я думал - тюрьма обязательно в подземелье находится, а тут - дом как дом, а внутри - вместо стен - решётки. Как в цирке, когда львов выпускают. Потом к нам вышел Сашка, лысый, как я, но некрасивый. А в углу человек сидел, слу-шал, что мы говорим, наверно, ему интересно было. Но никто: ни мать, ни отец, ни Сашка - его не шуганул.
   Странно как-то они говорили. Вроде каждое слово понятное, а вместе ничего не разберёшь. Мне это наконец надоело, что они глупости говорят, и как только они замолчали немного, я решил взять разговор в свои руки, чтоб всем было интересно.
   - Знаешь, как наши здорово играют в последнее время! - дру-жески, по-хорошему обратился я к Сашке, - Карцев с Бесковым чу-деса вытворяют.
   Родители на меня зашикали, что я, по их мнению, ничего ум-нее не мог придумать, хотя на самом деле это было гораздо умнее и интереснее их болтовни, даже тот, кто слушал нашу беседу, заулы-бался. Но Сашка сказал:
   - Мне теперь за них болеть нельзя.
   Значит, правда! Значит, правду ребята говорят, что в Динамо одни мусора играют. Я всё верить не хотел, какие же, думаю, мусо-ра в трусах? А выходит - правда. Сашка врать не будет... Что ж они не дают ему за себя болеть, раз он в тюрьме сидит? Ведь вот я те-перь сам не буду за них болеть, но вообще-то мне можно, просто сам не хочу, а Сашка сказал, что ему нельзя. Об этом надо поду-мать, только у стариков своих не спрашивать...
   Вот бы ребятам рассказать, что я в настоящей тюрьме побы-вал! Да как расскажешь?
   Когда мы вышли, у меня ни с того ни с сего стала болеть го-лова, и стало рвать. Пришлось брать такси, а родителям - денег жалко, говорят, на защитника надо много. Но пришлось. Я ведь им тоже не чужой...
   Незадолго перед тем, как пришли следователи, матери при-снился страшный сон. Будто Сашка в ванной лежит, купается, а ванна полна крови, и Сашка этой кровью намыливается. И она ему в армию письма начинала писать и рвала, всё начинала и рвала. И говорит теперь что у неё всегда были вещие сны, а в бога не верит. Уж даже и я знаю, что всё это бабушкины сказки, а она - вещие сны какие-то придумала.
   Вообще в этом вопросе мне многое не нравится. Ну если так откровенно, ну кто сейчас верит? Полторы старушки, которые по-слезавтра умрут? Так какого чёрта церемониться с ними? Позакры-вать их все. Я хочу написать письмо товарищу Сталину по этому вопросу с предложением закрыть церкви, а на их месте устроить ку-кольные театры. Родители говорят, что у нас государство демокра-тическое, и покуда ещё некоторые верят, насильно им запретить это нельзя. А я не понимаю, почему нельзя?
    Если человек яд будет продавать, ему запретят и посадят, или ка-питалиста-угнетат­еля­ расстрелять можно и даже нужно, а религия - та же отрава и то же угнетение.
   Мне часто картина такая кажется, как будто умерла в Москве и других городах последняя верующая старушка, и вот - входит поп в церковь, чтоб гнусавым голосом молитву говорить, ждёт-пождёт, а в церковь никто не приходит, он злится, орёт:
   - Что за безобразие! Почему в церковь никто не приходит? Кто мне денежки будет приносить?
   А ему в ответ - два милиционера:
   - А никто тебе, враг народа, больше денежек не будет прино-сить, умерла сегодня последняя верующая старушка, и уматывай, пока пинка под зад не получил.
   Поп хнычет и бежит, оглядываясь, чтоб ему пинка не дали. И тут же встаёт Илья Муромец с топором и - рраз церкви по кумполу, она - бах и рассыпалась, и попа под собой погребла. Вот так.
   А на душе у меня так сладко, когда я это представляю... Вот сейчас, сейчас. Десять старушонок осталось, девять, восемь, семь, шесть...три, две, одна - и вот уже она сморкается в грязный платок и бежит к соседке за градусником, забыв, что той уже и на свете нет. Хоп - под мышку, а температура-то уже сорок три и пять... А последний поп в это время, ничего не подозревая, надевает сутану, собираясь в свою последнюю церковь, ничего не подозревая, что ему конец...
   Интересно, ответит мне Иосиф Виссарионович, или времени не хватит?
   
   8
   Родители всё время шепчутся по комнате, но Нина Фёдоровна, Валеркина бабка, такая толстая, громкая, весёлая, стала третий день подряд входить в кухню, когда там все готовят, встанет напротив матери и давай кулаками себя по буферам стучать, и белую кофточ-ку расстёгивать до лифчика, смотрит на мою мать ласково и кричит, как пьяная:
   - Вот я мать, так мать! Воспитала Родине двух Соколов. Вот это я мать! Всем бы такое счастье, а?
   У неё муж - полковник-судья, он хоть старый, а всё равно учится, недавно диктант писал и тридцать шесть ошибок сделал. Я хоть как бы ни старался, а так бы не смог, наверное, в поддавки иг-рает здорово. А старший сын у них, Серёга - офицер, но мать гово-рит, что это он только форму носит, а вообще он работает сторо-жем на складе, кальсоны сторожит, интендант называется. А Вовка - младший сын, кончил только пять классов, монтёром работает, но любит выпить в ресторане и с ребятами ворует. Они, большие ребя-та у нас во дворе, все воруют
   Вот бы мне такого дедушку, как у Валерки, у него орденов знаешь сколько? Целая тысяча. Он до самого Берлина дошёл, хоть и не воевал, но здорово судил фашистских наймитов.
   
   9
   Отца вчера на допрос вызывали. Он пришёл домой, а сам весь трясётся руками и ногами, а ночью матери рассказывал:
   - Ты знаешь, я будто снова пережил еврейский погром.
   - Били?
   - Обещались. Самое мягкое из того, что они на меня кричали, это жидовская морда.
   - И ты ничего не нашёлся ответить этим бандитам?
   - Там стоял сплошной мат. Я им попытался возразить, что ес-ли они будут говорить со мной в таком тоне, то я вообще перестану с ними разговаривать, - так они меня на смех подняли. Вообще у меня сложилось впечатление, что это... потому что, когда я сказал:
   - Ну как вам не стыдно, вы ведь представители Советской вла-сти, что о вас беспартийные подумают?
   Так они заржали и заругались по поводу Советской власти ма-том...
   - Ужас!!!
   - Но как же там ему! Когда я вышел на улицу, я воздух стал глотать, думал - они меня не выпустят...
   
   10
   У нас дома' напротив, близко, что кажется - можно рукой дос-тать. Я выглянул в окно и её увидел. Откуда она взялась? Она, правда, очень хороша. Как котёнок. Волосы коричневые и громад-ный белый бант, а глаза, как мокрые леденцы. И зовут прекрасно - Люся.
   Я ребят стал подговаривать вместе её любить. Вместе всегда веселее. Я их человек семь домой привёл и в окно показал, как она улыбается.
   Все семь и записались, как один человек, я восьмой, и стали по очереди стоять под её окном и у парадной, да только она одна не выходила, а всё - с бабкой, и во дворе никогда не гуляла, а шли они на улицу, на скверик.
   Через две недели нас только двое осталось, я и Адик, как на-зло, еврей, а где Адик, там и младший брат его Гришка - уже два еврея.
   Адик здоровый! И однажды, когда мы стояли на посту перед люсиными окнами, а она из-за занавески на нас зырила и улыбалась застенчиво, он меня перед её окнами повалил. Я дал ему...
   - Стыкнёмся? -спросил Адик.
   - Стыкнёмся! Где?..
   Пепа сказал, что Адик мне наваляет, я и ему велел завтра сты-каться после Адика. А потом и Женьке, так уж получилось...
   Женьке-то я накостыляю, Пепе - кто его знает, а Адику навряд ли, он меня на год старше. Но это ещё бабушка два раза сказала, мало ли, что в борьбе сильнее. В стычке бывает другое дело. Вон Юность Максима - Максим щупленький такой паренёк, а как жан-дарму сказал, что его бить не так учили, да как врезал, и запел:
   
   Крутится, вертится шар голубой, - так тому и кувыркаться после этого некогда было. Меня в классе д’Артаньяном зовут.
   
   11
   Не успел с этими подраться, а тут в классе - Сорока...
   Я в школу пришёл - и читать и писать умел. Все только учи-лись, а я уж читал всем напоказ. И Зоюшка мне первому разрешила в библиотеку записаться. А вот по чистописанию - колы. Она дума-ет - я не стараюсь, а я ещё как стараюсь-то, просто стыд, как будто в отличники хочу вылезти, а получаются не буквы, а раскоряки, и обязательно - кляксы. По нескольку раз переписываю, ручку без конца стряхиваю, всё равно...
   Зоюшка говорит, что я хулиган, на педсоветах мои тетрадки показывает, говорит, что хоть я и лучше всех читаю и считаю, а она, дескать, оставит меня на второй год...
   Сегодня я опять читал. Да как читал-то! Где им всем вместе, как я один, они ещё по слогам - еле-еле, а я, как взрослый, и с вы-ражением. И она мне за чтение, как всегда, поставила пятёрку.
   А на переменке Сорока сказал:
   - Евреи всегда русских обманывают, правда, Чёрный? Ты мо-лодец!
   Все засмеялись, а я стою, как дурак, и не знаю, что ответить.
   А Сорока дальше фикстулит:
   - Чёрный, ты песню знаешь: Смело мы в бой пойдём?
   - Конечно, знаю! Это моя любимая песня. - И, чтоб поверили, слова сказал:
   Смело мы в бой пойдём
   За власть Советов
   И как один умрём
   В борьбе за это...
   - Не, - говорит Сорока, - вам, евреям, так не годится, знаешь, как евреи поют?
   Я молчу, на себя злюсь, ведь чувствовал, что не надо мне ни-чего доказывать, так нет - хочется, чтоб тебя все любили. Вот и по-любили.
   - А как они поют? - спросил Шустик.
   - А вот как. Русские поют: Смело мы в бой пойдём! А евреи им отвечают: А ми - за вами... Русские: Мы как один умрём! - А ев-реи: А ми немножко подождём. - Запомнил, Чёрный? Слова спи-сать?
   - Я не еврей! - кричу я. - я русский! а сам уже совсем чуть не плачу. А все загоготали:
   Русский-и-и-и-й, русский-и-и-и-и, русский-и-и-и-и! - и на меня пальцами показывают.
   - А у тебя как отца зовут, русский, Абгам?
   - Семён!
   - Ах, Семён? А по-настоящему?
   - По-настоящему, Семён.
   
   - А Зоюшка говорит: Самуил. - А скажи, если ты русский: На горе Арарат растёт крупный виноград.
   Я сказал, а они ещё больше смеются.
   - Здорово подделался... А фамилия у тебя, небось, - не Черни-ков, а Гофман. А зовут - Пыня... Я Пыня Гофман, король подтяжек, тильём, тильём,тильём, тильём...
   Отца, кажется, и правда зовут Самуил, я недавно в паспорте прочёл. Но он же не виноват, что его и соседи и на работе товарищи зо-вут Семён Осипыч, а те, кто давно знает, так и просто Сеня - он же не сам это выдумал. И фамилия Черников. Я сколько его сестёр-братьев встречал - все Черниковы. Но им этого не докажешь, как не докажешь им, что я и сам евреев не люблю...
   - Чёрный, а у тебя отец, где воевал?
   - Моего отца на фронт не взяли, мы в эвакуацию поехали, у не-го сердце больное.
   - Ага, у еврейчика - сердце больное, а у наших - здоровое. Рус-ского ивана, небось не спрашивали, что у него там, грипп или триппер.
   - Но моего отца, правда, не взяли, он добровольцем просился в ополчение, а его секретарь райкома прогнал: Иди, - говорит,- Сеня, ты больной.
   - Ишь, прогнал. Наверно, тоже еврей. А у меня отца вот не про-гнали, его немцы убили в первый день войны.
   - Ну что ж, я ж не виноват... У меня дядю Бесю немцы живого в землю закопали, земля, говорят, шевелилась...
   Я думал - теперь они поймут и замолчат. Но ничего этого не случилось. Сорока снова загоготал:
   - Дядю Бесю? В землю? Тильём, тильём, тильём, тильём, тиль-ём, тильём! Дядю Бесю в землю... А тётю Сагу куда? Чего ж она шеве-лилась, он там лавочку открыл что ли под землёй? Ха-ха-ха-ха.
   И все вслед за ним, как птицы на юг за вожаком, засмеялись...И тут я ему врезал. И тут же зазвенел звонок.
   - Стыкнёмся, - пообещал Сорока и пошёл на урок, задумав-шись...
   Когда уже договоришься о стычке, все уроки идут, а я не слы-шу. Я уже как будто дерусь, холодно становится и страшно, и дрожу весь, и тошнит немного, впереди ещё несколько уроков, скорей бы уж. Не люблю я этого. Как укола ждать. Когда дерёшься не страшно и не больно. Вообще он мне, наверно, надаёт. Он выше меня на голову, правда, я в классе почти всех меньше, а многим даю, но он уж очень намного выше...
   Прозвенел последний звонок. Мы все - портфели в руки и к дверям, а Зоюшка встала, руки вытянула, как слепая, никого выпустить не хочет. Звонок, дескать, для неё, а не для нас.
   Мы встали друг за другом: На прорыв! На прорыв!... - её, как окно, высадили и сами вылезли. И - ширсть по лестнице! Последнего только она успела за шиворот схватить...
   Бежим по лестнице, а кругом все
   
   - Стыкаются, стыкаются!
   - Кто да кто?
   - Сорока с Чёрным!
   - Ну, Сорока ему наваляет, нашёл на кого переть.
   - Конечно, наваляет!
   Глаза горят! Им хорошо гореть; им смотреть - одно удоволь-ствие, не их кровь будет сейчас течь.
   Выскочил я на улицу, а Сорока уже стоит, охорашивается и всё смеётся, смеётся так мелко-мелко. Кругом нас окружили.
   - До первой кровянки! - говорит Сорока свои условия.
   - Нет, до первой слезинки! - заспорил я. Кровянка-то у меня у первого потечёт, не из носа, так из губы, а до слезинки - ещё по-смотрим. У меня дыхалка очень выносливая.
   - Некогда мне слезу из тебя выколачивать, меня мать ждёт, снег убирать надо. Нам, русским, деньги сами в рот не сыпятся.
   Ну что ж теперь делать после таких слов. Я ж ему по роже дал, значит, его право. До кровянки, так до кровянки. Я знаю, как надо, чтоб не страшно было. Надо получше матом поругаться, тогда страх проходит, а злоба - ещё жарче, а у кого злобы больше, тот и победит, если не слишком слабый.
   Я как на него кинулся, а он назад отскочил. Я - на него, а он - опять. До ребят добежал, дальше - некуда, стал по кругу вертеться, а я за ним, наступаю. Ни разу не попал, но на душе - весело, - значит, он меня боится, раз бегает, а я-то думал - Сорока, Сорока, - но ни-чего страшного в этом Сороке не оказалось... Но он отскакивает, отскакивает, а руками пырскает, попадёт - отскочит, попадёт - от-скочит. Чего ж он делает, гад? Русские так не дерутся! А если ты трус, так будь до конца трусом. А то - сам убегает, а сам дерётся! Я никогда, когда дерусь, не отступаю. Суворов спросил солдата, что такое ретирада, а это на самом деле значит - отступление, а солдат ответил: Не могу знать! Так Суворов ему руку пожал и расцеловал, хотя в других случаях сердился, когда так отвечали.
   А Сорока продолжает свою предательскую тактику - бежит и дерётся, - а ещё меня евреем обзывает. Вот ты дерёшься так по-еврейски! Я остановился и сказал:
   - Я так драться больше не буду! Ты нечестно стыкаешься. Ес-ли ты меня боишься, так беги до конца и кончай драться, а если не боишься, то - держись-наступай. А то - сам трусишь, а драться со мной продолжаешь.
   Он опять засмеялся противно да как мне врежет - у меня сразу кровь потекла, и из губы и из носа. Предатель! Я побежал за ним, а он мне в лицо харкнул и проскочил между ребятами, и пошёл себе домой, посвистывая, а ребята стояли и смеялись мне в лицо, и смотрели, как я кровь кулаками растираю, и поддакивали, что я ду-рак и драться не умею.
   Я взял портфель и пошёл домой и только когда от них скрыл-ся из виду, заплакал горючими слезами. Хорошо ещё, что дома ни-кого нет, ещё бы соседей на кухне не было - кровь с лица смыть...
   Почему они меня все так не любят? Ведь вроде ничего, шуха-рим вместе, играем, домой я их сколько водил, обедали вместе. А сегодня все, как один ряд, были за Сороку. Что у меня отец - еврей? Так тогда они бы меня всё время презирали, обломы бы каждый день устраивали. Так ведь нет же этого! Или, что сила не моя? Это скорее всего. Дал бы я Сороке, так все бы за меня были. Как будто это мне тогда нужно было, если б я ему надавал.
   А Адик и Пепа мне теперь точно накостыляют, потому что всегда так. Если перед этим кому рожу набьёшь недавно, то и те-перь набьёшь, а если тебе настучали, то руки опускаются, злости нет, а всё думаешь, как бы не попали больно. После плохой драки надо время переждать, а как тут переждёшь? Мне драться много нужно, иначе меня совсем заклюют, как Гуревича или Фрумкина, которому я почти глаз выбил, так что его к врачу водили, потому что с евреями я всегда охотней дерусь и тогда, наверно, совсем себя русским чувствую, и ребята, по-моему, в те моменты меня любят, удальца...
   Но Сорока меня так из колеи выбил, что мне не только Пепа и Адик, мне и Женька-шкет рожу набил. Я просто руками стал лениво махать, потому что толк потерял, когда как нужно - когда насту-пать, а когда отступать? Это плохо, когда по-разному, раньше вот я знал, что во всех случаях, всегда наступать надо, и мне легко было драться, а теперь - попробуй, сообрази. Пока сообразишь к тебе уже десять раз в гости залезут. Сорока первый был, кто в этом году мне рожу набил, а теперь - их вон сколько, уж Женьку-то, думал, - од-ним щелчком перешибу...
   Он увёртывался хорошо, а я - кулаком в стенку...
   Я решил, что мне -конец. Но Пепа ко мне подошёл. Я в окно врезался, когда с ним дрался, - так он сказал, что поговорил с большими ребятами - они вставят.
   - И давай больше не будем.
   - Давай не будем, - ответил я. - А если думаешь, что я тебя боюсь, то я могу ещё драться, пока живой.
   - Да нет, я знаю, что ты никого не боишься. Меня большие ре-бята прислали сказать, что они тебя евреем больше не считают. Те-перь с тобой стыкаться никто больше не захочет, за тебя - Юрик!
   Юрик!? Даже так? Ну, стоило синяки и кровянки получать.
   
   12
   У Сашки скоро суд. Родители гоношатся, к адвокату бегают. Каждое слово его записывают и обсуждают. Сначала будут Ок-тябрьские праздники, а потом - суд.
   Я праздников ещё за месяц жду, каждый день в календаре от-мечаю. На улицах будут красные, как рабочая кровь, флаги, много народу с цветами, все весёлые, песни поют, пляшут, а на Красной площади - демонстрация со знамёнами, нас - много, никто не победит, и мы с отцом в этих рядах.
   А на трибуне, может быть... да не может быть, а точно, будет стоять Он... И может, Он меня заметит...
   А вдруг меня позовёт на трибуну. Он же любит детей. Он му-зыканту, мальчику Бусе Гольдштейну подарил очень большие день-ги, чтобы тот играл хорошо, а потом пошутил усами:
   - Ну, теперь ты стал миллионером, смотри - ещё здороваться со мной перестанешь.
   А Буся Гольдштейн застыдился от такого и сказал:
   - Ну вы даёте, товарищ Сталин, я за вас любого врага угроблю. Прям скрипкой как ему дам по балде!..
   Рядом со мной на трибуне могут оказаться Ворошилов с Бу-дённым. И Ворошилов мне что-нибудь расскажет, а Будённый на-помнит ему другую историю. Жаль только Рокоссовского не будет.
   Когда война кончалась, и каждый день играли салюты, потому что наши войска то взяли Варшаву, то Бухарест, то Будапешт, и на улицах каждый день был праздник, мы в квартире тоже себя мар-шалами называли. Я как раз был Рокоссовский, Валька - Жуков, На-ташка - Малиновский, а Витька маленький - Толбухин...
   
   13
   Мать купила бутылку водки, напекла пирогов, мы легли спать и стали ждать праздника. Проснёмся - на улице - флаги, по радио - песни... только скорей бы заснуть, заснёшь - проснёшься - а уже завтра, как одна минута. Пойдём с отцом... а вернёмся - у нас гости. Наверное, как всегда, придут дядя Федя - директор магазина, быв-ший рабочий, Серебряная - журналистка, дядя Митя - отцов друг ещё с Гражданской войны, он сейчас на пенсии, потому что весь изранен на Гражданской, Белофинской и Великой Отечественной, но такое письмо отцу прислал из Ессентуков, что можно покач-нуться и упасть посреди двора:
   Коммунисты, уходя на пенсию, не уходят из Партии, а по ме-ре своих сил, продолжают партийную работу. Уход на пенсию не есть уход из жизни, а жизнь и я и Серафима понимаем как служе-ние делу Партии. Вне коллектива, вне интересов общества жизнь узка, однобока, ограниченна... Петрушин, бывший коммисар, тётя Катя - танкистка, у неё всё лицо обгорело в танке...
   И все мы будем выпивать, а потом петь революционные пес-ни.
   И всё только потому, что мне повезло родиться в свободной, счастливой, Советской стране. Да не где-нибудь, а в Москве, кото-рую все мальчишки мира мечтают хоть в глазок подсмотреть во сне. Как всё-таки много в жизни человека пока играет случай.
   Мне одно только непонятно. Товарищ Сталин сказал:
   Мир будет сохранён и упрочен, если народы возьмут дело со-хранения мира в свои руки.
   А почему бы нам...? Как бы все нас целовали и плакали... А то как-то получается - нам хорошо, а вы - как хотите. Я, конечно, по-нимаю, что Иосиф Виссарионович не может иметь таких мыслей. Он о каждом человеке на земле думает. Я здесь просто чего-то не понимаю, наверно, потому, что, как ни крутись, а лет мне ещё ма-ловато, и я ещё не читал подробно ни Капитала, ни Владимира Ильича, ни Краткого курса.
   Может, американцы нас сильнее? Да нет, что ты говоришь! У нас тридцатьчетвёрки какие! А потом - помощники у нас: Китай-ская народная республика, Корейская народно-демократичес­кая­ республика, Демократическая республика Вьетнам, Польша, Чехо-словакия, Болгария, Албания, Венгрия, Румыния, Монголия - вон нас сколько, да и в самой Америке трудовой народ и негры, трудя-щиеся других стран, все подымутся!
   Я когда ещё только читать научился, смотрю в газетах всё США да США. Я думал - это хотят написать про моего брата, а ошибаются. А США-то оказывается вон что!
   
   14
   Наутро выпал снег, и небо было старое. Мать меня заставила надеть зимнее пальто. Я сначала расстроился, а на улице увидел, что многие ребята в зимних.
   Мы встретились с отцовскими сослуживцами и пошли.
   Иногда мы шли быстро, иногда останавливались, другие рабо-ты пропускали, которые поважнее нашей. И так долго приходилось ждать, и так нудно, пока мы дошли до Красной площади...
   А на мавзолее стоял Сталин в окружении своих друзей, смот-рел на меня, когда отец меня поднял, и улыбался в усы доброй улыбкой. Я ещё ни у кого из людей не видел в лице такой доброты, даже усы были необыкновенно добрые.
   Я знаю - это всегда так говорят, - но он правда смотрел на ме-ня и улыбался. Он меня хоть не позвал к себе, потому что всё-таки далеко было, не кричать же ему через всю площадь:
   - Мальчик, подойди сюда!
   Но он повернулся к Лазарю Моисеичу и что-то ему сказал, и Лазарь Моисеич закивал головой и тоже заулыбался.
   А ведь им было очень холодно стоять на мавзолее, на ветру, но ради меня, ради нас они стояли и улыбались. И, если надо будет, они год будут стоять на ветру в лютый мороз и улыбаться. Пусть им будет плохо, лишь бы нам - хорошо. И я ясно понял - человек, ко-торый так мне улыбался на холоде, обязательно освободит Сашку...
   Больше в этот день ничего интересного не произошло. При-шли мы с отцом домой, рассказали матери и стали ждать гостей. Ждали-ждали, но никто не пришёл. Сели мы втроём, по-стариковски, за стол, молча, и вина пить не стали. Вдруг - звонок четыре раза. Отец и мать наперегонки бросились открывать, а это пришла тётя Надя-танкистка с обгоревшим лицом.
   И тогда уж налили вина, и отец встал и сказал важно и груст-но:
   - Я предлагаю выпить за тридцать первую годовщину Велико-го Октября! За великий русский народ и его Ленинский Централь-ный Комитет во главе с товарищем Сталиным.
   Мы все тоже встали, чокнулись и выпили, и я немножко, и стали закусывать... Родители ей всё про адвоката да про следовате-ля и Сашку жалели, а тётя Катя сказала:
   - Мальчишки! Лезут, где ничего не смыслят!
   - Вон отсюда, мерзавка! - взревела мать. - Ты что ж, паскуда заморская, пришла сюда пакости говорить? Те, сволочи, побоялись, а эта приползла, шушера, лекции читать! У самой, небось, детей нет, потому что с тобой ни один завалящий член Партии не захочет ждать ребёнка, надо харю твою палёную газетой прикрывать...
   И тётя Катя тут же захлопнула дверь и пошла по коридору.
    Немцев на войне не боялась, всё лицо им подставила, а мать мою испугалась...
   
   У матери котлеты стояли на газу, а кто-то включил огонь сильный, и они печально сгорели, так что дымок сизый пошёл. Мать стала кричать на всю квартиру, а Валеркина мать вышла и сказала спокойно:
   - А вам вообще лучше помолчать.
   - Гнида! - завопила мать и бросилась. Мы с отцом еле-еле её в комнату затащили. А она и в комнате кричала:
   - Сволочь! Оппортунист несчастный! Не дал мне раскровянить эту мещанскую морду с партбилетом в кармане! Соглашателем был - соглашателем и остался!..
   
   Восьмого полдня я ещё держался. Во дворе полтора рубля в чиру выиграл, и ещё у меня был рубль - я шестого к одной старуш-ке, когда очередь подходила, притиснулся, и ей дали два десятка яиц, а она мне за это - рубль, - так я всё мороженное и томатный сок покупал. А вечером, после четырёх, такая тоска взяла…
   Вот ждал, ждал праздников, а они прошли - и всё, как одна минута. Жди теперь Нового Года...
   А я месяц готовился, с матерью за мукой стоял с утра до вече-ра, номерки на руках писали. И вот всё прошло, как будто и не бы-ло. И хоть у меня была большая радость, но всё равно - я ждал, что будет ещё больше. Месяц ждал - и как одна минута... А когда-нибудь я совсем умру, и ничего, совсем ничего не будет. Всё будет, а меня не будет. А зачем растём, учимся, потом работать идём? И умрём. Ведь отец с матерью раньше тоже были молодыми, даже маленькими, наверно, были, а теперь - вон какие. И зачем нам та-ким товарищ Сталин? Зачем нам товарищ Сталин - раз мы умрём? Зачем он за нас думает, ночами не спит, по стольку страниц прочи-тывает, а мы умрём! Я так жить и вообще не хочу.
   Я залез под стол и тихонько заплакал.
   - Ты чего, сынуля? - встрепенулся отец.
   - Зачем всё это, если мы умрём?
   - Что всё? Я тебя не понимаю.
   - Ну всё. Ты, я, школа, завод, институт, Партия, Ленин, Ста-лин, весь мир. А мы умрём - и ничего не будет.
   
   - Но будут другие люди. Нельзя, Виталя, думать только о себе.
   - Они же тоже умрут.
   - Одни умрут, другие родятся. Да и вообще, Виталькин, рано ещё тебе об этом грустить.
   Рано-то, рано, а всё равно грустно. Грустно и глупо на душе.
   
   15
   Сашке дали десять лет. И Эдику, его другу, тоже десять. Их когда в армию забрали, Эдик в своей части не полюбил подчиняться командирам, и его за это решили судить. А как же быть? Если ко-мандирам солдаты не будут подчиняться, то все нас разобьют. Я вот и то - училкам не люблю подчиняться или родителям, а командиров любил бы здорово, а за Чапаева вообще б жизни не пожалел...
   И когда его в тюрьму забрали, то стали спрашивать:
   - Эдька, а кто твой друг?
   - Сашка - мой друг!
   - И что, - говорят, - вы так давно решили - не подчиняться ко-мандирам?
   - Нет, - отвечает, - мы так не решали, нам просто какой-то по-эт, который стихи пишет, женщина, и писатель шутливый нрави-лись, а их в газетах ругали.
   А оказалось, что это не просто так себе в газетах-то их ругали, - а это товарищ Жданов раскусил, что они оказались переодетыми белогвардейцами.
   Но ведь Сашка-то с Эдиком этого не знали. Конечно, они, хо-чешь говори, а хочешь молчи, глупые оказались ребята. Ну как не раскусить белогвардейца? Да по мне хоть как он ни переодевайся, хоть вообще голышом на мороз выскочи, я его разгрызу за триде-вять земель. Но ведь за глупость нельзя судить? От глупости лекар-ства нету. Ещё Эдик-то - другое дело - командирам не подчинялся - за это и я б судьёй был - судил. - А у Сашки-то, получается, в при-дачу - глупость одна?
   Через десять лет мне будет уже восемнадцать, и я в первый раз пойду голосовать за Лаврентия Павловича Берию. Он наш депутат. Он разрешает нашему району за себя голосовать. А Сашка придёт уже старый, только станет бумажку в урну опускать, скажет:
   - Лаврентий Павлович, я за Вас.
   А Лаврентий Павлович его за руку остановит и грустно так ответит:
   - Нет, Саша, не надо тебе за меня голосовать. Я этого не хочу. Ты нехороший человек, Саша, а я хочу, чтоб за меня голосовали только хорошие люди. Недостоин, к сожалению, ты за меня голосо-вать. - И пойдёт умывать руки.
   А Сашка выйдет с мокрым лицом.
   
   16
   Домой приходить не хочется. Родители сидят целыми днями, как бурундуки, и тоскуют. И на меня тоску нагоняют. А мне и без того тошно. Даже на двойки мои перестали внимание обращать. Хотя, что ж я говорю, откуда им знать про двойки? Я это вдруг по-нял, что - можно. Я раньше честный был, да мать меня погубила. Как-то раз я получил двойку, пришёл домой и откровенно матери всё сказал. Она меня, как обычно, всеми сволочами сначала обозва-ла, а потом стала выспрашивать. У неё - манера такая, как будто спрашивать, а на самом деле всё о тебе самой говорить.
   Обыкновенная мать спросит:
   - Ну как ты учишься, сынок?
   А моя:
   - Учишься ты, конечно, хуже всех?
   Или так:
   - На второй год тебя уже точно оставят?
   - Ты там самый первый хулиган?
   И зачем тогда спрашивать, если ты сама обо мне всё знаешь?
   После этого хочется бежать куда-нибудь в лес или правда стать хуже всех. И уж раз ты сама так обо мне думаешь, так я тебя потешу, поддакну тебе... Что ты! Не тут-то было. Попробуй только так сказать:
   - Да, я хуже всех!
   Тут-то самое главное и начнётся.
   Во-первых, смертный бой, а потом - тихий голос, голова по-лотенцем обвязана, и ляжет на диван, чтобы умереть, а виноват в её смерти я. А вечером отец придёт, так она ему заплетающимся голо-сом всё расскажет, и тот за сердце схватится, и она ему будет дро-жащими руками валерьянку капать и будет уже говорить, что я убийца отца, а ей бог смерти не даёт...
   Ну вот... Обругала она меня, а на другой день, я и подумать боялся, что так будет, но я ещё две пары получил, прихожу домой и честно как дурак всё ей выкладываю, хоть и знаю, что ничего хо-рошего не будет. Закричала она на меня и пошла по лицу хлестать. Ничего нет унизительней, чем когда тебя пощёчиной по лицу охо-рашивают. Уж лучше по тому месту. Там мяса много, и подлое оно. А по лицу человека - разве можно? Лицо человеку дороже все-го. Говорят, этот красивый, а этот нет. Лицо надо беречь. Уж ес-ли дерёшься, тогда - другое дело, у вас права одинаковые. А тут - я-то её не могу стукнуть, а она ещё и ложкой по лбу может. Говорит, её так в детстве мать стукала. Так тогда ложки были деревянные, а железной ложкой попробуй, давай я тебе!..
   И тогда я понял, что раз не понимают честности, так и не на-до, зачем мне на неприятности нарываться? Себе дороже.
    17
   ...Да как пукнет. Зоюшка даже сморщилась от наглости, а по-том прошептала:
   - Кто это сделал?
   А Сорока посмотрел на меня, засмеялся и говорит:
   - Ну, Черников, ты даёшь!..
   - Черников, вон из класса!..
   Лучше б мне было совсем не родиться. Я побежал из школы...
   - Юрик, мне один пацан подлость сделал, дай ему, Юрик!
   - А чего ж сам-то?
   - Да он мне наваляет.
   - Когда наваляет, тогда другое дело, тут уж я его побуцкаю. А то - он тебя оскорбил, а ты - Юрик! Так ты бояться начнёшь, а ты мне не этим нравишься. Сейчас придём, и ты ему по харе дашь, а я посмотрю.
   - А если я никого бояться не буду, а меня зарежут?
   - Ну, сразу - зарежут! Сколько я харь коверкал, три пики мне в пупок ставили, и видишь - жив, здоров и привлекателен... Один случай из десяти тысяч. А знаешь, кто под этот случай попадает?
   - Кто?
   - У кого очко заиграет. Я когда пацан, как ты, был, малолетка, чего-то, думаю, они мне уважения не оказывают? Ну, смотрите, коблы, я вас научу маму и паханца любить! Пришёл на следующий день после сей мысли в класс:
   - Почему не приветствуете, говорю, когда солидный человек в академию входит?
   Они смеются нагло, как будто шутку шучу:
   - Га-га-га, училка новая! Вы что преподавать будете, Фрау Викторовна?
   - Бокс союзной державы, отвечаю. - Сегодня после школы рожи ваши буду плющить.
   Сбегал домой, позвал человек пять ребятишек больших, чтоб к концу последнего урока к школе подошли.
   Пришли Самурай, Фриц, Петух, Толик Кот и Кобыла.
   Выходим из школы.
   - Ну, детки, когда же вы станете вежливыми парнишечками-пионера­ми?­ - и - одному, другому, третьему...
   Один стоит - кровянку вытирает, другой тоже в носу заковы-рялся, а третий, грубиян, огрызается, и мне - в зубы.
   Ах ты так? За моё же добро? Ну, тут Фриц, Самурай, Толик, Петух и Кобыла немного с ними поработали, а на этом кто меня по зубам огрел, пробы ставить - места не оказалось, даже рассказывать неудобно...
   На другой день вхожу в класс, кашляю дружелюбно - некото-рые поднялись...
   - Садитесь, товарищи, остальным после уроков остаться.
   И после школы - опять вчерашнее...
   
   
   На третий день вхожу в класс - все стоят, как бутончики. Пе-ред училкой даже так не выпендриваются.
   - Вот теперь хорошо. Садитесь. Запомните, ребята, - старших надо уважать, всегда так делайте...
   Вот, как надо, а ты говоришь - зарежут...
   Мы пришли на школьный двор и стали ждать. Наконец начали выходить. Солнце садилось. Косые лучи его сонно поблескивали, ударяясь в необозримую пустыню школьного двора. Сердце у меня расходилось, как трус, а Юрик отошёл в сторону. Стоит себе, поку-ривает, как будто ему и дела до меня никакого нет, и вообще мы с ним незнакомы.
   Вот и Сорока выскочил с ребятами, идёт, чего-то весёлое бол-тает. Увидел меня и сразу ко мне, как друг, подошёл:
   - Ты чего, Чёрный, права качать прибыл? Ну я тебя сейчас ещё раз угощу бутербродом! - и захихикал. А морда красная, и глазки маленькие, как два прыщика. А я и двинуться с места не могу, оне-мел весь. Но я обязательно должен его ударить! Иначе теперь и Юрику и всему хорошему для меня конец. А в классе он меня тогда замучит совсем.
   Я, когда боюсь, Тёмную ночь вспоминаю, как будто во мне ра-дио и Бернес поёт своим голосом:
   - Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в бою, вот и теперь надо мною она кру-жит-ся...
   И тут я Сороку ударил. С левой и правой. Он, наверно, не ожидал моей смелости - и отбежать не успел, как он тогда делал. Оба удара в цель угодили. Морда у него стала совсем почти, как за-кат, а глазки - как будто на меня вылиться хотят и ошпарить яични-цей с ветчиной. Я его хорошо ударил. Я теперь дома, когда никого нет, по дивану колочу, как Жухрай Павку учил. Главное, чтоб левая нога впереди правой была, и, когда бьёшь, на левой ноге повиснуть. Чтоб давить его не только рукой, но и всем телом. Рука лёгкая, а тело тяжёлое, если телом ударишь, сразу почувствует, - как Павка гимназистов бил, и Тоня Туманова, когда это увидела, да ещё попку его, когда он в реке купался, а она в окно подглядывала, -сразу его полюбила...
   А Сорока, наверно, язык прикусил и заорал, как бешеный кро-кодил, нагнулся и стал искать хороший кирпич. Ситуация начина-лась сложная, а Юрик в это время мимо проходил и наступил ему на руку. Поднял его левой рукой за подбородок, а к носу правый кулак приставил. И Сорока сразу задрожал, как вода в чайнике, за-трепетал, забыл даже, что язык у него болит и рука, на которую Юрик сапогом наступил, а Юрик его спросил, как будто был Соро-кин задушевный дядя, у которого не было своих детей:
   - А нос - не мясо?
   И ещё вопрос сделал:
   - А губа - не рыба?
   И в третий и в последний раз спросил:
   - А хо-хо - не хо-хо?
   И, не дождавшись ответа, сказал тихо-тихо:
   - Шавка? Если ты - ещё раз, то и я - раз.
   Потом Юрик весь посинел, схватил Сороку за ворот и так сда-вил, что мне показалось - тот брызнет сейчас, как помидор. И тут уж гаркнул, даже мне стало страшно:
   - Ты понял, колхозная твоя морда? Я шутить не умею! Вздёр-ну!
   И так он это сказал, что я почувствовал - вздёрнет. И отпус-тил. И Сорока стал белый, как будто никогда не загорал летом, кровь из лица убежала.
   - Мальчик, ты меня понял?
   - Понял! - закричал Сорока.
   - Не кричи так слишком громко. Завтра училке скажешь, как было дело, а я приду - проверю, понял?
   - Понял, - теперь еле слышно прошептал Сорока.
   - Ну вот и хорошо, люблю понятливых детей.
   Самое страшное для Сороки было позади, и он сказал:
   - А он еврей!
   Ну, всё пропало.
   - Он еврей? - спросил Юрик, - он самый, что ни на есть, рус-ский, а вот ты жид. Жидов по глазам узнают, понял? У тебя глаза жидовские, что ты тут будешь делать?.. Запомните, шпана, - сказал потом Юрик ребятам, - за этого хлопца я мазу держу...
   И мы повернулись и пошли. Два кореша. Два блатных вора.
   - Юрик, я тебе у матери сигареты таскать буду.
   - А какие она курит?
   - Приму и Дукат.
   - Ладно. Беломор - лучше, но Дукат - тоже ништяк. Ну, дер-жи...
   Юрик пошёл по своими блатным делам с ребятами, а мне до-мой идти не хотелось, я радовался и стал бродить по улицам.
   Как Сорока завтра поведёт? Но теперь мне жить в классе будет хорошо, это уж я точно догадываюсь.
   Шёл я по Озерковской набережной и пел потихоньку. Хоть шёл мокрый снег, но мне не было холодно и противно. Я даже пальто расстегнул, как настоящий ловкий пацан. И тут я увидел зе-лёную шляпу. В шляпах редко, кто ходит. Мне в шляпах люди не нравятся. Рабочие ведь не ходят в шляпах. А этот и одет хорошо и загорелый, волосы чёрные. Вы меня поняли?
   Сердце затарахтело. Я пошёл за ним с пятки на носок, куда он, туда и я. Не может быть, чтоб я почти до девяти лет прожил, а ни одного из них не встретил. Так не бывает... Может, к товарищу Сталину приведут. Он усы свои потрогает, четырёхсотую страницу загнёт, погладит меня по голове и скажет:
   - Ну вот. С такими ребятами, как ты, я могу спокойно книжки читать по ночам. Я тебя запомнил на демонстрации, ты теперь мой первый заместитель, заходи всегда запросто. Вот я тебе записку на-пишу, чтоб тебя всегда ко мне пропускали. И не зови меня больше товарищ Сталин. я ведь для тебя старичок? Вот и зови меня: дедуш-ка. У тебя есть дедушка?.. Ну вот, значит, с сегодняшнего дня я буду твоим дедом. Хочешь?
   Кто ж этого не хочет? Я всегда грустил, что у меня нет дедуш-ки, а теперь - у меня дедушка товарищ Сталин. Да любой бы маль-чишка умер от разрыва сердца на моём месте! А у меня сердце крепкое, у меня только внутри сладко тошнило...
   Только бы не заметил, что я за ним слежу. Их там всему учат, всем приёмам. А я только замечу, куда он войдёт, подслушаю па-роль и сразу сообщу. Наши пограничники приёмы ещё лучше зна-ют...
   Он шёл и часто оглядывался. Приходилось мне отставать, чтоб между нами были люди, но не очень далеко...
   И Сашку освободят. Не может же у героя брат быть нерево-люционером. И все в семье меня уважать будут, как самого старше-го - это же большая редкость и большое счастье такой сын, которо-го вся страна знает. А я буду сидеть и им указывать. А если он меня не убьёт, а только ранит, тогда обо мне будут писать, как о Володе Дубинине.
   И Зоюшка будет говорить:
   - Такой он был скромный, славный мальчуган и воздух нико-гда не портил в классе. Я всегда с ним советовалась, как мне посту-пить...
   А если убьёт, то книжки тоже будут писать, но я про них не узнаю...
   Стало темно, а он всё не передавал пароля. Вдруг, когда мы уже шли по Пятницкой, у дома двенадцать, он остановился. Потом повернулся и направился ко мне. Всё. Кончен бал. Бежать? Ну нет этого он не добьётся. Нанести приём? Поздно, не приготовился... Наверх, вы, товарищи, все по местам, последний парад наступа-ет... Только бы осколочком глаза посмотреть, что про меня будут писать... Да если б я и захотел бежать, ноги у меня перестали дви-гаться, как будто бы слились в одну, как будто забыли, что меня на-до слушаться. А он подошёл ко мне вплотную и вместо удара ска-зал:
   - Хватит тебе за мной ходить, мальчик. Ты ошибся! Шёл бы лучше домой уроки делать, - и больше не оглядываясь, вошёл в ар-ку и скрылся во дворе...
   Но не мог же такой необыкновенный парень просто так окон-читься. Что-то должно было случиться. Что? С Люсей должен я на-конец объясниться! Она всегда в это время из школы возвращается. Пойду в парадную и буду ждать. Она войдёт, а я брошусь к ней и буду говорить быстро-быстро, как Дубровский. Когда волнуются, всегда говорят быстро. Главное, не молчать и смотреть на неё гла-зами. А что я ей скажу? А вот что:
   - Люся ты знаешь как я тебя люблю послушай как бьётся серд-це. - И взять её за руку и прислонить к своему сердцу. Говорят, если женщина сердце твоё пощупает, а оно застучит, - она сразу заколду-ется и влюбится в тебя, и у неё сердце тоже застучит вовсю... А что потом я ей скажу?
   - Не мучь меня больше ты мне сразу не отвечай а дома думай думай а завтра если ты согласна приходи после школы к Зарюшке а потом поженимся а если родители не согласятся я с тобой убегу в лес.
   Я стоял и ждал. Сердце ревело, как мотор реактивного само-лёта. Он уже пролетел встречать Люсю, а звук остался здесь.
   В парадном темно. Это плохо. Глаз моих она не увидит. Толь-ко голос.
   Вот она вошла. Я её сразу узнал, что это она. Догадался, как она дышит. И я заговорил.
   - Люся ты сама знаешь как я тебя люблю...
   А она завизжала:
   - Бабушка-а-а-а... - и стукнула меня портфелем по голове, и побежала вверх по лестнице. А со второго этажа выглянула её баб-ка. Я выскочил из парадного...
   Всё-таки она девчонка. И наверно, отличница...
   А на другой день вхожу в класс, а Зоюшка мне с порога:
   - Назад! - как атаман пиратский. А я ей спокойно так говорю, хотя хочется растаять, как будто все смотрят на меня и слышат, как я пукаю.
   - Зоя Яковлевна, так это ведь не я.
   - Ну-ну, послушаем, на кого ты сваливать будешь.
   - Я ни на кого сваливать не буду, а пусть он сам скажет.
   - Ну ты и скажи.
   - Зоя Яковлевна, это я тогда нафунял, - и заулыбался своей улыбочкой.
   - Фу, Сорокин до чего ж ты гадкий и говоришь гадко, пошёл вон.
   А передо мной даже не извинилась.
   ....................­....................­...................­
   
   - Виталька-а-а! Берию арестовали-и-и!
   - За что-о-о?
   - Английский шпи-о-н!
   - С ума сошёл, с ума сошёл? Скорей домой, - засуетилась мать. - Этот Соловей всех нас посадит. - И мы двинулись к дому. Без ягод. Не буду я сегодня загадывать, что если мы полный бидон на-берём, Сашку освободят.
   ....................­....................­..................­
   
   
   1950
   
   Сначала появился один пионер - Золовков. Ну, ладно, не всё ж мне первым быть. Конечно, я хотел стать первым пионером, очень хотел. Самым первым. На то и пионер. Я читаю лучше всех, и счи-таю. Но тут уж спорить нечего, куда мне до Золовкова! Он и на пе-ременах не бегает. И ни разу за все четыре года не подрался. А
    читать, что ж читать? Читать теперь все научились. И считать. Так что тут они от меня почти не отстают. Ну пусть я - с выражением, но это уж не то, что раньше, когда я умел, а они не умели. Задачи и сейчас, если очень трудные, так бывает - я один. Так то - бывает! А как правило, я ход решения правильно угадываю, а начну склады-вать, умножать, так с ответом не сходится, я рассеянный.
   А Золовков никогда не спутается. Его не спутаешь, правиль-ный человек. И Сорока - мой теперешний подхалим - не спутает, он хоть и двоечник, а если ему подсказать, что с чем складывать, что из чего вычитать, не промахнётся.
   Но всё равно все почему-то считали, что меня первого примут. Я уж и клятву выучил, и стихотворение:
   Как повяжут галстук, береги его,
    Он ведь с Красным знаменем цвета одного...
   И галстук этот самый мне родители купили (а он лежит, гал-стук, в шкафу с бельём, до сих пор лежит)...
   Ну что он, Золовков, разве так прочтёт клятву, как я бы про-чёл? У меня каждое слово, как барабан, как пушка б грохотала и мерно строчил пулемёт:
   Я! Юный пионер! Союза Советских! Социалистических Рес-публик! Перед лицом своих товарищей! Принимаю присягу!! И то-о-ржественно клянусь!..
   Ну что ж, нет - так нет. Чего всё время первым-то быть?
   А всё-таки каким бы я был пионером! Таких не сразу найдёшь. Конечно, не все, но большей частью, я убеждён, что двоечники и троечники лучшими были бы пионерами, чем отличники, Потому что отличники - подхалимы, а явись сейчас фашисты, так они бы и перед ними подхалимничали. И Серёжа Тюленин побаловаться лю-бил. А Матросов вообще из детдома, не маменькины сынки. Я был бы настоящим пионером! За дело Ленина-Сталина я свою кровь всю бы отдал по капле. Зубы стиснул, а не стонал.
   А расстреливать когда пошли, я б им закричал:
   - Смерть фашистским стервятникам! Да здравствует товарищ Сталин! Ура!!
   И если б успел, песню бы быстро пропел:
   - Вставай, проклятьем заклеймённый...
   А если б чего не успел пропеть живым, думаю, что хватило бы сил докончить после пули.
   Курица ведь тоже, когда ей голову отрубят, ещё продолжает бежать... От трусости, а я бы от смелости пел...
   
   ...И на двадцать третье февраля не приняли...
   Неужели я совсем не гожусь для дела двух первых друзей и двух вторых, самых великих друзей? Ведь я всё знаю: в каком году Ленин родился, в каком - Сталин, когда Манифест написан, про Ко-рею...Спроси Золовкова, что такое Пусан (Фузан), так он не скажет, глазами прошумит, а не скажет, а я всё скажу, Я их больше всех на-родов люблю - корейцев и китайцев. Какие-то они красивые. А по улицам нашим идут - их все уважают, без очереди пропускают. И имена-то какие прекрасные: Мао-цзе-дун, Чжу-де, Чжоу-энь-лай, Пынь-де-хуэй, Ким-ир-сен.
   Какая есть песня:
   Русский с китайцем братья навек,
   Песню слагает простой человек;
   Сталин и Мао слушают нас,
   Слушают нас!
   Слушают нас!
   Москва - Пекин, Москва - Пекин!
   Идут-идут вперёд народы,
   За светлый мир,
   За прочный мир,
   Под знаменем свободы...
   ...А меня всё не принимают. Уже полкласса приняли.
   Не могу я теперь быть тимуровцем, не могу - как Павлик Мо-розов и Уля Громова. Они-то все из пионеров вышли. А я, как буд-то не советский. Ну чем, в самом деле, я отличаюсь от тех детей? Они не пионеры и я не пионер. Так они бы рады, а в нашей стране не пионер - значит, враг, если по большому счёту. Потому что я так на беспартийных смотрю: вы имели право в Партию вступить, так почему ж не вступили? А? Я вас спрашиваю! Советская власть не нравится? Или вам не оказывают доверия? Почему не оказывают?
   И мне не оказывают доверия. Не заслужил.
   Я не выдержал и сам Зоюшку спросил. Вот она мне тогда и сказала:
   - Ну подумай, Черников, что ты такое говоришь? Ты же не глупый парень. Ну как с твоим почерком можно быть пионером? Это ж увидят - засмеют! Что такое пионер? Во всём первый. А ты по почерку какой? А знаешь, что по этому поводу сказал Максим Горький? Почерк - это зеркало души. Вот ведь в чём дело.
   - Но я же стараюсь!
   - Ха-ха! не смеши мою бабушку, Черников, она и так смешная.
   - Я же не виноват...
   - Виноват, Виталик, виноват! Я во врождённые пороки не ве-рю.
   - А если б у меня рук вообще не было?
   - Ну, если бы да кабы, да во рту росли грибы, то был бы не рот, а целый огород... У Мересьева, между прочим, ног не было, а он летал...
   
   А может, она всё темнит насчёт почерка, вертихвостка? Мо-жет, она про Сашку знает? Жили-были два брата, один был шпион, а другой юный пионер...
   
   2
   Если бы мне предложили прожить на двадцать, даже на два-дцать пять лет меньше, я бы тут же согласился. Ну подумаешь, проживу сорок вместо шестидесяти, всё равно много, зато буду пионером и могу со всеми помогать старушкам переходить улицу, уступать им место в автобусе, ходить больным за лекарством, драться с бандитами...
   А если б мне предложили: Сашка отсидит десять лет и ещё десять, зато тебя немедленно примут в пионеры и выберут пред-седателем Совета дружины, тогда как?.. Откуда я знаю! Что за во-просы глупые? Пионером-то тоже хочется стать!
   
   3
   Так я и остался. Из всего класса, А может, и из всей школы. А может, изо всей Москвы. Сначала нас оставалось десять октябрят, все один к одному отборные двоечники, и я - с ними, потом - пять, потом - трое, потом - мы с Сорокой, потом и Сороку приняли, ис-правил пары на тройки в конце третьей четверти - и приняли. А учусь-то я всё равно прилично, двойки и пятёрки, других отметок у меня нету, всё равно по чтению и по арифметике бываю лучший ученик, а значит, мой почерк для Зоюшки хуже сорокиных пар. По-черк или Сашка? Вот узнать бы...
   Да какие они, на фиг, пионеры? Вот в книжке Стожары - там действительно, там все один за другого в огонь и в воду! А у нас что? Ну чем они от меня отличаются? Да ничем! Я им ещё сто оч-ков вперёд накидаю, пионерам этим! Пионер должен быть во всём образцом, как рубин на Кремле светиться. Пионер - это маленький Сталин! Вот как я на это смотрю. А они врут, шухарят, дерутся, па-ры получают, как и я. Так ведь я же не пионер, с меня чего взять, а они красные галстуки носят - и не стыдно. Ну что, Сороку в пионе-ры приняли, он что, лучше стал?
   И ябедничают. У нас во дворе за такие вещи живо бы на место поставили, и зубов бы потом не собрали.
   Это мне даже по радио не нравится. Какую-нибудь постановку передают - там два пацана дружат. И один, чтоб урок сорвать, по-тому что не выучил, положил, допустим, в патрон мокрую промо-кашку. Пока она мокрая, ток по ней идёт, лампочка горит, а как вы-сохнет - лампа тухнет, и их - домой. Я и сам так делал. Ну вот, а учитель стал беседовать в темноте, что это нехорошо, и пусть тот сознается, кто это сделал. А тот как порядочный человек не созна-ётся. Тогда учителёк к ребятам ко всем стал приставать, что укры-ватель виновника - это ложное товарищество, круговая порука. Учителя, дескать, - не враги, а старшие друзья, и это плохую службу сослужит тому, кого укрывают, пионеры так права не имеют, Пав-лик Морозов вон про отца сообщил, когда этого потребовало дело, - в общем, такой простейший учительский приём. И тогда его луч-ший друг встал и назвал, кто это сделал, и учитель этого лучшего друга похвалил, а этот пацан, который нашухарил, перестал с луч-шим другом разговаривать. Месяц не разговаривал, а на второй - тоже понял, что тот, кто ябедничает, настоящий друг, и попросил у друга прощения...
   
   
   Но не могу я этого понять! Ябеда есть ябеда. Сегодня он - дру-га, а завтра - страну. Пионерам тем более ябедничать не пристало.
   А в девчачьих школах и того хуже. У нас хоть облома боятся, а там - кого им бояться? Вот и говорят, что там все пионерки друг про дружку тетрадку ведут, кто, что сказал да как посмотрел да ко-гда урок не выучил. И когда тетрадки все испишут, тогда собирают-ся на Совете отряда и прям при училках свои кляузы шпарят, и та считается лучше, которая больше пакостей про свою подружку на-строчит.
   А вот мои родители тоже из этой оперы оказались коммуни-сты-большеви­ки.­ Соседи наши Корины стали хорошо жить, всё се-бе покупать - пальто, ковры, телевизор, по которому кино смотрят.
   И вот мать моя всё отцу дудит:
   - Не по средствам, не по средствам живут! Ворует Надька. На-до пресечь, нас с тобой из Партии ещё никто не исключал.
   А тётя Надя в магазине работала промтоварном. И написал отец письмо в ОБХСС. Через две недели тётя Надя из магазина уш-ла. Они там фамилию свою указали, но всё же думали, что в ОБХСС не скажут, кто заявление написал, а те возьми да и скажи, потому что пришёл дядя Петя к нам в комнату и сел на стул, не по-стучался и разрешения не спросил, просто вошёл и сел. А водкой несёт...
   - Ну что мне тебя, Семён Осипыч, здесь буду бить или вый-дем?
   - В чём дело, Петя? - спокойно спросил отец и побледнел.
   Дядя Петя грузчиком работает, он как-то напился и полков-ничьих сыновей, Вовку с Сергеем, лбами стукнул, как Котовский котят, он сильней всех в квартире. А отец мой - сердечник, он и че-модан-то потяжелее не может поднять.
   У меня в животе похолодело.
   - А, в чём дело? Ты спрашиваешь, в чём дело? Ты не знаешь в чём дело? Тебе жалко стало, что у русского человека копейка лиш-няя завелась? А как я вкалываю, тонны таскаю на горбине, это не твоё дело?
   - Погоди, Петя, не кипятись, давай спокойно разберёмся. Ты рассуждать можешь?
   - А что ж я, по-твоему, дурак?
   - Ну вот. Я давно знал, что ты не дурак. Но ты пойми нас пра-вильно - мы с Катей коммунисты.
   - Вы коммунисты! А я не коммунист. Вот вы коммунисты войну в Татарии отсиживались, своего шпиона учили шпионские дела делать, а я не коммунист в это время кровь свою за вас проли-вал.
   - Я Харьков брал, я кровь мешками проливал, так что ли? - пе-рехватила мать.
   - Подожди, Катя, так нельзя, - остановил её отец. Ты пойми, Пётр, лично против тебя или Нади я ничего не имею.
   - Зато я имею! Одевайся, падло.
   - Я тебя не боюсь, и если надо, я пойду с тобой во двор. Но я просто хочу сначала, чтоб ты меня понял. Я коммунист - и не могу молчать, когда воруют у государства. У твоего государства, Пётр!
   - А раз у моего, то я с ним и разберусь, ты-то чего суёшься?
   - Не только твоего, Пётр, но и моего тоже.
   - А ты нас за руку держал?
   - Так очень хорошо же! Я сам за то, что не держал. Я же не утверждал, дурашка, что вы воруете, если это не так, то я первый обрадуюсь... Я просто сообщил, что, по моим расчётам, вы с Надей живёте не по средствам. А там, насколько я понимаю, разобрались. Ну сколько вы можете купить на твою и Надину зарплату?
   - А твоё-то какое собачье дело? Я ж в твой карман не лезу? Я ж тебя не спрашиваю, как ты детей растишь. Один шпион, другой - хулиган и сам вор! (Это он про меня! Наверное, узнал, как мы со второго этажа банку с молоком уволокли с помощью подсажива-нья).
   - Коммунистам до всего дело, Пётр! А на оскорбления твои я не обращаю ровно никакого внимания.
   - Ну ладно! Тебя не переговоришь, грамотный. Давай тебе ха-рю здесь разобью, а? Пускай эта твоя психбольная смотрит.
   Я стал оглядываться, чем бы в него запустить, когда отец упа-дёт. Жалко мне отца.
   - Ах, психбольная! Психбольная? - схватила со стола ножницы - и хлоп его по лбу. И кровь поструилась изо лба...
   - А ты скажи, а ты мне скажи, Катерина Ивановна, за что мне по лбу ножницей съездила? У меня мозг течё-о-от! Я на тебя в ми-лицию подам за увечье, - бубнил дядя Петя.
   - А ты не оскорбляй! Какая я тебе, погань, психбольная? Ты что, мой ум измерял? И кто тебе дал право оскорблять коммуниста? А если психбольная, тогда и получай, а меня за взятки не ущипнёшь - гладкие, иди в милицию... И сына оскорбил, анархист, убирайся вон!
   Дядя Петя ещё погудел, но теперь он уже просто обиделся и никого бить не хотел, а трогал свой лоб пальцем и плакал беззвуч-но, как собака. Потом мать открыла дверь и он ушёл в тёмный кор-ридор...
   Вот насчёт смелости мать мне нравится.
   Тут недавно идёт она звонить по телефону, и Сергей-офицер, Валеркин дядя, туда же. Она вообще-то первая подошла, но Сергей её плечом оттолкнул и за трубку взялся.
   - Серёжа, мало того, что я старше вас и ещё всё-таки женщина а вы офицер и по этике даже должны меня пропустить, это - ладно, это у вас, у героев, так принято, но даже по элементарной человече-ской справедливости - я ж раньше вас подошла, зачем же вы меня толкаете?
   Сергей вкипятился.
   - А твой сын кто-о? - зашипел Серёга. - Твой сын - ка-эр, по-няла? Ка-эр! А я - офицер! Есть разница? И никшни, фашистское отродье!
   Тут матушка моя выхватила у него трубку из белых рук и да-вай его трубкой по башке метелить. Да всё по башке, по башке! Ах ты зимушка-зима, все дорожки замела! Ой да люли, ой да люли, все дорожки замела!
   - Не имеете права, буду жаловаться! В тюрьму захотела? - всхлипнул Сергей, рассыпал на лоб свои жёлтые кудри и скрылся из глаз в комнате.
   Хорошо, что ей легко так всё проходит. Ведь они сильней её, а не отвечают. Видно, правда, смелого пуля боится, смелого штык не берёт!
   Вот и пойми после этого человека - в одном случае он так, а в другом - так. После случая с Серёжкой я думал - ей стоит руку по-жать и начать относиться к ней по-дружески. Но тут получился слу-чай совсем другого калибра.
   Пришла Зоюшка обследовать, как мы живём, а за одно и обо мне поговорить, какой я способный, да ленивый. Ну, посмотрела, поговорила и, к слову пришлось, спросила, есть ещё у матери дети или нет. Мать мозгом пораскинула и сказала:
   - Нет.
   Каждый месяц посылки посылает, в Мытищи для этого ездит, мне без конца тычет так, что мне уж противно, и я уж не знаю, люблю ли я его или просто уважаю. Конечно, я преклоняюсь за его мысль и несчастье и всё такое, но уж больно получается у него в детстве всё гладко, как лысая голова или как брат Тома Сойера. И энциклопедию он прочёл наизусть в раннем детстве, и из дома во двор не выходил, и музыку всю знал, и ни разу в жизни не подрался, что уж совсем, по-моему, подло, и брюки не рвал. (А мне, если на такой счёт пошло, парню - десять лет, а ещё ни разу и брюк-то не купили, всё в вельветовых штанишках хожу на пуговках под колен-кой).
   И вот она от этого ангелочка с пионерским галстуком сама первая и отреклась.
   - Молодец! - сказал я, когда Зоюшка ушла, и глаза прищурил.
   - Ну как ты думаешь, Виталий, неужели я, комсомолка девят-надцатого года, про которую Антонов сказал, что если возьмёт станцию, то на первом же столбе повесит в числе двух других ком-сомольцев, неужели я скажу какой-то замухрышке-учительни­це­ на-чальных классов, которая двух слов связать не может, что мой старший сын сидит за контрреволюцию?..
   
   А всё равно никогда этот Золовков не спрыгнет с трамвая на полном ходу у Балчуга...
   
   5
   И почему мне так во всём не везёт? Где-то ведь живут на-стоящие пионеры, которые только на сон расстаются, и делают большие дела. Только наша школа какая-то не такая...
   
   А мать и отец всё жалобы пишут, а им всё отказывают. И то-варищу Сталину писали и Лаврентию Павловичу, а отвечали не то-варищ Сталин и не Лаврентий Павлович, а какие-то вовсе незнако-мые люди. Мать говорит, что раньше с партбилетом в кармане было можно ходить хоть в Эмка, хоть в Цека зайти запросто и там на ты разговаривать. А если Зоюшка знает насчёт Сашки и из-за этого не принимает в пионеры, как же она мою мать презирает, даже не ве-рит, наверное, что она настоящий член Партии...
   И отсылают наши жалобы назад, в Верховный суд. Однажды мать мою вызвал к себе один судья-генерал и пообещал ей, что если мы не прекратим, нас из Москвы выгонят. Нас ещё уважают, как всё-таки старых членов Партии, но всякому терпению приходит ко-нец.
   А Сашка почти за Полярным кругом. Там ночь и Северное сияние, и комары, а он добывает уголь и пишет два раза в год пись-ма, грустные, как Лермонтов. Мы каждый вечер слушаем погоду, как там в Сыктывкаре? Значит, у Сашки так же. А в Сыктывкаре всё время холодно. Я тут в школу уже без пальто бегаю, - а там - ещё снег и морозы.
   И родители всё время сами как будто мёрзнут. Теперь-то - ни-чего уже, теперь-то я скоро взрослый, уж и сам жизнь повидал, а раньше плохо было на них смотреть, плохо - потому что себя жалко становилось. У других детей всё не так, а у меня нет детства, да и никогда не было. Только родился, ногами пошёл - война. Уехали в Татарию, там у меня вшей много было, а мать меня до трёх лет сво-им молоком кормила, потому что больше нечем было.
   А после войны тоже голод был ещё какой! А потом вот Сашку посадили, и родители перестали обращать на меня внимание. И жи-вут два тоскливых старика с совершенно ненужным им младшим мальчиком.
   А до войны они здорово, говорят, жили, домработница своя была, как слуга до революции, денег, наверно, даже куры перекле-вать не могли. Сашка-то эту жизнь захватил! Сам захватил, а у меня отобрал. Мать одно время в Большом театре работала журналист-кой, так Сашка все оперы пересмотрел на дружеской ноге. Мать могла и с Лемешевым беседовать и с Козловским, с кем хотела, с тем и могла. А в войну мать помощником прокурора поставили в Казани. И вот она сама людей сажала, а теперь вот сына у неё осу-дили. Вот как в жизни бывает.
   Всё-таки он думать должен был, чего можно болтать, а чего нельзя. Какое он имел право моей жизнью распоряжаться? Сначала надо было меня спросить и родителей, а потом уж болтать. А я б ему прямо сказал:
   - Ты в Большом театре преуспел? Так дай и другим погреться!
   А у меня детства нет, и не могу я сказать товарищу Сталину спасибо. Нет у меня его - ни счастливого ни несчастливого, никако-го. И виноват в этом мой старший брат Том Сойер. Ему тяжело, а нам как быть?
   ....................­....................­...................­.....................
   
   Врёт он всё, Соловей!.. А с другой стороны, ну как так можно врать? Как человеку ни с того ни с сего в голову придёт, что так можно врать? Как придёт, что Лаврентия Павловича Берию аресто-вали? Верного сталинца арестовали! Может, у них в Москве уже и Советской власти нет, а последние советские представители - мы с матерью - за шестьдесят километров от сферы событий... Да нет, кто ж им позволит Советскую власть свергать? У нас ведь войска есть. Ну так что ж, тогда Лаврентий Павлыч что ль английский шпион? Глупо! Ошибка? Ничего себе ошибочка в диктанте, досви-дание вместо до свидания. А чего тут такого? С Сашкой-то про-изошла ошибка! Ну, сравнил с пальцем. Таких, как Сашка, миллио-ны, а Берия один. После смерти Сталина таких и нет, может. Ну, ошиблись, так извинятся, с кем не бывает, и он их простит ради Партии. А перед Сашкой извинились? Шестой год извиняются. Значит, старый революционер поедет в шахту и будет под землёй долбить уголь под охраной бойцов с красными звёздами из-за ошибки? И ещё хорошо - в шахту за прошлые заслуги, а то тут и де-вятью граммами попахивает... Ужас! Как будто после смерти Ста-лина все стали сходить с ума. Да и мне недалеко до этого. Англий-ский шпион!!!
   
   
   1951
   
   В этом году у нас стали разные училки, а Зоюшке мы махнули рукой. Она теперь снова первоклашек возьмётся мучить. Здорово она мне нервы попортила. Да и я в долгу не остался. Я в четвёртом классе так придумал её злить.
   Она чавкнет:
   - Ну говори, Черников, а я помолчу.
   А я ей стихами:
   - Уйди, старушка - я в печали!
   Она меня - из класса, а мне и хорошо.
   
   2
   Есть и молодые. По математике - Мариюшка, по английскому - Зоюшка, не та Зоюшка, а совсем другая. И ещё была по русскому молодая, как маков цвет, - но Стасик Калоев, осетин, как-то пустил по классу записку:
   Ребята, давайте её изнасилуем!
   А она возьми и отними у одного доходяги. Спрашивается, ну кто тебя просит чужое хватать, оно что ли мёдом намазано? Ведь не тебе написано! Чему тебя в институте твоём учили? Вот и злись на себя, а на нас нечего. Она как прочла, так записку эту в кулачок и - из класса. Больше мы её никогда не видели. Она, наверно, думала, что в пятом классе ничего мы в этих делах не смыслим, вот и ошиблась. Мы ещё летом во дворе играли в садовника:
   - Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме... Риты!
   - Я!
   - Что такое?
   - Влюблена.
   - В кого?
   - В вас!
   - Я!..
   А кто промедлит - тому фант платить. А фанты разные быва-ют: можно поцеловать какую девчонку или руками потрогать...
   Только иногда, по правде говоря, мне кажется, что ничего этого, никакого изнасилования на самом деле не бывает. Просто выдумал кто-то, а остальным сознаться стыдно, что сами-то они ничего такого не видели и не испытывали, потому что каждый зна-ет только про себя, но вдруг - он - нет, а другие - да, и он окажется, как в Голом короле. Неужели правда взрослым охота по ночам не спать, а заниматься какой-то ерундой? Надо бы у родителей спро-сить, да почему-то неудобно...
   А новой Зоюшке-англичанке мы написали стишки везде на дверях:
   - Зоя, Зоя, кому давала, стоя?
   А если поймают, кто писал, так мало ли, что давала, каждый понимает в меру своей испорченности, может, пирожок. Не садить-ся ж для этого, чтоб пирожок дать.
   
   3
   И среди них нет таких, про которых я в книжках читаю. Им лишь бы своё отбарабанить, а окончатся уроки им до нас никакого дела нет. А настоящие учителя - с ребятами целый день, они, как их старшие друзья, только на ночь с ними расстаются.
   И пионеров настоящих нет...
   Вот у нас во дворе ребята мне нравятся, они - настоящие дру-зья, но они не такие, как в книжках. Они все ругаются матом и в деньги играют, и дерутся, и большим, когда они в карты играют, мы за водкой бегаем. Дерёмся мы в одиночку между собой, а кодла на кодлу - с другим двором. И я теперь знаю, что Родина - это не толь-ко Советский Союз и не только Москва и Кремль, а ещё, самая ма-ленькая родина, которая для меня тоже любимая, - это дом два-дцать. А из бабаневского дома, из которого артист Яхонтов, кото-рый Светить всегда, светить везде... по радио читает, вниз голо-вой бросился, - наши враги, хоть и советские люди.
   Родители бы меня за такие мысли не похвалили, но они жизни не знают. Они её себе выдумали из коммунизма. Это при комму-низме у всех всё будет, а денег не будет, и родных не будет, и отцов с матерями - все будут родные. Но это ещё не очень скоро. Ещё на-до, чтобы в Америке революция произошла, и все танки поломать и перековать на оралы, и милицию разогнать и работать заставить, и лагеря, где Сашка сидит, потому что тогда врагов не будет и воров. Зачем воровать?
   Но это ещё когда, а сейчас я, может, сам, как вырасту, вором стану. Они песни поют красивые, так что плакать хочется и быть мужчиной с ножом и пистолетом, а не как мой отец, и стать раз-бойником за бедных.
   Гуляй, моя детка, пока я на воле,
   Пока я на воле, я твой.
   Тюрьма нас разлучит, я буду жить в неволе,
   Тобой завладеет кореш мой.
   
   Я вор-чародей, сын преступного мира,
   Я вор, меня трудно полюбить,
   Не лучше ль нам, детка, с тобою распроститься,
   Уйти и друг друга позабыть...
   Здорово, правда? Это меня Кубик научил. Он меня на год только старше, но уже давно решил начать воровскую жизнь. И взрослые воры у нас во дворе - Пан, Голова, Кот, Батя, братья Лан-дыши - его поддерживают в этом, как к другу относятся и уже два раза брали на дело. На дело! Как это звучит! Серьёзно.
   Помню пришли ко мне трое товарищей,
   Звали на дело меня ,
   А ты у окошка стояла и плакала
   И не пускала меня:
   “Ой, не ходите вы,
   Ой, не ходите вы,
   Вышел ведь новый закон!”
   “Всё знаю, всё знаю,
   Моя дорогая,
   Что в августе он утверждён”...
   Кубик говорит, что воры - самые смелые и самые хорошие то-варищи, для них друг дороже брата. Вот это - по-коммунистически! А то - развели: свои, чужие, дверь - на замок... Значит, своему брату я дам поесть, а чужому - не дам и даже ночью на него нападу, если мы останемся одни и есть будет нечего.
   Проще надо. Родители этого не понимают. С человека много-го не спросишь. Хороший товарищ? Ну и ладно. Пусть он матом ругается и в карты - на деньги, он всё равно, когда выиграет, всё с друзьями пропьёт.
   Их и Василь Васильич, участковый наш, уважает. Он каждый день к нам заходит и с ворами за руку здоровается, а с остальными - просто так. А они его дядей Васей называют или Василь Васильи-чем или просто Бокастовым, и на ты ему говорят.
   Но он друг-то друг, а когда наберёт дело, - придёт и арестует. Я сам видел, как он Орла вёл в отделение, как отец, а всё-таки вёл и наган держал наготове. И они на него как будто не обижаются, а кто отсидит, вернётся и снова с ним за руку здоровается, у каждого, дескать, своё дело в жизни. Но тоже - не обижаются-не обижаются, а всех мильтонов ненавидят и поют:
   А за это, милая, за всё,
   Обижаю гадов бить я метка-а,
   Потому что воля дорога,
   А на воле мы бываем ретка.
   
   4
   А иной раз, как задумаешься, - так гадко становится. Ведь я же большевик! Я б не испугался, я б им сам спину подставил, пусть хоть вся спина в звёздах будет, а почему же я тогда воров люблю? Ведь это до революции только они грабили богатеев, а теперь сво-его ж брата. Иль почему я матом ругаюсь? Ведь так большевики не поступают.
   Товарищ Сталин в детстве ух и отчаянный был! Так ведь он с буржуями дрался. Я слушал по радио - про его детство. Там, в Гори, бедные мальчики с богатыми ремнями дрались и богатые стали по-беждать, они толстые были, - и тут выскочил юный Сосо, глаза го-рят, в руке - ремень с бляхой, без коня, а впечатление такое, будто на коне удалом, и как пошёл, как пошёл их кромсать! А за ним то-гда - все ребята. Он уже тогда...
   Так ведь это всё по делу. Это же он буржуев бил. И потом, взрослый, из ссылки бежал Туруханской и ледяной Енисей вплавь переплыл. Но он так себя в детстве закалил, что даже не заболел со-всем, а сразу явился на заседание большевиков и стал помогать Ле-нину руководить восстанием.
   Таким образом, он в детстве не просто баловался, а готовил себя к борьбе. А я бесцельно балуюсь и хулиганю. Он же, напротив, даже в детстве, ничего не делал зря, а только то, что потом может в революции пригодиться; и читал, читал, упорно, вдумчиво, настой-чиво. Зато какой потом умный стал! Ленину во всём помогал, как правая рука левой.
   Их в истории только две таких дружбы было: Маркс и Энгельс и Ленин и Сталин. Их так и рисуют на картинках как четырёх бога-тырей. Маркс главный, Энгельс - помощник. А вот как с Лениным - Сталиным быть, тут уж не знаю. Конечно, Ленин велик, кто ж с этим спорит, и Сталин был его соратником и говорил прекрасные слова, которые сердце раскровавливают: Клянёмся тебе, товарищ Ленин..., но потом-то, после смерти, он сколько сделал: и колхозы, и Конституцию, и Гитлера... Нет, кто, как хочет, - а я Ленина люб-лю, но Сталина ещё больше люблю. Он самый великий человек, ко-торый существовал и будет существовать на Земле. Я даже при коммунизме жить бы не захотел без Сталина. Какая будет радость? Ну, конечно, всё будет бесплатно, все друг дружку будут любить и можно по телефону разговаривать и видеть того, с кем говоришь, но его-то вы никогда не увидите, самого дорогого! Какая уж тут ра-дость?
   Я тоже буду великим, но, конечно, не таким, как товарищ Сталин...
   Товарищ Ленин-то иногда ошибался всё же. Мать говорит, как он выступал перед ними:
   - И то поколение, которому сегодня шестнадцать лет, уже бу-дет жить при коммунизме.
   А мать считает, что вряд ли она доживёт, потому что созна-тельность низкая.
   Да Ленин и сам понимал, что товарищ Сталин умнее его. Я недавно смотрел спектакль Незабываемый 1919, так там Ленин бе-гает по сцене и быстро-быстро товарищу Сталину говорит:
   - Что же делать, что же делать, Иосиф Виссарионович? Со-циалистическая республика в кольце вражеской диктатуры! Ах, что же делать? Что же делать?
   А товарищ Сталин так спокойнёхонько трубочку покуривает и думает себе неспеша. И говорит между кольцами дыма:
   - Ничего, Владимир Ильич, что-нибудь придумаем.
   А когда трубочку докурил до конца, тогда Ленину и отвечает:
   - Садитэсь, пишите!
   И Леннн обрадовался и стал писать под товарища Сталина диктовку. А потом всё его благодарил, благодарил, и как Иосиф Виссарионович придумал, так и сделали, а результат нам известен.
   Вот какой он у нас!..
   Старенький. Семьдесят лет ему. А люди до ста редко дожива-ют. Вот если б сказали: чтобы товарищ Сталин ещё сто лет про-жил, нужно для этого сто детей убить и сердце у них достать, чтобы он съел, - я считаю: лучше сто, даже тысячу, даже миллион детей убить, лишь бы он жил на благо всем. Да нас бы и не надо было ловить, детей...
   Ему какие подарки подарили все прогрессивные люди, когда ему семьдесят лет исполнилось. А он не жадный. Он эти подарки в музей отдал, чтобы все люди могли любоваться. Да в одном музее эти подарки не разместились - пришлось в двух. Первый музей по-чему-то называется Изобразительных искусств имени Пушкина, но его никто так не зовёт, а зовут все -Музей подарков Сталину, пото-му что, кто главней - Пушкин или Сталин?
   В этом музее - много всяких диковинок. Так, например, одна женщина - у неё кисти на руке нет, а торчат две кости - и она между этими костями иголку зажала и вышила портрет товарища Сталина, как живого, даже с погонами и усами...
   А ещё - в Музее революции. Там есть одно рисовое зёрнышко, а на нём индусы беднейшие написали двести слов - письмо к това-рищу Сталину. Я бы сам не поверил, если б не видел, но разглядеть эти слова можно только через лупу...
   
   
   5
   Почему я радуюсь, когда училки болеют? Ведь мы же все со-ветские люди и друг друга должны любить! А учителей особенно. А я радуюсь, когда им плохо.
   Я тут раскрыл Капитал и как раз на похожее наткнулся, что при капитализме люди думают только о заработке, и гробовщики радуются, когда люди умирают, а врачи, когда - болеют. Но ведь у нас-то - социализм?
   Я каждую четверть себе слово даю - жить по-коммунистически и стать хорошим учеником, тогда хочешь - не хо-чешь, а в пионеры они меня примут. И на другой же день срываюсь. Как подумаю, что надо всю жизнь быть хорошим, так и срываюсь. Мне начинает казаться, что быть всегда хорошим - стыдно. И страшно. И мандариновая доля истины в этом есть. Ну что это за люди такие - Золовков, Крылов? Кудряш - то ли дело!
   Да я ведь знаю, что могу лучше их всех вместе взятых учиться! И все это знают. У меня память - если раз прочту, так могу слово в слово рассказать. А не прочту - так догадаться не трудно - всё по-хоже в жизни народов.
   Рассказываю я, положим, про Киевскую Русь, так мне уж ясно: сначала они жили правильно, хотя и примитивно, все были равны, потому что у них ничего лишнего не было, а потом, как излишки появились, вожди стали их себе прихватывать, а чтобы отдавали - появилась у них дружина, которая за них сражалась, а они её под-кармливали, стали вожди называться князьями, и у них появились бояре - это дружинники, которые ушли на пенсию; чтоб бояре их любили и всегда за них заступались, князья им много земли давали и бедных людей, которые на бояр работали; князья да бояре жили хорошо, а простые люди - из рук вон; князья строили себе дворцы; они не сами себе строили, а - простые люди, талантливые; народ всегда умнее и талантливее богачей; какие церкви строили! И в них под видом всяких религиозных финтифлюшек воплощали мечту о светлом будущем, но так хитро, что глупые богатеи и не догадыва-лись ни фига; недаром все церкви на наш Кремль, где живёт прави-тельство, похожи; народ терпел, терпел, а когда совсем не по себе становилось, восставал; но эти восстания всегда плохо кончались, потому что не было ещё рабочих; люди, конечно, работали, строили дворцы, хижины - но они не назывались ещё в истории рабочим классом; и Партии у них ещё не было, ну и Маркса, Энгельса, Ле-нина, Сталина; и поэтому их в конце концов разбивали. А ещё вос-ставать людям мешали попы; они уговаривали народ терпеть; а по-том, дескать, на небе они получат награду (и верили же!), а князья дарили за это попам подарочки дорогие с человеческим запахом...
   И так, собственно, у любого народа. Только названия разные нужно запомнить - у нас, допустим, князья, а у фашис..., то есть у немцев - бароны.
   Но русские, даже угнетатели, были по конечному счётчику, всё-таки, что там ни говори, лучше других. Слов нет, да, русские угнетатели угнетали национальных окраин, но несли им в то же время культуру, свет, хоть в электрическом, хоть в любом смысле, учили есть-пить с ложкой. да если б их тогда не захватили, то они бы теперь в Советском Союзе не были.
   А вот, например, англичане захватывали - так захватывали, только издевались да природные ресурсы выкачивали. Почему си-паи так здорово с ними и дрались, как случилось восстание ихнее...
   А если про какое открытие рассказываешь, то нужно помнить, что хоть там и считают некоторые, что паровой двигатель изобрёл Уатт - это капиталистическая афёра, - а на самом деле он у Ползу-нова слямзил, а часы - у Кулибина, радио - у Попова, а закон энер-гии Наполеон - у Ломоносова во время пожара Москвы. И так в любой области, даже в футболе. Это только считается, что англий-ская игра, фут - нога, бол - мяч, а на самом деле-то наши крестьяне ещё тысячу лет назад в тряпичный мячик по полям гоняли, а не на-ши - так из Китайской Народной Республики. Уж такие мы народы талантливые. Помни об этом - и не промахнёшься.
   
   А больше всего из предметов я люблю восстания разные: Спартак, Пугачёв, Стенька Разин.
   Мне раньше один только случай в Стеньке Разине не нравил-ся. Песня есть такая: Из-за острова на стрежень. Так там он княж-ну любил, а потом его товарищи стали ругать, что он им из-за неё мало внимания уделяет, так он взял её и в море бросил, и она пото-нула тутже. Разве можно человека топить ни с того ни с сего, даже, если тебя твои помощники ругают? Она же жить хотела, и она ду-мала, что он её поцелует, а он утопил. Я помню, в шесть лет кошку с седьмого этажа сбросил, так и до сих пор жалко, а тут - человек.
   Но потом я недавно прочёл Гоголя про Тараса Бульбу и тогда понял, что уж такие мы - товарищи. Нет никогда на земле таких хо-роших друзей, как русские ребята. Мы для друга всё сделаем. И для товарища, для Родины Тарас Бульба сына не пожалел... А кроме то-го, кто она была по классовому составу, утопленница-то? С каких это пор - убить княжну - подлость? Ах, если б он ещё марксизм знал! Цены бы ему не было, вторым Чапаевым мог бы стать!
   А про Емельяна Пугачёва я всё наизусть знаю. Всё перечиты-ваю. Два года он держался. 1773 - читаешь и знаешь, что ещё долго будет сражаться, конец ещё не скоро, и 1774 - тоже ещё не всё, а вот 1775 - тут грустно, уже скоро его предадут. Я потому каждый раз и перечитываю. Всё мне кажется несбыточно, что я ошибся, а вот сейчас прочту снова и окажется, что не так - его не убили, а он победил. Но доходишь, и всё опять оказывается на тех же самых местах - его в клетке везут.
   
   Недавно прочёл о Пугачёве Пушкина и разочаровался в Алек-сандре Сергеиче. Капитанская дочка - книга неплохая. Лихой му-жик. Лучше, говорит, сырой кровью питаться, чем триста лет мертвечиной. А вот История Пугачёва меня ужаснула! Он там его злодеем называет, а восставший народ - сволочью и утверждает, что когда Емельяна Пугачёва поймали, и Панин его мучал и за бороду таскал, то Пугачёв якобы плакал и прощения просил. А потом ка-кой-то брандмейстер его допрашивал и спрашивает:
   - Отвечай, ты ли донской казак Зимовейской станицы, Емель-ка Пугачёв?
   И он будто бы ему в тон ответил:
   - Так, государь, я донской казак Зимовейской станицы Емель-ка Пугачёв.
   А перед самой смертью вместо того, чтобы сказать своим му-чителям что-нибудь обидное и призвать народ к новому восстанию, он крикнул:
   - Прости, народ православный, в чём согрубил пред тобою...
   Нет, видно, какой ты ни будь трижды разгений, а раз ты - по-мещик, это всё равно скажется. И если бы мне сказали, что для ус-пеха революции нужно взять на прицел Александра Сергеича как классового врага, я бы сделал, рука бы не дрогнула. Ибо это всё ук-рашения, завитушки всякие - стихи, картины, музыка. Но украше-ния нужны для забавы, а забава, она и есть забава, делу - время, по-техе - час. Но главное в жизни - это классовая борьба. Рабочие бьют буржуев, а крестьяне - помещиков, и вся история - это борьба бога-тых и бедных. А всякие там добрые цари и благородные помещики, которые якобы за народ - это всё красивое пустословие.
   
   7
   Могло быть так, что и мать и отец у меня русские? Ведь у дру-гих же так? Сколько вокруг меня ребят - у всех так, у одного меня не так. Уж если попадаются евреи, так они - евреи, а тут сам не поймёшь, кто ты есть: хо-хо не хо-хо, ни рыба ни мясо.
   Я помню ещё в первом классе Зоюшка спрашивает:
   - Кто - русский? Подымите руки!
   Ну, подняли большинство, и я в том числе.
   - Кто - украинец?..
   - Кто - грузин?..
   - Кто - латыш?..
   У нас даже один тат оказался - редкая национальность есть на Кавказе, их всего человек сто. А под самый конец:
   - Кто - еврей?..
   Подняли Гуревич и Фрумкин. А мне чего поднимать, раз я русским хочу быть?
   А Зоюшка как на меня набросилась:
   - Ты чего свою нацию скрываешь?
   И так меня ругала, будто я - чуть не фашист. Я ей и сказать побоялся, что у меня мать русская и я могу, как хочу, так и считать.
   Дома заплакал от обиды и всё матери рассказал на этот раз. А она пошла с Зоюшкой лаяться. А Зоюшка при родительском коми-тете расфикстулилась, всё мимо ушей пропустила, что мать русская, а как заладила своё, почему, дескать, русские своей нации не скры-вают, грузины не скрывают, таты и те не скрывают - одни евреи улизнуть стараются? А другие родители хихикают и поддакивают, так мать и ушла, мылом утёршись...
   А по правде говоря, я в последнее время полюбил мечтать быть грузином или просто каким-нибудь горцем. Лихие ребята! По-сле войны в Ударнике выступали. На груди - патроны, на боку - кинжал. И грузины дали миру Сталина, а русский народ - всего лишь Ленина. Ленин в военном деле плохо разбирался, а Сталин - генералиссимус. Только он и Суворов. Но надо какое-нибудь новое звание для Иосифа Виссарионовича придумать, потому что при всём уважении к Суворову, а как-то некрасиво его со Сталиным на одну доску ставить. Такие, как Суворов, были люди: Юлий Цезарь, Ганнибал, Дмитрий Донской, Александр Невский, Минин и Пожар-ский, Кутузов - а таких, как Сталин, тут уж не попрёшь. И хоть он и сказал:
   - Я пью за великий русский народ!.. - но, я думаю, что просто неудобно было ему самому себя хвалить, свой народ, и живёт он в Москве и русских - больше всех. Но самый великий в мире народ - это грузины, смелые, как Камо.
   Меня мой любимый поэт даже оскорбил немного:
   Недолго, говорит, продолжался бой, бежали робкие грузины.
   Это грузины-то робкие? Или он хотел сказать, что те, которые робкие, бежали. Ведь и среди грузин были меньшевики и трусы.
   А русских как они любили! Сами в Россию попросились, и Багратион верить всё не хотел, что Москва пала. А Скандербек? Ге-оргий Саакадзе? Или как Шота Руставели писал:
   Скажу: сошлись два войска - ошибусь,
   Два моря жаркой крови - Рум и Русь,
   Но руссы держат бой разъярены,
    Отвагой лица их озарены.
   
   И теперь я больше всего из восстаний люблю борьбу горцев. Двадцать пять лет они сопротивлялись. Кинжалами против пушек. Они на конях ловко джигитовали, уж на что казаки - лихие кавале-ристы Будённого, а и те горцам уступали. Лошадь - их дом родной. Они могли под брюхо ей свеситься и так скакать незаметно.
   Это ж надо! Россия какая огромная, а их мало, и двадцать пять лет сражались кинжалами. Был у них вождь такой - Шамиль и Хад-жи Мурат, его сын. Этого Шамиля они слушались насмерть. А уж как стал царь Николашка совсем побеждать, так он всё равно не сдался, а в ауле Гуниб заколол себя, свою жену и всех детей во гла-ве с Хаджи Муратом. Вот как надо погибать! А за его голову мил-лион давали.
   
   8
   С этого момента я и стал поэтом. Целую поэму насочинял. На-зывается Каир.
   В Гунибе праздник,
   Пляски, песни слышу...
   Вот из круга вышел
   Младой Каир.
   Вот лихо топнул он ногой,
   Затанцевал лезгинку наш Каир лихой.
   И лучше плясуна
   Во всей округе не найдёшь...
   Но чу! Чей топот там раздался?
   Кто на коне на праздник к нам примчался?
   Гонец. И смолкло всё.
   И в тишине:
   “Война! Война! Война!..
   И дальше тоже здорово. Каир сражается, любит черкешенку и погибает, убив, с её разрешения, и её и себя.
   Отец прочёл, он и поверить сначала не захотел, что десяти-летний мальчик - такой поэт. Только он мне одно сделал замечание:
   - Но у тебя, Виталий, получается, что горцы с русским наро-дом воевали, а на самом деле это далеко не так. Русский народ так же страдал от царизма, как и покорённые горцы. И царизм был их общий враг номер один.
   Я тутже сел, и как-то в голове у меня сразу стало пусто, а по-том засверкало на все лады, и из меня вылилось:
   ...Но были люди на Руси,
   Которые войны с Кавказом не хотели,
   То были Родины сыны,
   Сыны народа всей России,
   С царём боролися они,
   Их ненавидели цари...
   Но время шло и вот уже
   Крестьяне в хатах на царя роптали...
   - Умри, Денис, и больше не пиши! - закричал на меня отец, когда я ему это прочёл...
   Вобщем теперь решено! Детские шутки кончились - там лёт-чик, моряк, председатель колхоза - теперь я уже знаю точно, что я буду поэтом. И не простым. Я вот сравниваю себя с Пушкиным, и получается, увы, не всегда в его пользу, если учесть мой возраст. Вообще чего-то люди насчёт него мудрят. Ведь ничего особенного, положа руку на сердце, в нём нет:
   Уж небо осенью дышало,
   Уж реже солнышко блистало...
   
   Это что ж, это ведь и я так могу. Другое дело Лермонтов. Тут уж как ни крути вокруг лба, ничего не скажешь - поэт, извини за выражение, милостью божьей.
   Иные ему изменили
   И продали шпагу свою!
   До чего ж здорово! Вот хоть всю жизнь мне биться, а ни за что так не написать. А Парус он в шестнадцать лет придумал. Мне ещё пять лет осталось до этого срока. Через пять лет я узнаю - спо-собен или не способен на такие свершения. А пока нужно много ра-ботать, оттачивать своё мастерство. Конечно, мой Каир тоже чего-нибудь да стоит.
   
   9
   Но недавно случилось жуткое. У нас Лермонтов ещё довоен-ный. Здоровенная книга и толстая. Я её решил всю прочесть. Изма-ил-бей очень понравился, - похож на Каира, - другие вещи тоже та-лантливы...
   И вдруг:
   Настанет год, России чёрный год,
   Когда царей корона упадёт...
   Так прямо и сказано. Как серпом по коленкам...Так оболгать всё самое святое! Люди всегда ненавидели царей, мечтали с ними расправиться, но не могли, потому что у царя было много войска. Они работали, трудились, а всё доставалось царю, который мог лю-бого казнить и убил брата Ленина... Я б день, когда царя убили, в календаре красной краской бы нарисовал и написал бы прямо: День, когда расстрелян восставшим народом кровавый Николай Романов-Палкин - тут стыдиться нечего!
   Ни за какие заслуги, а просто, рождался человек царём и мог, что хочешь себе позволить. Это ж ребёнку пятилетнему ясно. И вдруг такое великий поэт говорит, как говорят люди, когда они без сознания. России чёрный год... Я те дам чёрный!.. Или... У меня в душе похолодело. Опечатка подлая! Конечно, опечатка! Тут сразу чувствуется чья-то опытная рука...
   На другой день я побежал в библиотеку, в читалку, взял Лер-монтова и открыть боюсь. Потом до трёх сосчитал и открыл... Там тоже было написано это страшное слово…
   Отец сказал, что это он, наверное, так, а то бы его не напеча-тали. При царе, дескать, часто так делали эзоповым языком, и Го-голь был за революцию, а притворялся крепостником, чтоб царя обхитрить.
   Значит, говори, что хочешь? Значит, чтоб тебя напечатали, хвали помещиков и ругай рабочих? Вали на серого, серый всё вы-держит?
   Если б Зоя так рассуждала, она б фашистам сказала бы:
   - Я вас люблю, красавцы? - лишь бы их обмануть. Так что ли?
   И значит, немецкие коммунисты могли говорить Гитлеру:
   - Ты хороший человек, Адольфик, разреши - мы тебя поцелу-ем! А потом тихонько хихикать в подполье? Ну уж, дудки-с! Не выйдет, господа! Я ничего не говорю, можно схитрить какую ма-лость - там, что двойку получил, не говорить, кому она нужна твоя двойка? Но если вопрос принципиальный, если тебя спрашивают нос к носу:
   - Ты коммунист или за буржуев? - тут уж, будь добр, отвечай. И пусть в тебя стреляют - умрёшь героем, а не подлецом...
   Я пришёл домой. Неспеша достал Лермонтова. Нашёл его фо-тографию с усиками и стал плевать в его большие, подлые глаза, и стал ногами топать, пока в клочки не затоптал. А потом повалился на диван от усталости, как будто с кем-то очень долго боролся, и так и лежал.
    Нет у меня его больше.
   ....................­....................­...................­...........
   
   - Если Берия арестовали?.. А какой размер он теперь носит? Откуда я знаю! Он ведь был совсем мальчишкой. Теперь он, воз-можно, подрос, раздался в плечах... А может, наоборот, они его со-всем замордовали, и он сжался... Костюм надо покупать немедлен-но, завтра же! Но какой размер? - говорила мать сама с собой, когда подходили к дубам.
   - А может, он всё напутал, деревенский мальчишка, может, наоборот, Берия всех арестовал, мало ли? Тогда... Тогда я буду пи-сать новую жалобу... На имя... Да не всё ли равно на чьё имя?
   
   
   1953
   
   В сорок девятом родители кое-как сколотились и сняли дачу, потому что из лагеря меня вышибли за драки и за то, что руки люб-лю держать под одеялом. Они б никогда не набрали денег, да отцо-вы родственники помогли. Евреи дружные. Как случилось с Саш-кой, так стали все деньги слать, а встречаться боятся.
   Между Хотьковом и Пятьдесят седьмым километром. Там с одной стороны дом отдыха Хотьково, а с другой - Абрамцево. Де-ревня смешно называется Паучки. Свобода - после лагеря. Только скучно. Ребят деревенских я не знал, а дачников, таких пацанов, как я, тоже никого не было. Но я развлекался, как мог.
   Я по развитию умный, а в простых вещах дурак дураком с ох-ладившимися ушами иногда бываю. Я это давно понял. В лагере как-то поймал пчелу и решил у неё мёд пососать. Ведь знал же, ду-рак, что жалятся, так вылетело из головы в этот миг совсем.
   Вот и пососал - вроде сладко. И тут она мне как жало из яго-дицы в язык воткнёт! Я заорал и тут же замолчал. Я всегда и в шко-ле и во дворе самый терпеливый насчёт боли, а тут ещё тем более надо молчать, узнают - засмеют на всё лето.
   К вечеру язык мой стал, как бревно. Как будто тяжёлое бревно я за конец держу, подымаю и опускаю, хочу быстро, а не могу, по-тому что тяжёлое, а я за конец держу. Пришлось, была не была, а к сестре идти.
   
   
   2
   А тут, в Паучках, лес кончался, а на опушке стоял огромный дуб, который ещё Пушкин, наверное, помнил. А я решил в век про-гресса прыгать с него с парашютом. Попросил у матери шёлковых тряпочек и сделал парашют с кулак величиной. И прыгнул. Трусом никогда не был и за ошибки теории готов расплачиваться! Хорошо хоть по дороге об ветки ударялся, это меня и спасло. Со мной был Колька, хозяйский сын шестилетний со своими приятелями, они в деревню сбегали, и за мной отец с матерью прискакали.
   После этого меня дядя Ваня, хозяин наш, стал уважать. А ещё за то, что меня собака ихняя укусила, а я никому не сообщил.
   Он выпить любит, дядя Ваня, а как выпьет, сядет на завалинку и мурлычет:
   - Вот это парень! Вот это москвич! Семёныч! Проси, чего хо-чешь. Ружьё? Бери ружьё! Винчестер двуствольный. Да зачем тебе ружьё? Дом забирай к ядрёной бабушке... Нет, ни фига! Какой ты дачник? Ты дачник? И не говори, слушать не хочу близко! Хозя-ин! Хо-зя-ин - одно слово! И ни фига подобного... Живи, Семёныч, жи-ви. А я себе шалашик построю. Всех загоню! Всех в шалаш загоню, если позволишь, - Шурку, Кольку, Бурёнку... Живи, Семёныч, и де-нег мне твоих никаких не надо, я у тебя дачу буду снимать... Па-рень!.. И не стонал! Его собака-волкодав - зубами, а он - цыц, и ни звука... На кабанов пойдём... Семёныч, иди сюда, выпить хочешь?
   Мне хотелось, но мать за мной коршуном ходила в таких слу-чаях.
   После этого дядя Ваня с тётей Шурой и к родителям моим по-добрели, а то - всё молчком ходили, дескать, вы деньги платили, ну и живите, пока лето, а делов общих у нас нет, не будет и быть не может. А теперь беседы пошли. Про колхоз. Про то. Про сё.
   Дядя Ваня всю войну провёл танкистом. В Германии был, Прагу брал. Правда, не всё мне в его рассказах нравилось. От неко-торых сердцу становилось больно.
   Я Россию люблю, Советский Союз! У нас такая страна особая, у нас и люди... Это очень хорошо в Повести о настоящем человеке комиссар выразил, когда Мересьев стал сомневаться, у царского лётчика, дескать, только ступней не было, да и летал он на этажер-ке:
   - Но ведь ты же советский человек!
   Это правда! У нас за советское время такой человек вырос...
   (И опять раздумье Гамлета: Ленин и Сталин родились и сфор-мировались как личности при царизме)...
   Для меня ведь не то самое главное, что мы лучше всех живём, самые сильные, и промышленность, и колхозы, и всё на первом месте, но от коммунизма-то я жду прежде всего не того что: захо-чешь и возьмёшь - хотя и это здорово - но главное, что люди будут все, как братья, вот, что дорого, воров не будет и подхалимов. Ты идёшь по улице и радуешься - кругом твои братья ходят и не от ко-го ждать подвоха, и некого бояться, и не надо деньги зажимать в кулаке, и никто на тебя не крикнет, не ударит, не ограбит. Зачем грабить, когда и так бери, чего хочешь, и не на деньги, а так, денег-то тоже не будет, а из золота будут строить уборные. И никакая училка в мужскую золотую уборную не зайдёт, хотя тогда, может, мужских и женских уборных не будет, люди будут ходить вместе; и в портфеле твоём рыться не будет и отметки ставить не будет, по-тому что все будут отличники, а ты не будешь мечтать, чтоб она за-болела, да и слова такого не будет - болезнь. Люди не будут сами землю копать и грузчиками работать, а кругом будут автоматы, и сидеть будет рабочий в белом халате, а он институт кончил, и управлять целым цехом станков в нарядном костюме по телевизору. А раз одного человека будет хватать на целый цех, то других куда девать? А других?.. Да вот то-то и оно, что будем работать по два часа или по часу и то не каждый день! Посмотрел человек часок те-левизор, на кнопки понажимал и - в Большой театр...
   Но опять вопрос непонятный. Фридрих Энгельс открыл, что человек превратился из обезьяны, потому что трудился много. А не может ли так получиться, что если мы будем мало трудиться, то опять...? Я знаю, конечно, - это абсурд, раз ни Ленин ни Сталин этого не испугались, но всё же всё равно нужно ещё много читать, чтобы с этим разобраться.
   
   3
   А дядя Ваня рассказывал, что в Германии у фашистов по кра-ям каждого шоссе яблоки росли хорошие, бери сколько хочешь, но никто из немцев не брал и веток не ломал, и что дороги у них якобы лучше, везде асфальт ровный. Вот это меня и обидело.
   
   4
   Думал: вот приеду в деревню, вот там - да! Колхоз мне больше всего нравится, что-то в нём милое есть. Потому что в городе пока ещё - деньги, как при капитализме, а у них - всё общее: поля, луга - и получают они за трудодни прям продуктами, приезжает на грузо-вике, а ему отвалят, что заработал: много мешков муки, картошки, капусты, моркови, репки, луку, чтоб цинги не было, свинью, а мо-жет, и целую коровищу.
   И работают они с песнями, с шутливыми плясками. Я неза-долго перед этим кино смотрел Кубанские казаки, так там зерно прям сыпется, сыпется весь фильм золотой рекой. И колхозники все - богачи, у них - всё своё, в город только, если за одеждами ехать да машину купить или мотоцикл, кто хуже работает, и песни поют та-кие, что душа радуется:
   Наливай-наливай, насыпай-насыпай,
   Насыпай - наступили сроки,
   Эх, урожай наш, урожай
   Урожай высокий.
   Вот это, я понимаю, жизнь. Веселье кругом, братство и рабо-та. Они не о себе заботятся, когда работают, трудодни - это так, чтоб с голоду не умереть, а главное, чтоб государству было хоро-шо...
   И вот - я ехал в Паучки и радовался - наконец-то увижу на-стоящих колхозников...
   А дядя Ваня в колхозе не работает, он шофёр в эмтеэсе, - и другие мужики тоже не работают, а все - или в эмтеэсе или в Хоть-ково на заводе или в дом-отдыха, а то и в самой Москве...
   
   - А почему так, дядя Ваня, деньги вам, что ль, полюбились?
   - А как ты думаешь, Виталь, кушать надо или нет? В колхозе бабы работают за участок, а с него одного много ль корысти, жить на что?
   - А разве мало на трудодни продуктов дают?
   - Ну ты, Семёныч, всё шутишь. В том году моя получила пять-десят копеек за год. И то удивляемся, что-то с медведем в лесу слу-чилось.
   - Как это так - пятьдесят копеек? Так не бывает, ты что-то пу-таешь, дядя Вань.
   - Это у вас в Москве не бывает, а в России, Семёныч, всё бы-вает...
   Вот тебе и колхоз. Дурацкий колхоз! Всё лето люди ишачат задаром. Одни жещины... Ну и везёт мне! Как утопленнику. Навер-но, ни одного такого колхоза нет в Советском Союзе.
   Семья мне досталась уродская, школа уродская, двор урод-ский, а теперь вот и колхоз уродский! Даже хлеба своего не могут вырастить, в магазине целый день стоишь с утра до вечера, когда из Москвы привезут...
   Хотя чего ж с них взять? Подмосковье. Кино же называется не Подмосковные казаки! Тут даже чернозёма нету. Настоящие колхо-зы на Украине, Кубани, в матушке Сибири. Колхозы- миллионеры.
   
   6
   Дядя Ваня мне очень понравился, несмотря на те минусы, о которых я говорил. А как он сказал, что на охоту пойдём настоя-щую, тут я и вообще раскис от счастья. Ну кто из моих однокласс-ников или ребят дворовых на охоту ходил? А я ходил! Они только книжки читали да кино Тарзан, а мы с дядей Ваней, может, и лису убьём. Он уже убивал сколько раз, а один раз - даже и медведя, и если б не промахнулся ножом в сердце, то медведь бы ему голову разгрыз, потому что дядя Ваня увяз в снегу по грудь и не мог от-ступить ни туда ни сюда. Но он на войне танкистом был и всадил в косматого тесак по самую маковку...
   В воскресенье я не спал и всё ждал, когда меня дядя Ваня раз-будит. Потом мне лежать надоело, я встал и всё по двору болтался, ждал дядю Ваню. А дядя Ваня несколько раз выходил, но ничего мне не говорил, как будто я надел шапку-неведимку. Мать позвала завтракать, я быстро пожрал - и опять на крылечко. Звери же скоро спать улягутся после ночной охоты!
   А дядя Ваня сидел на своей половине с мужиком каким-то, пил водку и ругался матом. Они здесь при жёнах ругаются. С женой разговаривают и ругаются, и не злятся даже, а так, как мы про по-году говорим. И жёны слушают их внимательно и им отвечают. В двенадцать часов я понял, что никуда мы с дядей Ваней не пойдём, а в четыре часа дядя Ваня вышел на лужайку между своим домом - и напротив голый, а друг его на гармошке играл Хаз-Булат удалой и смеялся, а дядя Ваня плясал медленно совсем голый. Вся деревня собралась и подбадривала, а тётя Шура подбадривать боялась и си-дела дома. Дядя Ваня на литр поспорил и его выиграл, а мне было, как будто я голый отплясываю, и это надо мной смеются, потому что хоть он и трепач, но я его полюбил.
   
   7
   А однажды поздно ночью я услышал, как дядя Ваня говорил тёте Шуре:
   - Дали б нам землю, мы б им показали, как надо работать! Ес-ли б моё это было, так я бы одному колоску дал упасть? Да ни хрена подобного...
   Так кто же он дядя Ваня мой любимый на самом деле? Кулак? Не любит Советскую власть? Шпион? Тогда зачем же он за неё вое-вал геройски? У него сын Колька как нацепит на себя ордена и ме-дали, так в глазах рябит... И икона зачем-то висит в углу... Небось, Иосифа Виссарионыча нет у них, а эта похабщина...
   Виталий, сейчас ты встанешь и пойдёшь. Надо идти и зая-вить! И немедленно. Встать и идти. Ну встать же и идти! Иди, Виталий!.. Не могу. Слабость какая-то на душу навернулась. Завтра.
   И завтра не пошёл. И никогда не пошёл. И что всего страш-нее, как ни пытался после этого разлюбить дядю Ваню, и не смог. Вот хочу и вот не могу. Ненависть надо в душе разжечь, а она тух-нет.
   
   8
   С ребятами местными отношения у меня не задались. Снача-ла-то ничего. Я с собой маленький биллиард захватил и футбол на-стольный - так ко мне стали ходить Соловей и Индюк играть.
   Как-то позвали меня в лес картошку печь, и две девчонки со-седские - Тонька Загрецкая и Лизка Корзинина. Я до этого никогда картошки печёной не пробовал. Это тоже можно будет в Москве пересказать - как костёр разжигали и картошку кидали прям в огонь, а потом вытаскивали, обжигаясь. Она снаружи - уголь, а внутри - вкусна. И я тоже теперь, наверное, умею костёр разжигать.
   Стали шухарить, а Соловей меня сзади прям перед Лизки-ным глазом как за трусы дёрнет! Я и остался. Я трусы натянул, по-краснел, наверное, и - ему в рыло. И пошёл из леса. Соловей мне не ответил, он на два года младше, но зло затаил. У них-то всё просто. Девчонки, правда, нет, а ребята с ними прям голышом купаются. И не стыдно! Но я не таков.
   Он мне крикнул вдогонку:
   - Смотри, в деревню не ходи один!
   Ну, я на него положил, к примеру, но стало мне скучно, в Мо-скву захотелось, во двор. Они ведь, деревенские, нашего блатного не понимают. В Москве, если ты настоящий вор, так перед тобой вся кодла расступается. Там масти чтут - люди культурные. А раз культурные, значит, и учёные.
   
   9
   Витька Пан освободился в сентябре, сразу ко мне обратился, и пошли мы с ним на Канаву на лодке кататься. Покатались. Ви-тёк пошутил ещё - посмотрел на руки, а на правой руке - мозоль:
   - Ну и заявочки, должен тебе сказать. Эта рука больше двух-сот грамм никогда не держала, и вот результат кислородного го-лодания - мозоль от тяжёлой физической работы. А от работы каторжанской, Витаха-птаха, потеряешь вид жиганский, превра-тишься в обезьяний вид. Я бы сказал не в обезьяний, а в лошадиный, ибо труд создал человека из обезьяны, чтобы превратить в ло-шадь, а от работы кони дохнут. И ещё одна такая поездочка по волнам житейского моря и я из честного вора-аристократа с ин-теллектуальными запросами в жизни превращусь в жалкого чеха...
   А потом для разминки мы решили в “Ударник” сходить на “Тарзана”. Народу стояла видимая неразбериха, от “Ударника” вдоль “дома Правительства” и дальше за угол по набережной. Весь день простоишь - не достанешь. Но Витёк мне сказал, что стоять мы и не будем, а раз Витёк сказал, значит, и правда, не бу-дем.
   До следующего сеанса было ещё далеко, и Витёк пошёл по-бриться в парикмахерскую и поодеколониться. Ни один уважающий себя леди и джентльмен, как он сказал, сам бриться никогда не бу-дет, ибо это унизительно.
   Мне там надоело его ждать, и я вышел на улицу - последние тёплые деньки. И тут ко мне подошёл Север с тремя корешами. Север у нас на Пятницкой, от “Зари” до Климентовского, и на Ор-дынке гремит. Он не вор, а баклан. Ему - семнадцать, а его и три-дцатилетние мужики боятся, и он всегда берёт водяру или пиво пьёт без очереди. Он, конечно, такую мелюзгу, как я, в лицо не за-мечает, а то бы подумал, на кого переть, я из дом-двадцать, наш-то дом не то, что бакланский, - воровской, его раньше по другой стороне улицы обходили, в карманы вцепившись и тем свою тайну выдавая. Это тут был такой период, что всех наших взрослых во-ров почти в одно время пересажали, вот он и вошёл в силу, Север... Конечно, был Юрик, на него-то Север не решался переть, а то бы бледный вид имел, но у Юрика, я ж говорил, железное правило - а ты отпор дал? Если дал, тогда пошли...
   - Эй, жид, котлы есть?
   А я испугался не на шутку, руки-ноги затряслись и в уборную захотелось.
   - У меня нет, мы бедные!
   - Ну, тогда червонец гони.
   Я обомлел. С Севером страшно связываться. Во-первых, ему семнадцать, он мужиков в страхе держит, а во-вторых, это зна-чит, что не только сейчас он тебя изобьёт, и, может даже, изу-вечит, но будет и каждый раз, как попадёшься ему на глаза, бить, и в конце концов до смерти забьёт под пьяную лавочку, не тата-рин, а такой злой, дальше нельзя.
   И тут выходит из парикмахерской Витёк, довольный, сочный. Подошёл к Северу, посмотрел на него пристально и посвистел. Он всего лишь только посвистел, но я не могу передать словами, как это у него получилось,- после этого свиста как будто у Севера с корешами появились хвостики, и они ими засучили. Север, страш-ный Север забултыхал хвостиком, подбежал и стал униженно ню-хать у Витька зад. Да какая же сила должна была быть в этом свисте, чтобы так напугать здоровенного смелого лба, который один с десятью стал бы драться.
   - Симпатичный юноша! Вы, наверно, никогда не читали клас-сику литературы, и не знаете, что А Эм Горький сказал: “Дети - это скверик жизни”, а если вы Цицерон и читали буквально всё, в таком случае вы просто не любите природу. Это мне крайне не-приятно, крайне. Я, старый больной полковник-дегустатор­ в от-ставке, приехал преподавать вам эстетику и с первого взгляда по-нял, что вы будете моим трудным пациентом... Да, трудным... Но я трудностей не боюсь и для начала испробую школу этого козла Макаренко... Дай, сука, перчатки!
   И Витёк попросил у Севера кожаные перчатки, которые тот держал в руке , хоть было ещё тепло, как летом. Север без звука дал, и Пан стал его ими хлестать, приговаривая:
   - От-вы-кай от дурных привычек, бакланоё! От-вы-кай от дурных привычек, бакланьё! Лю-би прекрасное - оно источник зна-ний...
   - А теперь, гнус, иди и без двух билетов на бельэтаж не воз-вращайся и чтоб выпить и закусить в этом чуде готики мне было на что. Пошёл!
   Севера с палубы смыло. Минут через двадцать он подошёл и молчаливо протянул Витьку два билета и пятьдесят рублей денег.
   Мы пошли на “Тарзана”.
   А когда вышли, нас встречала кодла человек в пятьдесят.
   Спросил не Север, а другой с вихляющимся задом, а Север топтался тут же, как будто фокстрировал:
   - Ну что, кореш, потолкуем?
   - Я с такой падалью не разговариваю, - ответил Пан, пнул его ногой туда и пошёл через них, не оглядываясь, а я за ним, как по школьному коридору. Мне хотелось - впереди него, но они рассту-пились не так широко, чтобы мне можно было его
    обогнуть, и я всё ожидал, что сзади ударят, может, даже ножом и заранее съёживался и готовился упасть...
   Вот мы их и миновали. Я трусил за Витькой Паном и огляды-вался. Он это заметил и проворчал:
   - Никогда не оглядывайся, когда со мной идёшь! И натянул мне кепку на глаза...
   Он так ни разу и не оглянулся и не скосил глазом с тех пор, как пнул того, и тот скрючился. Как будто позади были не пятьде-сят человек с ножами, а тёплое, дружеское море, из которого он только что вышел и теперь не спеша, с одышкой шёл на песочке поваляться.
   Вот, что значит, вор в законе! Потому что только настоя-щий вор в законе мог не только не испугаться пятидесяти человек, а просто не обратить на них никакого внимания, как на шелуху от семечек, да ещё, скучая от безделья, сказать им такую грубость, от которой у них языки отвердели, нехотя пнуть ногой головореза, куда положено, и всё это, прогуливаясь и насвистывая: “До свида-нья, мама, не горюй.”
   И они, конечно, по всем этим выходкам сразу поняли, что так поступить мог только настоящий вор, и стояли, пока он проходил торжественным маршем, оплёванные, как статуи преступников.
   
   10
   Но то в городе! В деревне же или ещё о мастях ничего не знали или делали вид. Скорей всего - вид, бывал же кто-нибудь из них у Хозяина.
   Я уверен, что если б здесь Витёк проделал такую штуку, она б плохо кончилась, его бы дубасили колами, пока он шевелился. Жа-лости у них нет...
   И так я это лето дотянул, как в тюряге, всё время один или с родителями или Колькой шестилетним, который меня и выдал в следующем году.
   Я как-то с ним в лес пошёл и там гнездо птичье разорил. Я не то, чтоб живодёр. Я просто никогда яиц не видал, кроме куриных. Мне и захотелось в руках их подержать. Такие маленькие! А они в руках и раздавились.
   А Колька Соловью и Индюку рассказал, а те - другим ребятам. Тут мне совсем житья не стало. Объявили они мне священную вой-ну. Они, оказывается, деревенские, за птиц заступаются ещё как! Это единственное хорошее, что в Паучках было, о чём в книжках пишут. Только в книжках они просто перестают человека уважать, пока он не поймёт свою оплошность, а они меня преследовать ста-ли. Тут и отец с матерью были непомехой.
   Шагаем мы с матерью по лесу, а они нас выследят, на дерево заберутся и давай шишками кидаться. Мать сначала испугается, по-том разозлится и - их ругать, а они хохочут и частушки похабные поют, прям касаясь лица:
   По Жуковскоей деревне прокатилося яйцо,
   Все жуковские девчата хуже ... на лицо.
   ...Уяк!
   ...Уяк!! Так! Так! Так!
   Битон!
   А в битоне есть зажим!
   Мы бывало...” трали-вали”
   И без памяти лежим...
   
   Я чуть не плачу, потому что это ж мне оскорбление, раз они с моей матерью не считаются, а что я могу сделать? Их много. А у матери волосы от возмущения развеваются по ветру...
   А потом попрыгают с деревьев, как Тарзаны или батьки Мах-но, погикают и убегут под мерзкий хохот охотников за ведьмами при луне. Всю нам охоту испортят, и мы возвращаемся домой при-стыженные и с пустыми бидонами, а мать выдаёт себя, что хоть она запрещает мне говорить даже сопли, а оказывается матерные слова понимает, что значат...
   А то к самому дому, бывает, подойдут и меня дразнят. Отец как-то был с нами и заорал на них:
   - Убирайтесь отсюда, сопляки! А то - штаны спущу!
   А они его даже не забоялись:
   - Спусти-спусти!.. Евгей! Бгынзы хочешь?
   Отец за ними понёсся, как за курицами, но не догнал, а по-скользнулся в лужу и опозорился весь мокрый, и грязь с лица сте-кала. Каково было отцу, пожилому большевику, опозориться от мальчишек, это я отлично понимаю.
   Я смотрел, как он в лужу падал пиджаком и как вставал потом и пиджак руками размазывал, и без зеркала знал, какие у меня уши.
   После этого нам с отцом даже с дядей Ваней-голышом стыдно стало встречаться, и родители стали между собой поговаривать, что нужно отсюда сматываться, хоть деньги уже вперёд за всё лето уп-лачены...
   И я понял тогда, что больше мне так жить с ними нельзя и, или грудь в крестах или голова в кустах, а я должен броситься на них в бой.
   Мне всегда любился дон Кихот. Я не понимаю, чего тут смешного. Это, говорят, донкихотство, надо, дескать, проверять свои силы, а по-моему, кто смотрит вперёд, сильней этот его или нет, и тогда дерётся или не дерётся - тот просто трус. Витька Пан тоже дон Кихот был, когда на пятьдесят наплевал. Но зато краси-во! Ничего в жизни красивей не видел, чем как Витька Пан посту-пил. Может, этим человек и отличается от других животных, что у тех всё по полочкам, карась никогда на щуку не бросится или заяц на волка, а у людей - бывает, редко, но бывает, и декабристы знали, что бесполезняк рыпаться...
   Вот и стал я готовиться к бою. Я, может, так бы и не подрался, а всё только готовился и готовился, но тут приехала к нам на дачу моя двоюродная сестра Ритка - на три года меня старше и уже с пу-пырышками на груди, и как-то мы шли с ней с Вори, и у самого нашего дома Соловей нам дорогу загородил, запрыгал, задёргался как сумасшедший, а между нами - грязь непросохшая, а немного подале стояли Юрка, Лёха, Индюк и Калёный. Соловей дёргается, а я перед Риткой опозориться никак не могу и веду её прямо, не сто-ронясь. Ещё три шага осталось. Ритка поняла и остановилась, а я иду. Тут Соловей и вообще засмеялся, а в руке у него - лопатка, ко-торой он в чижика играл, и вот он лопаткой грязи зелёной зачерп-нул и - мне в харю. Так она у меня вся под ней и ослепла. Я глаза протёр, чтоб видеть, и пошёл на него медленно, кулаки больно сжав, подошёл, чтоб что-нибудь произнести, а он мне лопаткой этой по кумполу, и я понял, как боксёры чувствуют себя в нокдау-не; в голове у меня шары закружились, и мне показалось, что я и сам закружился, как шуруп, хотя в землю ввернуться, а ноги стали мягкими, как подушка,на которой требуется полежать. Но я удер-жал сознание еле-еле, так как у меня больное самолюбие, и свалил его с ног, и хоть лежачего не бьют, но я бил.
   Я так в жизни ещё никогда не злился, я не мог остановиться, пока он шевелился - он шевельнётся, а я колочу, раз десять за одно шевеление.
   Раньше, когда дрался, я всё-таки чувствовал, что хоть дерусь, но он советский человек, и я не хочу, чтоб он умер, тут же я о его смерти и не думал совсем, а всё бил и бил и не остановился бы, по-ка он дышал, потому что это тоже шевеление, я и не знал , что нуж-но останавливаться, может быть, я рычал, и чем больше крови из него вытекало, тем я больше бил, и если б деревенские на меня в конце концов не напали, я б его точно убил.
   А они долго стояли молча, как потом оказалось, и не ввязыва-лись, думали, кто кому настучит, а когда видят - дело плохо, он уж хрипит, я коленом на горло наступил, чтоб не кусался, - тут они подскочили, но меня не били, только оттащили от него...
   На следующий день пришёл Индюк и сказал, что они меня вы-зывают.
   Ну всё, - подумал я, сбегал на кухню, сунул себе за пазуху нож не с острым концом, а с закруглённым, таким ножом человека только пилить можно, как пилят хлеб, да и то наврядли. Но что бы-ло делать - другого не было.
   Вышел я к ним невесел, а там всё - большие ребята: Федин, Калёный, Лёха - им уж по пятнадцать. Калёный мне сказал:
   - Пошли в домотдыха.
   Я и понимать перестал, и ножик у меня из-под рубахи бряк-нулся на землю.
   - Да ты и месарь прихватил? Ушлый малый! Надо бы тебе по шее надавать, но - прощаем. Малый ты законный и ходи всё время с нами. Здорово ты его уделал, а прозвали мы тебя де Голем. Похож на - в учебнике истории.
   - Да у меня денег нет.
   - У нас, думаешь, есть?..
   С тех пор стал я всё время с ними бегать, а они меня - уважать крепко. Соловей теперь при мне пикнуть против не смел. Я б если с кем из них, из деревенских, подрался, то большие всегда бы были за меня.
   Хорошие они ребята - деревенские. Какие-то они чистые что ли. У нас Самурая, Славика - им по пятнадцать - все пацаны такие, как я, боятся, и они могут издеваться над нами, как хотят, хоть по-звонить заставят в какую-нибудь квартиру и сказать:
   - Я гражданин Советского Союза!
   А у них не так. Конечно, у них большие тоже выламываются, но знают меру. А кто через край перейдёт, так маленькие соберутся кучей и таких кренделей наваляют!..
   Я ходил с ними в лес печь картошку, и делали мы шалаш на дереве, прям на черёмухе, лёжанку. Соловей стал мои лучшим доб-ряком. Он не из страха, я думаю, просто ребята ко мне перемени-лись, и, кроме того, я оказался явно сильнее, вот у него и пропало зло на меня, и тогда он нашёл во мне много хорошего, как и я в нём впрочем.
   А ребята стали от меня вообще без ума. Я их всё блатному обучал. Мы на следующий год, когда приеду, решили шайку орга-низовать Чёрная стрела. Я им рассказывал книгу про Алую и Белую розы - вот мы и решили: сделаем себе луки и - привет, в лесу будем постоянно почти находиться, а потом, может, и насовсем уйдём, - как дело пойдёт. А на деревню будем набеги устраивать, подкра-дёмся и - из луков в кур.
   И по этому по всему я у них стал любимым парнем. Я песенок много знаю пиратских и блатных, и они без конца просят петь, пока не запомнят.
   ...У юнги Билла стиснутые зубы,
   Он видит берег сквозь морской туман.
   На берегу осталась крошка Мери,
   Она стоит в сияньи голубом,
   И юнга Билл ей верит и не верит
   И машет ей подаренным платком...
   
   В нашу гавань заходили корабли,
   корабли,
   Большие корабли из океана,
   В таверне веселились моряки,
   ой ли,
   И пили за здоровье атамана...
   
   Раздался первый выстрел,
   Младой рыбак упал,
   За ним - жена неверна,
   Затем - охотник сам.
   Лежали так три трупа
   До самого утра,
   За подлую измену
   Такая смерть была.
   
   ...до семнадцати лет не гуляла,
   А потом себе друга нашла...
   
   Мальчонка ласковый с гитарой семиструнною,
   Глазёнки карие запали в душу мне...
   ...Ушла любовь, ушли все лучшие стремления,
   На память фото оставил только мне.
   
   В далёком Риме все спать легли,
   А в шумном баре горят огни,
   Там развлекаются, там наслаждаются,
   Танцуя модные фокстроты и танго.
   ....................­....................­...................­
   Мой милый мальчик, ты не грусти,
   Там в шумном баре давно уж нет любви,
   Там развлекаются, там наслаждаются,
   И лишь измена купается в крови!
   
   Прибыл из Америки посол,
   “Та” моржовый, глупый как осёл,
   Он сказал, что Гарри Трумен
   В Белом доме план задумал
   Та-ра-ра-ра-ра-ра-ра­-ра-ра.­
   
   ...Они идут т уда,
   Где можно без труда
   Достать себе и женщин и вино...
   ....................­....................­...............­
   И кортики достав,
   Забыв морской устав,
   Они дрались как тысяча чертей...
   
   Пропою я вам такую ленинградскую блатную,
   Как девчата с немцами гуляли...
   
   Уж шесть часов пробило,
   Аржак спешит домой,
   Грузинские ребята
   Кричат: “Аржак, постой!”
   
   ...Друзья узнали и написали,
   Они писали издалека,
    Они писали с надзлобной шуткой:
   “Она не любит уж тебя”.
   Ну что ж, не любит, так и не надо,
   Зато ведь я её люблю,
   И что мне стоит сделать без страха
   “В полёте мёртвую петлю”!
   Одиннадцать тысяч
   От земли метров,
   Пропеллер весело жужжит.
   “Так значит, амба!
   Так значит, крышка!”-
   И на “петлю” рычаг нажал.
   Машина - книзу, удар об землю,
   Пропеллер встал,
   Пилот лежит.
   С помятой грудью,
   С губами нежными
   Лежал он тихо
   Весь в крови.
   Друзья узнали, похоронили,
   Пропеллер стал ему крестом,
   И часто-часто на той могиле
   Та дева плакала о нём...
   
   Парень в семнадцатом номере,
   Кепка набок и зуб золотой...
   
   Коля вынул финку,
   Зверски улыбнулся...
   
   Им за мной не угнаться. Я их столько знаю, что конца не бу-дет. Да ещё сколько совсем матерных! Матерные-то они больше всего любят. А я люблю, когда меня уважают. Если меня человек уважает, то я в лепёшку вкусную расшибусь, а если нет - ну и ка-тись колбаской по Малой Спасской. А деревенские со мной никогда не шутят, и я с ними, значит, не шучу. Зачем шутить? С шуток всё и начинается. А потом - слово за слово, кирпичом по столу - и до дра-ки доходит.
   Я теперь всегда жду лета.
   
   11
   В Паучках я в первый раз и выпил по- мужски. Второго мая. Десяти дней не дожив до двенадцати лет. Мы с дядей Ваней с суп-ругой так сдружились, что и они к нам в Москву, и мы к ним ездили в любое время...
   К нам Комка приезжал, двоюродный брат. Он капитан-лейтенант с кортиком, а полное у него имя - Коммунар. Меня он не застал, я в школе был, и оставил мне на первомайский подарок угол (двадцать пять рублей по-обыкновенному). А родители мне в этом отношении доверяли, знали - не распутный какой-нибудь человек. Вот они мне на праздники и всучили, чтоб самим не думать, да чтоб я не клянчил на мороженное, на уйди-уйди, на такие мячики из опилок, на резинке, да Первого мая мало ли интересного.
   Мы с пацанами стали у ворот, в уйди-уйди дудим, а большие у демонстрантов цветы бумажные тем временем отнимают. Первое мая - мой любимый праздник. Уже - без пальто, а ветерок ласковый, весною веет, и кое-где листочки распускаются.
   Потом я, как обычно в таких случаях, побежал с ребятами на Ордынку. Там мы всегда парад смотрим. Солдаты в машинах, пуш-ки и самое главное, самое страшное оружие - танки. Танк на параде - всё равно, что слон в зоопарке или тяжеловес в боксе, а слона не видел - в зоопраке не был. Ну а если танк прошляпил - тогда лучше иди и ложись спать и говори всем, что ни на какой парад не ходил. Танк грохочет так, что ушам больно и надо производить глотатель-ные движения, чтобы не лопнули, и говорить ни о чём невозможно, а на асфальте борозды остаются. Дали они шороху немцам и, гово-рят, между нами, что и американцам...
   Посмотрели парад, приходим во двор - большие уже давно за столом соображают.
   - А у меня четвертак размененный! - говорю.
   - Давай, пузырь возьмём! - кричит Пепа.
   - Запростяк, - отвечаю.
   Взяли мы бутылку портвейна, и на этот раз Юрик мне сбегал, а не я ему, сегодня что-то строго - несовершенным не давали - и я его попросил.. Но сам Юрик нашего пить не стал. Чего, говорит, мелкоту обижать, вам самим мало, - ну мы и выпили тут же, возле больших, прям из горлышка.
   Я оказался крепкий, оказывается, насчёт этого дела. Пепа и Плешка, когда поорали песенки, на чердаке спать завалились, а мне - хоть бы хны одно. Оба глаза нормальные. Родители даже и не за-метили ничего...
   А на следующий день поехали мы в Паучки подышать. Только приехали - по деревне трезвон:
   -Де Голь приехал! Де Голь приехал! Виталька-дачник-де Голь приехал! - Индюк - Соловью, Соловей - Индюку, и - пошло сооб-щение.
   - Вышел я к ним - все мне рады. Я им уже и песенку новую за-готовил про себя:
   Расти, Тамара, расти большая,
   Ходи гулять ты в зелёный сад,
   Там завлекут тебя ребята,
   Как завлекали когда-то твою мать...
   И полились расспросы, рассказы, дым коромыслом.
   - Гитара у вас есть? - с криком стпрашиваю.
   - Гитара-то есть - а давай, выпьем?
   - Годится. Вчера захмелил двух корешей, пятнадцать ре прям из горла' мотанул. А червонец остался.
   - У, тогда мы и на Перцовую наскребём!..
   Купили мы не одну даже, а две бутылки Перцовки, гитару взя-ли, пошли в лес. Пока они таскали хворост да костёр раскладывали, я им спел. Помню пришли ко мне трое товарищей, звали на дело меня, и когда пел, сам в это время на гитаре играл. Там две строчки на верхних басах играются и первых трёх струнах на верхних ладах, а потом - жих сверху вниз - гитара вздрогнет со всхлипом: ...и тут же неверной, дрожащей рукою в кармане нащупал наган...- просто душу рвёт на мелкие кусочки, а если ещё пальцами проскользнёшь лихо, то получается, как на гавайской, плачет гитара-то.
   Ну, тут уж они меня совсем очень сильно стали любить, даже не обиделись, что в приготовлениях не участвовал. Это ведь всегда так бывает - народ работает, а поэт поёт, чтоб им нескучно было. Об этом и Пушкин писал.
   Дадаля разлил Перцовку, две бутылки на восемь рыл, я на-прягся и выпил... Что это? Во рту у меня обожгло всё горьким ог-нём, и сразу наступил кромешный ад. Подкралась рвота, но я ещё понимал, что если вырвет, то всему уважению конец со всеми мои-ми блатными и пиратскими песнями вместе на дело взятыми. Рвота уже змеилась изо рта, но я его плотно закрыл, стиснул горло, про-глотил слюну, взял бутылку с водой и долго пил, гораздо больше выпил воды... пока гадость не опустилась в низ живота.
   Я уже хотел трубить в горн победу, но она всё же обманула меня - не через горло так через голову. Я и не заметил сразу, когда в голове у меня зачудило - только вдруг почувствовал, что я совсем один, а голоса ребят слышны, как в бане, кругом горячий ржавый туман, жарко, хочется выскочить, кожу с себя сорвать, а голоса плавают в этом тумане, как будто говорят не здесь, а откуда-то сверху, гулко, и по голове бьют. Я чем-то закусывал, что-то отве-чал, но когда меня оставляли в покое, снова тяжело барахтался в клубах проклятого пара...
   Мы шли по дороге из леса к деревне. Наш дом самый первый. Родители стояли у калитки и меня ждали. Они уже собрались ехать и думали, быстрей бы я подошёл. А меня с одного края пыльной дороги на другой швыряет. Тогда ребята взяли меня под руки, и старики спервоначалу ничего не заметили.
   - Ну, сынуля, почисть скорее ботинки и поедем, опаздываем,-- сказал отец. Он мне в детстве вместо колыбельной Воздушный ко-рабль пел этого поэта:
   Зовёт он любезного сына,
   Опору в превратной судьбе,
   Ему обещает полмира,
   А Францию только себе.
   А любезный сын нашпандырился как зюзя...
   Ведь в пионеры меня всё равно не принимают, а Сашка уже пятый год сидит, и в отцы мне достался еврейчик, и пропадом всё пропади! Зато я законный малый - когда в Зарюшку вхожу, со мной пацаны здороваются, все здесь меня знают, и я могу соскочить с трамвая на полном скаку у Балчуга, а блатные песни дали мне больше дружбы, чем вся война в Корее, которую я знаю назубок, и все песни про красных командиров и книжка про Салавата...
   И когда я стал чистить ботинки - я стал переваливаться с ноги на ногу, как уточка. и запел про ту же утку, как будто видел себя:
   - Цыплёнок уточку
   В одну минуточку
   Затырил в тёмный уголок
   Та-та-та-та-та-та
   Та-та-та-та-та-та
   И наслаждался, сколько мог. - Завизжал с натугой.
   Тут уж даже ёжики мои догадались, что пьян в дымину, пьян по-мужски, и я знаю, хоть и не смотрел на них, что у отца на глазах повисли слёзы, а у матери почему-то руки зачесались, но она, ко-нечно, сдерживала себя перед дядей Ваней и ребятами, которые не уходили, а тут же вертелись, ожидая, когда подавать руки. Но язык свой она выпустила на свободу:
   - Ты пьян, как сосиска! - завопила с большим горем в голосе.
   - Пошла ты... на хутор бабочек ловить.
   Я, должно быть, где-то пьяным умом думал, что они не пой-мут, иначе зачем же ругнулся не прямо? Но они сегодня были ка-кие-то на редкость талантливые и всё поняли, до последнего вздоха, а дядя Ваня восторженно заблеял и не сводил с меня любящих глаз:
   - Ну, малый! Ну, малый! Вот - мужик. Семёныч - уважил!.. На хутор бабочек ловить, хиииииии, ловить, а? Слыхали? Семён Оси-пыч, продай сына! Любые деньги плачу. Одену, как соболя...
   Но я, молча взятый под руки, вышел за калитку...
   В электричке все видели: двое родителей-большевико­в,­ хоть и с какой-то скрытой печалью на устах, ведут под руки двенадцати-летнего пьяного сына.
   ....................­....................­...................­.....................
   
   А если скажут, Клим Ворошилов... я тоже поверю?
   Нет уж, если Клим Ворошилов, никогда не поверю, хоть пы-тать будут...
   Чего мать-то радуется? Где, радуется? Конечно, радуется, не видишь, что ли? Боится верить от радости...
   
   
   Про это
   Львиного сердца, крыльев орлиных
   Нет уже с нами... Что воевать?
   Державин
   
   Я всё оттягивал про это писать - всё про деревню, про водку, про блатные песни. Я потому и песен так много написал... Но оття-гивай не оттягивай, а писать надо. Про народное горе.
   
   1
   Скверная у меня натура. Скверная и подлая. Это я уже давно понял. Я ведь и раньше, нет-нет, а мелькнёт мысль...Ведь старень-кий уже, семьдесят лет когда отмечали! Ведь может это слу-читься? Ну и что ж, что семьдесят? - успокаивал я себя. - Разве это возраст для грузина? Я киножурнал смотрел - старик-грузин, ему - сто тридцать, а младшему сыну - десять, а старшим - по во-семьдесят, девяносто. Эти старики девяностолетние и десятилетний мальчик - братья. Вот как в Грузии-то бывает! А до ста тридцати ему ещё шестьдесят лет.
   Да, но у товарища Сталина молодость-то какая? Всё по тюрь-мам да по каторгам и ледяная прорубь. Это, хоть и железный орга-низм, а под старость всё равно скажется...
   Вдруг завтра в газетах - чёрная рамка, и весь мир плачет, а они хохочут, смехом заливаются. Что тогда? Мне становилось страшно, я гнал от себя эти мысли, и в то же время любопытство подленькое клюв просовывало: а всё ж таки, как тогда будет?
   Вот я и говорю, что не Сашку им надо было сажать, а меня...
   И накаркал.
   За день до этого Рафик Дадашев сказал:
   - Ребята, Сталин умер.
   ...Два зуба вышибли. А в душе опять любопытство: а вдруг? Как тогда Москву переименуют? И куда мы тогда? В леса? Без Ста-лина. Жутко, а на душе - любопытство, захватывает...любопы­тство.­ И главная подлость в том, что мне за моё любопытство зубов не выбивают, не знают. Оно у меня тихое, про себя, подлое...
   
   Сначала играли симфонии, а потом Левитан своим торжест-венным, победоносным, но таким жутким сегодня голосом, что му-рашки запрыгали:
   - Здоровье нашего... товарища Сталина в тревожном состоя-нии... кровоизлияние в мозг... без сознания... бюллетени будут пе-редаваться регулярно...
   Всё замерло... Репродуктор... Школы не стало. То есть школа была, мы туда по-прежнему ходили, но мы не учились. Мы учились. Учителя нас спрашивали, мы им отвечали. Но это были не вопросы. И не ответы. Всё было как во сне. Учителя как во сне, мы как во сне, и, наверно, весь мир как во сне, все планеты, и весной не пах-ло, а - лютый мороз с ветром. Училки на нас не кричали, да и не за что было кричать. Мы не баловались - мы спали, и они спали, мы стали родными.
   Всё время я представлял себе Кремль, походную кровать-раскладушку и на ней товарища Сталина, болеющего как все солда-ты в шинели и сапогах. А вокруг него - кремлёвские врачи в белых халатах, заплаканный Ворошилов, закусивший себе губу до крови Берия, мрачный Каганович, грустный Молотов, тоскующий Будён-ный, Маленков, да и, наверное, Мао-цзе-дун прилетел, любимый ученик. Он его крепко любит. А кто его не любит? Только если Трумен, Франко да Тито? Да и те где-нибудь там в глубине... Есть же и у них хоть что-нибудь человеческое!..
   Может, выходят? Лучшие силы...
   А кто их знает лучших-то сил? Те-то, убийцы, тоже были луч-шими, а Жданова ухлопали. И под него подкапывались, спасибо Лидии Тимашук. А может, и успели чего впрыснуть? Уж больно скоро получилось.
   
   2
   С утра пиликала музыка, и из репродуктора слова стекали.
   Валерка-сосед плакал... А извилин в мозгу оказалось гораздо всё-таки побольше... Два санитара с трудом удерживали. Левое по-лушарие чуть не уронили. Этого и следовало ожидать... А я ... не плакал. Не было у меня слёз. И что за скотина такая? Ну хоть бы одна слезинка! Так мне хотелось заплакать, и ничего не получалось. Неужели я меньше Валерки его люблю? Да люблю ли я вообще ко-го-нибудь в таком случае, падла бесчувственная?
   Я смотрел на Валерку, завидовал ему, ненавидел, а слёз не бы-ло. Я был бы сейчас самым счастливым человеком, если б заревел, но они застряли где-то под горлом, а наружу не выходили. Я так долго приучал себя, что мужчины не плачут... Но ведь от обиды-то я плачу иногда, а тут разве не обида? Нет, не обида - горе! Большая разница. И горе и обида, но горя больше. Вот поэтому я и не плачу. Мужчины от горя не плачут. Но сейчас я готов был отказаться и от своего мужчинства, только бы заплакать навзрыд. Я тёр глаза. Они стали красными, как губка, но слёз не было. Губка в себя всё впита-ла, а не выжмешь её никак...
   В школе выступал директор и колотился, как маленький ребё-нок, когда конфета упала на тротуар, и не дают поднять и другую не дают.... Училки капали в платочки, а ребята размазывали по лицу. Сорока, который садился на первую парту, когда - молодая училка, привязывал зеркальце к ботинку и зырил в него на ляжки и трусики, и тот заревел вдруг, как бешеный крокодил, - а я не плакал. По-моему, один я не плакал.
   Думаю, что сидел я весь красный, как ракообразное. Ведь это, если так посмотреть, - политическое дело. Почему, собственно, вся школа, все пятьдесят человек или целая тысяча во главе с директо-ром плачет, а один ученик из всей школы, чёрненький, не плачет? Вот вы мне скажите, почему этот-то, чёрненький, не плачет? Товарища Сталина не особенно любит (или любил, как теперь пра-вильно?) неужели такой выродок? Да. А брат его, между прочим, по пятьдесят восьмой срок отбывает, пункты 10 и 11. Ну тогда понятно. Энтр ноус...
   И это я, который, не задумываясь… И не только за него, а да-же и за Клима Ворошилова, Семёна Михайловича…
   Насмешливее всего было то, что в этот день у нас всё равно была физкультура. Мы по очереди елозили по брусьям, а остальные сидели вдоль стены и жались друг к другу. Холодно.
   Сидели и обсуждали, что же теперь будет. Все понимали, что будет плохо. Что теперь нас покорят, заставят говорить по-английски и будут насиловать наших жён и дочерей. И плохо вери-лось, что всё останется, как тело несчастного пропойцы-пьяницы во время объявления воздушной тревоги, на своих местах - и за весной опять будет лето, а за летом - зима, а за зимой - снова весна и так далее. Это будет мерзко, если ничего не случится в природе, мне та-кая природа не нужна.... И было грустно и подло, что мы ещё храб-римся на брусьях, как шуты на горохе...
   
   А после уроков мы с пацанами дворовыми побежали. Утром объявили, что вход свободный. Я ещё удивился, как это столько миллиардов народу свободно войдут...
   Ну, мы побежали. Было зверски холодно. Ветер терзал уши, как скрипка. Аж плакать хотелось от слабости или бросить всё и убежать домой. А от этого плакать хотелось ещё больше.
   Бежали мы проходными, а у моста - очередь. Конная милиция на конях, и никого не пускают. Оказывается - вход не свободный, а по пропускам. Вот тебе дудка! О чём же раньше-то думали! То есть, я извиняюсь...
   А сзади напирают и напирают, и так уж впритык сжали, как масло между двумя кусками хлеба. Я вдруг испугался, что никогда не выбраться мне отсюда. Воздуха и правда не стало хватать от страха.
   Передние милиционеров упрашивают:
   - Сынки-батюшки, пустите на роднульку нашу взглянуть хоть на мёртвого, в последний разок.
   А милиционеры молчат, только слезу смахивают. Они бы и рады, может, но приказ есть приказ. Сейчас всех пусти, так ведь Колонный зал разнесут в щепку и его покалечат.
   Насилу мы выцарапались из этой заварухи и побежали Солян-кой в обход. Это место обошли, а дальше - опять затор, переулочек узкий...
   И тут началось страшное. Сзади всё напирали. Передние на-прягали зады сколько можно, но сколько зад может? А лошади не отступают ни на шаг. Я и не знал, что милиционеры - такие отлич-ные кавалеристы. Вдруг в нескольких местах раздались страшные, звериные взвизги. Я хотел вздрогнуть, но места не было. Я всё за-мечал и делал, как через марлю. Мы, передние, стали извиваться, а сзади всё напирали. Какое им было дело, что мы не хотим умирать, тем более, что Иосифу Виссарионовичу это теперь не поможет? Они хотели взглянуть на него в последний раз, а может быть, и в первый. Да они и не знали, что там у нас впереди творится, только взвизги слышали, но не могли понять, может, это по Иосифу Вис-сарионовичу плачут. А те, кто видели, в чём дело, не могли остано-виться.
   Под ногами стало неудобно. Я почувствовал, что стою на чъём-то женском лице, которое орало, и почему-то даже ботинками узнал, что из него течёт кровь. Я переминался с ноги на ногу, и, на-верно, делал ей ещё больнее, но ничего не мог сделать. Мне стало совсем удушливо, как в еловом лесу маленькой сосенке, а кругом высокие елки от меня воздух и солнце загораживают. Я поджал но-ги, мне не было толком жалко эту женщину, по которой я прыгал, я ни о чём думать не мог и ничего чувствовать не мог, только бы вы-карабкаться, только бы выкарабкаться, только бы выкарабкаться! А жизнь прекрасна и удивительна! И какой же я был пижон, что пе-реживал, что у меня отец еврей, а брат сидит, и меня в пионеры не принимают, а товарищ Сталин... Жил бы себе да радовался, что дышу и на солнышке греюсь, а теперь-то, когда смерть пришла, за-пел по-другому , только б жить, и ничего не надо!..
   Нас качнуло влево, и я оказался на четвереньках, и решил точ-но, что - конец. Всё. Раздавили маленькую колбасочку без пионер-ского галстука, написавшую Младого Каира и знавшую Пусан (Фу-зан) и всех членов Политбюро по имени отчеству. И никому от это-го ни жарко ни холодно.
   Я ощетинился и зарычал, не зная раньше, что так могу рычать, и начал кусаться и бить головой влево... И вдруг голова моя просу-нулась за левый край толпы, а через мгновение и весь я вылез на карачках. Без шапки, без пуговиц, пальцы на руках онемели от бо-ли, сколько человек по ним прошлось, я не сосчитал, и поэтому бо-ли сейчас не чувствовал.
   Я обрадовался! Даже забыл на первый момент, что так и не попрощался с товарищем Сталиным, забыл даже, по-честному, что он умер, и пустился домой, как утекающая струя, Я даже забыл по-думать, где все пацаны, живы ли они, и про женщину у меня под ногами в первый момент тоже забыл.
   И уже на Пятницкой встретил Валерку, а потом мы увидели Пепу. Мы смотрели друг на друга соловело. У Пепы из носа текла кровь. У Валерки на лбу - отпечаток чьего-то ботинка, и он гово-рил, вздрагивая, что рядом с ним пять человек задавило насмерть, но, может, и хвастал, кто его знает.
   И у самого дома мы увидели наших простоволосых матерей. они неслись, как кобылицы, с дикими глазами и ничего не замечали перед собой. Нас искали. Наверно, и похоронили. А когда увидели, не договорившись, стали бить нас по щекам и плакать. Но мы им на первый случай это простили. Что такое их слабенькие пощёчины после смерти? Там, откуда мы выбрались, пощёчины были - дет-ский лепет. Я даже понял, что и за шапку меня не будут ругать. Се-годня, по крайней мере...
   А ночью услышал:
   - И сдохнуть без крови не смог, собака!
   - Что ты болтаешь? Как у тебя язык поворачивается? - взвизг-нул отец. - Доболталась уже раз - всё мало? Успокоиться не мо-жешь? Хочешь, чтоб ещё?
   - Это я сына посадила? Я сына посадила, а не он моего сына посадил? Ну, спасибо тебе! Может, донос напишешь, чтоб за сыном - и мать? Пиши, пиши, довершай подлость! И не нужна мне ваша свобода, раз такие дети, как Александр, сидят. Лучшие дети! Луч-шие комсомольцы!! Я хочу!!! Ты слышишь? В ножки тебе покло-нюсь. Быть там, где мой сын! Немедленно садись и пиши донос. Я такой-то, такой-то по долгу своей партийной совести спешу со-общить Вам... Не забудь Вам с большой буквы написать... Слы-шишь ты, провокатор? Я тебе материал подкину. Ты знаешь кто кровопийцу убил?.. Я!
   - Не хочу слышать, не хочу слышать, ничего не хочу слушать! Я затыкаю уши. Я ничего не слышу, что ты говоришь... Тебе снова нужно лечь в больницу!
   - Слышишь-слышишь, всё слышишь, не притворяйся, холе-ра... Так вот. Второго марта я посмотрела в окно на Всех скорбящих и вдруг и правда в каком-то помешательстве закричала:
   - Если Ты есть, сделай так, чтобы он сдох. Ты позволял ему, чтобы он стольких убивал, сделай же ещё одно убийство, что Тебе стоит, жестокий Ты Саваоф-Иегова... И вот видишь - он в гробу ле-жит, а люди за него друг дружку давят. Он перевыполнил моё по-желание. Ему, как всегда, одной смерти оказалось мало, твоему ев-рейскому Богу!
   Фашистка! - подумал я.
   - Антисемитка! - простонал отец и забулькал в подушку.
   - Что ты сказал? Повтори! - закричала мать, как блатная...
   Я с ней опять месяц не разговаривал, а надо бы до конца дней.
   
   4
   Так и не удалось мне увидеть Иосифа Виссарионовича в эти льдящие мартовские дни с ветром. Но мы все простились с ним. Вся страна.
   А те, кто не мог не работать: кто выплавлял сталь, водил по-езда, исправлялся трудом на Севере - простились с ним гудками и пятиминутными молчанием.
   Ветер, как будто рыдал в оркестре, и звук у него был, как у ги-тары на ноте ля или, как муха на стекле плачет. Даже казалось, что весна ушла и никогда к нам не придёт больше к таким, раз мы его не уберегли.
   Но весна пришла. Подлая весна пришла как всегда, только с некоторым запозданием. Какое ей было дело до нашего горя? Ей бы только дрянские листочки пораспускать, сучек и котов мяукающих расплодить, напылить, напачкать, грязи с неба налить и самодо-вольно уйти, передав своё дело такому же подлому лету. Да ещё червей натравить, чтобы жрали они нашего товарища Сталина и за-ставили гнить, как обыкновенного человека, если б мы его им отда-ли.
   И всё пошло по-скотски, как всегда. И люди, не успев его тол-ком похоронить, стали теми же голосами смеяться, шутить, пить, целоваться, песенки разные распевать, как будто и не было никогда на Земле никакого товарища Сталина.
   Да что! Что я всё на людей? Сам-то я царевной Несмеяной что ль стал? И я со всеми. И я зубоскалю и дерусь, и вру, и получаю па-ры, хоть и клялся тогда себе, что в память товарища Сталина...
   Правда, надо о себе и хорошее сказать. Часто посередине сме-ха я вдруг вспоминаю: А ведь товарищ-то Сталин... Нет теперь в Кремле никого! - и смех сбегает с губ. А другие, по-моему, и думать о нём забыли.
   
   5
   И наконец я увидел его совсем близко от себя. Лежали они те-перь два Сокола, два Буревестника, два боевых Орла, два Соратника и мирно беседовали, чтоб никогда больше не разлучаться.
   Только, стыдно сказать, а почему-то он мне там собой не по-нравился. И росточка небольшого, и невидный, рябой, не то, что генералиссимус на портретах. И лицо обиженное, как будто кто-то его не послушался.
   Да чего с меня, скотины, взять? Прохвостом был, прохвост есть и прохвостом останусь. И все мы - прохвосты. Стадо гогочу-щее! Как они смеют по полю мячики гонять, когда его нет?
   
   6
   И чего-то во мне расклеилось. Стало мне - только не смейтесь, не возмущайтесь, не оскорбляйте меня, я сам знаю, что - глупость и подлость, и вот - говорю, а сам себе ни капельки не верю - стала мне политика Партии не нравиться!!! Говорили, говорили на похо-ронах: мы Вас, дескать, никогда не забудем! - а сейчас, как газету раскроешь, да не какую-нибудь - Правду, и ни разу даже фамилии товарища Сталина не встретишь. Что ж они делают?
   Мука, например, в магазинах появилась свободно и в любой день и яйца. Это уж прямо смахивает на провокацию. Ведь тут не надо особенно умным быть - и дядя Ваня поймёт: он был - не было, его не стало - появилось. На что намекают?
   Нет, что-то не то (глупость, глупость, простите, глупость), что-то не то, что-то не то творится в датском королевстве (под-лость, подлость, подлость. Матушка, у вас сын - подлец!).
   ....................­....................­...................­..........................
   
   Виталька-а-а-а! Берию арестовали-и-и-и-и!!­!..­
   ....................­....................­...................­............................
   
   
   Берию арестовали! Берию арестовали! Берию арестовали! Лаврентий Павлович из Закавказья - английский шпион! Мы голо-совали за английского шпиона! Слуга народа был слугой англий-ского народа! Нет! Английских нефтяных акул! Английский шпион был слугой Москворецкого района! Английский шпион арестовал моего брата Сашку...Что? Сашку выпустят? Откуда я знаю? Может, Сашку не Берия арестовал. А кто? Откуда я знаю?.. Лучший друг детства товарища Сталина - английский шпион! Товарищ С... Мол-чи, пидор! Не смей так думать! Как? Молчать!!! Простите меня! Это не я. Я так никогда не думаю! Это мысли по голове бегают, я с ними ничего не могу поделать. Я их гоню! Простите меня...
   ....................­....................­...................­.................................
   
   
   Летит паровоз по долинам, по взгорьям,
   Летит он неведомо куда...
   Александровская электричка, почти без остановок, медленно мчала нас к Москве. Что-то ждало нас!?

Дата публикации:27.11.2005 22:48